Отказ

Отказ

С утра пораньше отправился в Кремль.

Именно там в этот зимний день — 3 декабря 1982 года — должен был состояться Объединенный пленум творческих союзов: писатели, композиторы, художники, кинематографисты, все тут.

Официальным поводом для такого почтенного собрания было 60-летие провозглашения СССР (десятью годами раньше столь же светлый праздник я, помнится, справлял в святых местах, в Ливане).

Однако все догадывались, что есть тут и другая важная подоплека.

Только что умер Брежнев, истекло застойное царствование «бровеносца». А перед тем в кремлевской стене замуровали останки сурового партийного идеолога Суслова. К власти пришел Андропов, человек с Лубянки… Что сулят эти новые времена?

Вот и решили устроить проверку: с кем вы, мастера культуры?

Мастера культуры топали к кремлевским воротам от ближайших станций метро: кто с «Охотного ряда», кто с «Библиотеки имени Ленина», а кто прямо из дому — посчастило жить неподалеку.

На ходу обменивались рукопожатиями, кивками.

Вот шествует знаменитый песенник Никита Богословский, автор хватающей за душу «Темной ночи», озорных одесских «Шаланд», он написал песни и к моему фильму «Берега»; а вот живописец Таир Салахов, с которым мы кочевали вместе по монгольским степям; а вот долговязый и надменный, как верблюд, Евгений Евтушенко, с которым мы то ли давние друзья, то ли давние недруги — утешаю себя тем, что это, по сути, одинаково.

Я поднимался к Троицким воротам от нарядной, как кремовый торт, Кутафьей башни — по мосту с зубчатой каменной оградой, перекинутому над голыми верхушками Александровского сада.

Еще издали увидел старушку, божий одуванчик, крохотную ростом, но грузную, поперек себя шире, которая, едва переставляя ноги, карабкалась по брусчатке к державным воротам.

Я не только увидел, но и узнал ее издали, со спины. Еще раз подивился тому единодушию, с каким люди, знававшие ее в младые годы, восхищались не только ее талантом, но и красотою, стройностью, грацией… ах, Верочка! ах, Вера Павловна! ах, Строева!

Я знал ее со своих младенческих лет, с незадавшихся детских проб на Одесской киностудии — она уже и тогда была режиссером. И позже, в пору моих невзгод, связанных с судьбой отца, когда я приехал с Севера и поведал ей, что в Воркуте встретил расконвоированного зэка Каплера, автора «Ленина в Октябре». И еще позже, когда работал на «Мосфильме», и она позвала меня смотреть отснятый материал фильма «Мы — русский народ»…

Я догнал ее. Не окликая, взял под локоток, притиснул к себе, чтобы помочь одолеть этот крутой подъем к арке ворот, к зубчатым стенам, к часовым, отбивающим чечетку на морозце.

Странно — или наоборот, ничего странного в том не было, — но она даже не стала приглядываться, кто это к ней вдруг прилип, явился на подмогу. Даже пренебрегла обычным «здрасьте». Как будто обо мне лишь и думала всю дорогу.

И сразу же, подняв свои фиалковые глаза, продолжила, как ни в чем не бывало, беседу, словно бы начатую только что.

— У вас случайно не сохранился киносценарий «Сигуранция», который мы писали вместе с вашим папой?

Я не стал объяснять ей, что не сохранилось ничего. Что остался лишь Георгиевский крест на оранжево-черной ленте, добытый отцом в бою. Что не осталось даже ни одной его фотографии, вот где бы взять, где найти?..

Еще я, походя, отметил, что она сказала не «Сигуранца», а «Сигуранция», как и он произносил это зловещее слово.

И еще я подумал, что у мамы, наверное, были основания для холодка в тоне, когда она рассказывала мне о том, как вечерами мой отец уединялся где-то с Верой Павловной Строевой, они, видите ли, вместе писали сценарий…

И еще я предположил, что уж если этот затерявшийся киносценарий был посвящен секретам служб, подобных Сигуранце, то уж наверняка у нее, у Веры Павловны, было достаточно оснований сказать мне однажды полушепотом: «Зорге был щенок в сравнении с вашим отцом!..»

