Письмо пятьдесят пятое: БАЗАР

Письмо пятьдесят пятое:

БАЗАР

I. Дорогие читатели (ты, внук, извини, что это свое письмо я начинаю с обращения не к тебе) и читательницы, которые упрекнут меня в безнравственности за предыдущее, а может ещё за некоторые иные письма, — так вот должен вам сказать, что эти свои письма внуку я посылаю в более или менее отдалённое будущее, и он прочтёт их, став уже взрослым, или же уже становясь таковым; сейчас же время такое, что эту книгу мою не издать, но не из-за цензурных преград, каковые, слава богу, в предыдущие годы поубавились, а из-за отсутствия денег, ибо сочинения, подобные этому, издают разве что за собственный счет, а у меня, дабы знал читатель, в кармане абсолютная, но не по моей вине, пустота, о всенародных причинах коей надеюсь подробней рассказать в нужном месте. Духовные же и прочие нематериальные ценности нынче не стоят и гроша ломаного; а тешу себя я тем, что это абсурднейшее время пройдёт, и книгоиздательство снова станет почётным и нужным делом, каковым оно было в течение всей моей предыдущей жизни, когда полки магазинов буквально ломились от книг; было там, правда, немало и партийной макулатуры, но ещё больше — хороших, а то и преотличных книг, причём недорогих и общедоступных. Но тут грянула знаменитая горбачёвская перестройка, последняя, шестая моя книга «Тайны мира насекомых» большим чудом «проскочила» в свет в Новосибирском книжном издательстве в 1990 году, даже с цветными иллюстрациями, и продавалась по цене всего 1 рубль — но на том сказанные чудесные книжные времена закончились; впрочем, это так, к слову. Вот эту книгу, что у вас в руках я, как и другие свои книги, читал вслух своим воспитанникам по «Школе Гребенникова», о коей речь далеко впереди, и это были дети от пяти до двенадцати лет, и ещё родители таковых; и все они слушали эти письма с интересом и вниманием; разумеется, самые «пикантные» из писем, вроде предыдущего, я им не показывал, но таких писем совсем немного, ибо жизнь моя была наполнена куда более сильными событиями и переживаниями, к каковым однако следует постепенно вернуться.

II. Итак, шли очень тяжкие военные годы, было горько и весьма больно слушать по радио сводки Информбюро о том, что мол наши войска после упорнейших и кровопролитных боёв оставили город такой-то, и ещё такой-то, и ещё такой-то; страшнейшей вестью для меня была оккупация этими скотами фашистами моего родного Крыма с оставлением дравшегося до последней капли крови Севастополя, что сразу же так точно и сурово изобразил на своей замечательной трагичной картине «Оборона Севастополя» высоко чтимый мною живописец Александр Дейнека; там же, в Чёрном море, при отходе из этого нашего священного российского города погиб мой старший брат Анатолий, о чём я подробно рассказал в письме 26-м «Пасынок. Красные искры.» Здесь, в глубоком сибирском тылу, жизнь стала тоже превесьма тяжёлой, хотя и не для всех, но всё же для подавляющего большинства; об эвакуированных, госпитале, облавах, сберкнижках я уже писал. Продукты же в магазинах продавались только по карточкам, и паёк этот становился от месяца к месяцу всё скуднее и скуднее; столь же быстро исчезли из свободной продажи все самые необходимые хозяйственные и другие наинужнейшие товары, включая одежду, обувь и всё такое прочее; кое-что отпускалось тоже мизерными редкими дозами по так называемым промтоварным карточкам. Единственным местом, где можно было свободно купить кой-какую снедь ну и там разное поношенное барахлишко (именно поношенное, так как новое продавать тут не разрешалось, ибо сие называлось спекуляцией, строжайше запрещённой законом) был базар. Несмотря на частые облавы, на базаре том было всегда людно и как-то даже весело; здесь публика не только продавала-покупала разную разность, но и взаимно общалась, делясь новостями, слухами и даже анекдотами, коих рождалось в то тяжкое время превеликое множество — и бытовых, и сальных, и военных, и про Гитлера с Геббельсом и с прочей их фашиствующей сволочью; про нашего же Сталина даже в самых фантастических анекдотах не было и намека на что-нибудь его плохое, потому что всех тогда бы пересадили и по-расстреляли; на всякий случай люди даже и в мыслях не допускали такого, чтобы нечаянно, скажем, по пьянке, или в больном бреду, не проболтаться; большинство же свято верило в непогрешимость вождя и в то, что только этот якобы величайший и гениальнейший из полководцев сможет спасти державу от могущественного всесокрушающего врага.

