Письмо сорок восьмое: ВЫКОВЫРЕННЫЕ
Письмо сорок восьмое:
ВЫКОВЫРЕННЫЕ
I. А потом в тихий, оглашаемый только привычными паровозными гудками, глухой посёлочек, хлынул с запада эшелонами превеликий поток людей. Это были семьи, согнанные с разрушенных и захваченных врагом городов европейской части страны, и тех, к которым враг подступал, в том числе священных для всех нас Москвы и Ленинграда. Прибытие их нагоняло на меня тоску: эвакуируют москвичей — значит столица будет сдана, а коли так, то это конец стране и всем нам. Однако местные жители повели себя по отношению к этим несчастным обездоленным людям, чьи мужья и отцы сражались на фронте или уже сложили там головы, с невероятной, по моему суждению, неприязнью и отчуждением. Дело было в том, что сказанных людей, которые пережили великие страхи и муки, потеряли своих близких, кров над головой и многое другое, власти расселяли вот в этом нашем глубоком тылу по тем домам и семьям, у коих то позволяла сделать какая-никакая жилплощадь, и это было справедливейшим решением, рассчитанным также и на то, что местные жители с пониманием отнесутся к этим несчастным и приютят изгнанников; но какое там! У хозяев здешних саманных, осиновых и глинобитных хором, до коих так и не дошёл весь ужас происходящего на западе, — зарождалось некое бесчеловечное зло: как это так, приводит милиционер или райкомовец некую измождённую женщину с детишками и узелком пожиток, и приказывает: вот они мол жить будут тут у вас, не смейте их обижать, не вздумайте выгнать; но как же это, думают хозяева — поселяют к нам каких-то приезжих, да ещё бесплатно; не они ведь строили-обихаживали этот дом, а на готовенькое со всей своей оравой, в чистоту да в тепло… Поскольку райкомовцу ответить отказом нельзя, ибо угодишь за решётку лет на десяток, да ещё домишко-скотину-добро конфискуют, то всё зло вымещалось на этих разнесчастных квартирантах. Чего только они, бедные, не наслышались: понаехали мол тут на дармовое; зря вас там всех Гитлер не разбомбил, и так далее и тому подобное. А соберутся три-четыре хозяйки, да как начнут мыть бедные кости своих этих поселенцев — мерзко на душе делается и гадко. Моя мол и ведро воды из колодца достать не умеет, а принесёт — весь пол оплещет; а моя мол в бумажки какие-то уткнулась да всё ревёт, бездельница; да что там ваши, когда моя вообще когда говорит, то и слова не разберёшь, может даже нерусская какая; передохли бы они скорее со своими щенятами — нам самим скоро жрать из-за них нечего будет. А у самих подпол под самую крышку отборной картошкой засыпан, в сенях замороженная туша свиньи или тёлки, там же несколько мешков с тяжёлыми толстыми бело-жёлтыми дисками замороженного молока, мука, крупа и многое иное; и это не считая двух ежедневных вёдер свежего парного молока, из коих «этим дармоедам» не давалось ни стакана — половину на базар, остальное через сепаратор (а таковой был тут почти в каждом доме), затем сбить сливки в масло, громадный ком коего тоже дожидается базарного дня; а в кладовке ещё висят вниз головой огромные кочаны капусты, горами лежат толстенные морковины и свёклины; кадки полны огурцами, грибами, солёной дичиной; клети с сушёной ягодой, запасами гороха; жбаны с мёдом, громадные бутыли с самогоном. Не для того мол всё это готовилось, не для приезжих нищих дармоедов; пусть спасибо скажут мол за то, что дают им, проклятущим и надоевшим хуже горькой редьки, спать в тепле на полу на кухне; и когда им только конец придёт или лихоманка какая приберёт!..
II. Слово «беженцы», модное сейчас, тогда почему-то власти применять избегали, назвав этих несчастных труднопроизносимым для простолюдья термином «эвакуированные»; обозлённые на таковых исилькульские хозяйки переделали это слово на «выковыренные» — и откуда мол вас, дармоедов проклятущих, выковыряли да привезли тут на нашу голову. Беженцы — а это были лишь женщины да детишки, изредка глубокие старики, рады были помочь-угодить хозяевам, чтобы хоть как-то умерить их зловредность; но те поручали им самые тяжкие и гнусные работы, каковые только можно было для дома или огорода придумать, и которые они, бедняги, выполняли под проклятия и понукания своих властителей, порой весьма жестоких и самодурствующих. Тёте Наде с дядей Димитрием удалось отвертеться от «выковыренных», которых чуть было к ним не поселили, ибо по бумагам мы у них не значились и не были прописаны, так как собирались в Крым (или в Якутию, или на Урал); но, несмотря на то, что мы уже преизрядно надоели своим сказанным родственникам, они срочно прописали нас у себя, дабы к ним принудительно не поселили беженцев; впрочем, вскоре из Литвы приехала самая старшая их дочь Клавдия с двумя маленькими детишками: её муж, лейтенант-пограничник, погиб в самом начале германского к нам вторжения; о дальнейшей судьбе этой и иной своей родни по отцовской линии я расскажу как-нибудь после, вспомнив самое интересное. Клавдия вернулась к родным — а каково было другим эвакуированным! Я не хотел бы обидеть здесь поголовно всех тех хозяев, к которым подселили всех этих несчастных «выковыренных», так как несомненно рассказанное невежественное предубеждение не могло быть тут всеобщим, и уверен, что среди хозяев были, несомненно, и человечные, и жалостливые; к глубокому однако огорчению, в те поры и в тех краях мне лично таковых не попадалось, наверное благодаря неким случайностям, хотя мне приходилось иметь дело со многими людьми и бывать во многих жилищах, куда были поселены властями эти самые обиженные злою судьбою и людьми обездоленные беженцы. Единственное мне известное место, где их не корили и не унижали, считая за равных — это наш школьный класс…
III. Как бы то ни было, эвакуированные привнесли в эти дальние степные сибирско-казахстанские края немало зёрен культуры. Перечислять их все я тут не стану, вот лишь один, весьма малый, штрих. Когда мы приехали сюда, тут не пользовались не только туалетной бумагой, о существовании коей и не подозревали, но и таким широко распространённым всесоюзным её заменителем, как газеты. В предыдущих недавних к тебе письмах я рассказал об отхожих местах обитателей здешних землянок и изб: естественные эти нужды справлялись во дворе прямо за углом жилища или сарая; никаких подтирочных бумажек тут не замечаюсь, что меня немало удивило. После я узнал (и случайно увидел), что делается это куда более просто — пальцем, каковой затем обтирается о стену, а в конце процедуры — о полу одежды; мытья рук за этим большей частью не следовало. До этого же я долго не мог сообразить, что означают коричневые засохшие штрихи-мазки на стенах за углами почти всех халуп. Лишь когда сказанные фекальные «натюрморты» исилькульцев москвичи и ленинградцы стали разнообразить комками использованной газетной бумаги, упомянутая премерзкая «стенопись» заметно приубавилась, а потом сошла почти на-нет. Прошу у читателя прощения за этакое моё дотошное описание разных мерзейших дел подобных только что сказанному, но я думаю, что о нравах-обычаях наших предшественников, населявших в сороковые годы широкие просторы Западной Сибири, полезно будет знать не только историкам и этнографам.