Но тут она вдруг остановилась, не дойдя до часовых, опять подняла на меня фиалковые свои глаза, в которых я впервые увидел отчаянную боль. Нет, не боль душевных терзаний, которую все мы, лучше или хуже, научились прятать. А самую что ни на есть натуральную боль сердца, железной хваткой сжимающую сосуды, клапаны, мышцы. Ее рука, помимо воли, тянулась к груди, к области сердца. Она пыталась смягчить этот конфуз улыбкой, но и улыбка была отражением боли…

Я не мог ей ничем помочь. Разве что взвалить на плечо и внести в Кремль? Но это было уж и мне не по годам, не в силу.

Следовало перестоять на месте сердечный приступ, отдышаться, отдохнуть. Ведь у нас в запасе еще было минут двадцать до начала торжественного заседания.

И еще нужно было отвлечь ее от этой боли каким-нибудь сторонним разговором.

У меня как раз была в запасе подходящая тема.

— Вера Павловна, недавно я получил письмо от бывшей жены моего отца…

— От той, которая в Париже? — живо отозвалась она.

— Нет. Не от первой, а от третьей, последней. От той, которая в Красноярске. От Лидии Михайловны Бурштейн… После его ареста она уехала из Киева в Красноярск, и там пересидела войну и всё остальное, она живет там уже много лет, работает на местном телевидении…

— И что же она вам написала?

— В ее письме есть такие строчки: «…Непосредственным поводом к аресту Е.Т. была его поездка в начале 1937 года в Москву, где ему предлагалось задание, от которого он отказался. Будучи в Москве, он был в гостях у Григория Львовича и Веры Павловны, они пили чай, и он им кое-что рассказал…»

Этот текст врезался в мою память столь четко, что я пересказывал его почти дословно.

Более того: я помнил даже почерк этого письма — крупный, торопливый, сдерживаемый лишь слепотою глаз, дрожаньем руки и еще, вполне очевидно, изломанный болью, может быть такой же острой болью стиснутого сердца, как та, что сейчас остановила мою собеседницу на самом подходе к Большому Кремлевскому дворцу.

Мое предположение о нестерпимости боли, отраженной в строках письма из Красноярска, увы, оказалось обоснованным: вскоре мне сообщили, что Лидия Михайловна Бурштейн умерла, там же, в Сибири.

Но я не стал говорить об этом Вере Павловне, ведь сейчас это было б кощунственно — у нее самой сердце разрывалось на части.

И еще я не сказал ей о том, что несколько месяцев назад, когда из Красноярска пришло то самое письмо, и я был впечатлен им крайне — ведь это было намеком именно на то, что я хотел знать! — я, сразу же по получении этого письма, схватил справочник Союза кинематографистов, нашел в нем телефон Рошалей в доме на Большой Полянке, где мне тоже случалось бывать, — набрал номер…

Мне было позарез необходимо задать вопросы, пробужденные письмом из Красноярска.

Я ждал, что трубку возьмет Вера Павловна, поскольку мне было известно — кстати, от нее же самой, — что Григорий Львович Рошаль недавно перенес воспаление легких, и это, как бывает в старости, дало осложнение на голову, он впал в маразм, и потому общение с ним людей посторонних было крайне нежелательно, что его по этой причине даже не подпускают к телефону.

Но, повидимому, Веры Павловны не было дома — может быть, она отлучилась в магазин, — и трубку снял сам Григорий Львович.

— Алло!..

Я сразу узнал этот басовитый, рокочущий ладами, интеллигентский, жуирский голос.

Оторопев от неожиданности, я, не скрою, слегка растерялся. Но ведь я не был совсем уж посторонним. Во всяком случае, я сообразил, что затевать разговор о письме из Красноярска вряд ли следует — ведь голова это голова. Мало ли что он мог намолоть!.. Но тогда о чем же?

— Григорий Львович, — сказал я, — это Рекемчук. Рекемчук младший.

— Очень рад вас слышать, — в самом деле обрадовался он.