III. В воскресные дни даже лютою зимою на базар этот съезжалось премного разного дальнего люда, и торговля разделялась на две зоны — продовольственную и барахолку. Общий барышно-ярыжный гвалт перекрывала чья-нибудь гармошка, к коей тут же подваливала публика, окружая гармониста тесным кольцом; как только нехитрая мелодия переходила в частушечную, кто-нибудь тут же выкрикивал первый озорной куплет, за коим следовал взрыв громкого хохота; после двух-трёх куплетов к гармошке пробивался ещё один певец и выдавал задорным своим голосом что-нибудь ещё более хлёсткое, типа «Солдат с котелком, ты куда шагаешь? — В райком за пайком, разве ты не знаешь?», и хохот толпы был ещё громче, и так до тех пор, пока не замерзали от дикого мороза у музыканта пальцы, и тот должен был их греть, спрятав в рукавицы, которыми сильно прихлопывал одна о другую или по своим бокам. Молодых мужиков тут уже не было видно вовсе, все они воевали на фронте; даже пожилых делалось от месяца к месяцу на нашем базаре заметно меньше: их тоже забирали на фронт. Зато тут, на базаре, начали появляться счастливцы из тех мужиков молодых иль средних лет, каковые там, в кровавой фронтовой мясорубке, отделались оторванной рукой, ногой, а то и обеими ногами. Никаких протезов тогда не делали, и к коленке ремнем прикреплялась грубая самодельная подпора, называемая деревянною ногою; вместо ампутированной руки не делалось ничего, и пустой рукав задрипанной шинелишки у такого заправлялся в карман. Инвалиды без обеих ног передвигались на самодельной платформочке, прикреплённой к низу туловища: в каждой руке такой человек держал по некоей подпорке или колодочки типа штукатурной тёрки, коей опирался о землю; сильным движением рук посылал низ тулова, с площадкою, вперёд, выбрасывая затем вперёд свои сильные руки со сказанными колодками, и так «шагал» по пыли и грязи, если то было лето, униженный в буквальном смысле слова, так как был ростом с метр несмотря на косую сажень в плечах; более мастеровитые приделывали к углам своей сказанной платформочки колёса — то есть старые шарикоподшипники на толстых деревянных осях.

IV. Эти счастливцы (а как ещё их назвать, коли оторвало конечности, а не голову?) были просто, но с оттенком шутливой такой уважительности, именуемы калеками; заметными привилегиями в первые годы войны калеки не пользовались, и нередко можно было тут, на базаре, слышать громкое: «Братья и сестры, подайте калеке несчастному, проливавшему кровь свою за вас, и за детей ваших, и за Родину, и за Сталина, подайте же калеке на пропитание!» — и человеку этому, с медалью на груди и длинными красными и жёлтыми нашивками, обозначающими тяжёлые и лёгкие ранения, кидали медяки, а то и серебро, в драную пилотку или фуражку, валяющуюся на заплёванной базарной земле. Надают так более-менее изрядно, а потом видишь, как тут же, на своём «рабочем месте», этот несчастный, напившись с превеликого горя, валяется в бессознательном гнусном положении, и рядом с ним валяются его пилотка, костыли или тележка, и ещё замусоленный стакан. Но даже таким, зверски покалеченным пропойцам были до смерти рады молодки: всё же мужик, от него может будут не только дети, айв хозяйстве какой-никакой толк, что в ряде случаев и оправдывалось. Сказанную проблему очень хорошо иллюстрировала загадка: «Без рук, без ног — на бабу скок», что когда-то означало коромысло, но теперь, в духе времени, неожиданное: «Инвалид Отечественной войны!», что порождало веселейшее ярыжное ржание базарной толпы, включая и фронтовых калек, и молодок, торговавших своим жалким барахлишком, и нас, пацанов.

V. У базарных калек вскоре образовалось некое фронтовое братство, проявляющееся, в частности, в том, что если кто-либо из них, обиженный чьим-то к нему отношением, или словом, или оскорбительно-малым подаянием, или даже собственным настроением, бросал клич: «Братцы, калеку обидели!», то тут же раздавался оглушительный свист его собратьев, сказанный призыв его перефразировался и усугублялся более крепким и кратким «Калек бьют!» «Фронтовиков, гады, добивают!» и в прочем таком роде; к этому месту, мелькая деревянными ногами, потрясая костылями и палками, взмахивая ручными колодками, устремлялось, раздвигая толпу, сие необыкновенное воинство. За неимением виновного (как правило, такого не обнаруживалось) тут происходил бурный митинг искалеченных войною фронтовиков. Странным было то, что вместо проклятий Гитлеру обвинялись во всех несчастьях и увечьях некие отечественные трусы, оставшиеся вот тут в тылу якобы неправедными путями, выхлопотав себе бронь, или инвалидную группу при целых руках-ногах, в то время как им, этим «проклятым тыловым крысам», надлежит быть в окопах под бомбёжкой, да такой, чтобы их, паразитов несчастных, разнесло в клочья — за них, кои хуже дезертиров, проливалась там кровь солдатская, хрипели проклятья, задирались гимнастёрки, обнажая страшные, недавно заросшие рубцы ран, обнажались багрово-синие культи ног; иные калеки, бия себя в грудь кулаками, многоэтажно матерясь, рыдали, и слёзы проделывали светлые извилины на пропитавшейся базарной пылью тёмных небритых лицах, и они, всхлипывая, тоже проклинали тыловиков как единственных виновников всех военных бед вообще и их телесных увечий в частности. Постепенно страсти улегались, матерщина стихала, и калеки рассредоточивались по своим «рабочим точкам» на этом рынке. К концу войны количество фронтовых увечных побирушек и ярыжников на базарах страны резко убавилось: им назначили пенсии-пособия, пайки поприличней; милиции тоже было дано указание таковое позорище на людных местах не допускать, не разрешая побирушничать инвалидам войны, в особенности тем, кто тут же, на базаре, скотски пропивал и подаяние, и пенсию.

VI. К тому времени на рынках начало появляться, кроме нашего, советского, и трофейное, немецкое, барахлишко: фронтовики присылали домой посылки с разного рода трофейным добром, каковое им доставалось в тех городах, которые занимали наши войска уже по другую сторону границы. Большей частью это была одежда, бельишко, посуда и прочее домашнее добро, каковое удавалось захватить в уцелевших квартирах на уже другой, чужой земле. Эти немецкие и прочие вещицы были какими-то ненашенскими, диковинными, собирали на базарах толпы любопытных, а мастеровитые домохозяйки ловко переделывали дамские исподние кружевные сорочки на «выходные» наряды своим дочерям или себе самим. Содержимое посылок при отправке, разумеется, проверялось, но смекалистые вояки ловко обводили эту цензуру вокруг пальца, и домой ехали иногда драгоценнейшие вещи, замаскированные под какую-нибудь рядовую дешёвку. Сие иногда приводило к забавным недоразумениям и историям: так, одна соседка купила на базаре кусок трофейного хозяйственного мыла, долго им пользовалась, а потом нащупала в обмылке что-то твёрдое; оказалось — это ничто иное как приличных размеров… золотые часы. Впрочем, чаще случалось наоборот: купивший какой-нибудь продукт обнаруживал в упаковке лишь тонкий слой его под крышкой, а всё остальное пространство заполняла какая-нибудь совершеннейшая дрянь; даже камешки для зажигалок ловкачи подделывали, нарубая нужных размеров алюминиевые проволочки, из коих кусочков лишь один был настоящим, который продавец ловко подсовывал первым, пробным, покупателю всей партии. Вместо чая или табака в пачках уже дома обнаруживали опилки, вместо отреза на костюм, тщательно проверенного на базаре, в свёртке обнаруживалась «кукла» — дрянное тряпьё такого же веса и формы.

VII. Я тоже попал в базарные жулики, и вот как это получилось. Некий часовой мастер Саша, чья мастерская была на базаре, а сам он был эвакуированным из Ленинграда (до сих пор не пойму, почему он, молодой и здоровый, жрущий спиртное почём зря, не был призван), прознав про мои художественные способности, стал мне отдавать в реставрацию циферблаты, потёртые или потемневшие; придя в восторг от моей тончайшей добросовестной работы, он просил сделать на циферблатах ручных и карманных часов, хотя механизм их был весьма дерьмовым, марки-обозначения самых лучших в Европе фирм, известных советским людям, а именно «Павел Буре» или «Мозер»; подобное мошенство было мне неприятно, но Саша неплохо за него платил, и я продолжал эту странную графику; если требовался современный циферблат, то цифру 12 я выводил ярко-красной краской, что считалось высшим шиком и намного удорожало изделие. У Саши я быстро научился, поначалу вприглядку, ремонтно-часовому делу, а потом нередко и сам чинил часы, кроме самых маленьких ручных, требовавших особого инструмента. Ниже всех ценились трофейные часы, называемые «распоповскими», что означало искажённое название фирмы «Роскопф», — потому что главные их платы (пластины механизма) были не отдельными, а цельно-штампованными («штамповка»), и вместо привычного и надёжного маятниково-анкерного подвижного узла имели более простой примитивный механизм, называемый «цилиндр» — часовщики знают, что это такое. Саша нередко поручал продать мне на базаре часы, собранные им из некоих безнадёжно испорченных, что оставляли ему насовсем клиенты, и я их продавал за назначенную им цену. Затем, обнаглев, он стал вставлять в них такие негодные детали, как шестерёнки с выломанными зубьями, установив их так, чтобы у меня оставался определенный запас времени для безопасной их продажи, осуществляемой мною в другом конце базара. Так я успешно сбыл несколько его дрянных изломанных часишек, а вот с ещё одними, карманными, не повезло: они остановились в руках покупателя на полчаса раньше сказанного Сашкой времени. Покупатель, правда, ещё не отсчитал мне деньги, но зато вскрыл заднюю крышку часов, где сквозь спицы колёс отчётливо виднелись зловещие щербины вместо зубьев. Проклятье! Значит, этот мерзкий негодяй и проходимец Сашка, обнаглев, собрал их, эти часы, из какого-то уж совершеннейшего лома, а время их остановки указал мне неверное. Я тут же был схвачен матерящимися мужиками, и никакие мои оправдания, что я де купил часы на станции у солдата, не помогли; кто-то из них предложил оттащить меня со злополучными часами не сразу в милицию, а для профессиональной технической консультации сначала к базарному часовому мастеру то есть к Сашке, отчего я пришёл в неописуемый ужас, так как при сём разбирательстве пришлось бы мне говорить правду, и тогда и Сашкину мастерскую разнесли бы в щепки, и нам бы ребра посчитали; разумеется, особенно я переживал за себя. Когда вся эта компания, беленея, вломилась к нему в дверь, крепко держа меня, этот знаменитый мастер вытаращил глаза и побледнел столь заметно, что мои покупатели, удивившись таковому его преображению, ослабили свои объятья, из коих я выскользнул, прыгнул назад к дверям и убежал, благо базар был полон народу, среди которого я тотчас скрылся, и через несколько минут был дома; на том и закончилось моё столь оригинальное с Сашкою-мастером сотрудничество.

VIII. На этом же базаре продавалась всякая разная снедь, от голубовато-серых оладьев из мороженой картошки, мерзейших, коими, однако, можно было весьма недорого утолить голод, до американских ярких жестянок со свиною тушёнкой, чрезвычайно, кстати, вкусной, но зверски дорогой, и даже такого деликатеса, как консервированных, тоже американского производства, ананасов — дорогой, но дрянноватой кислятины, наподобие подслащенной квашеной капусты: это когда наша страна попёрла немцев вон, и американцы с англичанами, открыв второй фронт на западе, поставляли в нашу страну военную технику, продукты, обмундирование, благодаря чему я обзавёлся на этом же базаре добротнейшей английской шинелишкой из зелёно-оливкового сукна, и армейскими американскими ботинками на толстенной кожаной подошве; эти ботинки, коричневого цвета, исправно служили мне до самой до тюрьмы, где их отобрали блатные; об этих страшных для меня временах речь далеко впереди. Возвращаясь же на исилькульский базар военных времён, не могу не вспомнить ещё одного надувательства в полном смысле этого слова — мороженого молока. Вообще мороженое молоко было очень ходким и удобным товаром, не требовавшем посуды — его привозили сюда в мешках. Хозяева замораживали молоко в мисках, выставленных во двор; к утру оно становилось твёрдым, с жёлтою горкой застывших сливок, отстоявшихся и выдавленных к концу замерзания в верхний центр диска этакою горкой, ибо молоко при замерзании расширяется. Эти молочные круги были двух калибров — литровые и полулитровые, что хорошо определялось бывалыми покупателями на-глазок. Молоко при этом, конечно, изменяло вкус не в лучшую сторону, но очень хорошо шло для разных блюд, требующих молочной добавки. Каково же было наше с отцом удивление, когда из двух литровых кругов, купленных на рынке, мы натопили молока всего лишь… литр с небольшим. Этому чуду стали дивиться и некоторые наши знакомые; секрет такового удивительнейшего чуда я открыл лишь частично, разрубив пополам один такой литровый круг: всю внутренность его занимала объемистая воздушная полость, совершенно невидимая снаружи; такие жульнические круги сверху для близиру венчала горка замёрзших сливок. Каким образом изготовители сего продукта надували в молоко воздух в процессе его замерзания — не знаю и до сих пор. А вообще круги мороженого молока продавцы привозили на базар мешками, и сей продукт был тогда весьма преобычным.

IX. Чтобы на рынке кого-то в те годы обокрали — такого не припомню, зато мошенникам и жуликам разного рода было тут величайшее приволье. Например, однажды на базаре появился наш с отцом конкурент по части запаивания дыр в вёдрах и прочей посуде — инвалид, громко горланящий на весь базар о новейшем удивительном американском сплаве, которым он тут же, при всех, запаивал любые дырки. В руке его был стержень из светлого металла, конец коего горел, и растопленный металл, капая в нужное место, тут же растекался и застывал, крепко соединившись с посудиной и заплаткой. Я был весьма смущён всем этим, ибо странный сплав отлично прилипал даже к неочищенным ржавым краям дырки, чего не могло быть; сбегав домой за какой-то дырявой посудиной, я таковую тут же принёс, и мастер-инвалид, с громкими прибаутками и ненужными для дела жестами заделал мою дырку за деньги. Подвергнув дома сказанный припой исследованию, я весьма быстро установил, что это всего-навсего смесь серы с алюминиевым порошком, о чём я на следующий день громко объявил толпе, окружившей со своими прохудившимися посудинами этого умельца-мошенника, и получился оттого большой шум с громыханием кастрюль и корыт, со всякой ему поносной руганью и даже побитием его сказанными посудинами, а мне — с похвалами: ведь сера расплавится тут же даже на слабеньком огне. Сему умельцу-ярыжнику пришлось отсюда, то есть из Исилькуля, срочно сматываться, и больше его тут не видели. Зато постоянным украшением базара был местный дурачок-побирушка по прозвищу Ваня-Аленький-Цветочек, нацеплявший на свои лохмотья разные украшения типа цветных бумажек и всяких жестянок, изображавших ордена и медали. У него была как бы жена, Мотя, тоже базарная дурочка, побирушка; добросердечные хозяйки угощали их кто оладьей из мёрзлой картошки, а кто и чем покрепче (спиртное, в смысле самогон, продавалось тут, на базаре, весьма скрытным и тайным образом, зато в больших количествах), так что Ваня запевал свои дурацкие песни и потом валялся в беспамятстве где-нибудь под прилавками.