— Вы знаете, — сказал я, — несколько дней назад, совсем случайно, я включил телевизор, а там идет ваш фильм «Зори Парижа», который я впервые видел еще в детстве, в Харькове, во Дворце пионеров, кажется, в тридцать шестом…

— В тридцать седьмом, — поправил он.

— И вот теперь, по прошествии стольких лет, — продолжал я, — этот фильм опять взволновал меня до глубины души! Такая экспрессия, такой огонь… Признаться, я даже не думал, что и теперь это может меня завести — Парижская Коммуна, экспроприация фабрик, вселение рабочих в дома буржуазии. Казалось бы…

— А стиль? — польщенно заурчал режиссер. — Вы обратили внимание на стиль? Движение камеры, монтаж? Игра актеров?..

— О, да, — подхватил я.

Мы наговорились всласть.

Всем бы такой маразм.

Но разговор о письме из Красноярска, конечно, был отложен до встречи с Верой Павловной.

И вот теперь я мог задать ей свои вопросы напрямую, без телефона, без риска, что нас слушает кто-то третий, затаившийся на проводе.

К тому же, по лицу Веры Павловны я определил, что передышка помогла, что боль отпустила.

— Вера Павловна, — вернулся я к теме, — вы не помните, о чем тогда шла речь? Когда Рекемчук был у вас в гостях, вы пили чай…

Она покачала головой, и в ее фиалковых глазах, обращенных ко мне, была мольба о прощении.

— Не помню… ведь это было так давно.

— Он не говорил вам о каком-то важном задании, от которого он наотрез отказался? Не исключено, что именно это сыграло в его судьбе роковую роль

Мы двигались очень медленно, малыми шажками, будто бы учась ходить.

А мимо нас — густея, торопясь к назначенному часу, вожделея занять места поближе к трибуне, к вождям, — всё валил народ.

Нас обгоняли, тоже рука об руку, Сергей Аполлинарьевич Герасимов и Тамара Федоровна Макарова. Он тронул пальцами бобровый с проседью картуз, а она улыбнулась ослепительно и кротко.

Я решил взбодрить память Веры Павловны экранным образом, тем паче, что только что сказанные слова о роли — в актерском, кинематографическом значении, — могли подтолкнуть ее мысль в нужном направлении.

— Вы видели фильм «Убийство Троцкого»? Кажется, итало-мексиканский, а фамилию режиссера я забыл… Там заглавную роль сыграл Ричард Бартон, право же, он очень похож на Льва Давыдовича. А Меркадера — того, который убил его, хватил ледорубом по голове, — его сыграл Ален Делон…

— Нет, к сожалению, я не видела этого фильма, — ответила Вера Павловна, и опять в ее глазах прочлось раскаянье.

Мы остановились у Царь-пушки с ее узорчатым лафетом, зияющим жерлом и горкой чугунных ядер.

— Но я вас поняла.

Я затаил дыхание, отдавая себе отчет в том, что сейчас услышу нечто безмерно важное.

— Нет, — произнесла она твердо. — Нет. Кроме того, если б что-то и было… он никогда не сказал бы об этом. Ни-ког-да!

Что ж, она лучше знала моего отца, нежели я, ведь я был тогда совсем еще маленьким.

Нет так нет.

В парадном подъезде мы предъявили часовым свои мандаты. Они были в полном порядке. Нам отдали честь.

Завидев в сторонке молодого человека в черном костюме, стоявшего будто бы вовсе без дела — его лицо показалось узнаваемым именно своей неприметностью, — я подошел к нему, заговорил вполголоса:

— Здесь одна дама… очень известный кинорежиссер, «Поколение победителей», «Мы — русский народ», всё такое. Она неважно себя чувствует. Ей будет трудно взбираться по лестнице… Нельзя ли для нее вызвать лифт?

— Сделаем, — буднично ответил молодой человек.

— Вообще, — сказал я, — у нее, по-моему, сердечный приступ. Может быть, показать ее врачу? А то вдруг ей станет плохо прямо в зале…

— Сделаем, — сказал молодой человек и направился к Вере Павловне.

Я же, послав ей издали воздушный поцелуй, ринулся к мраморной лестнице, уступами застланной красной ковровой дорожкой. Заскакал через ступеньки.

Едва поспел. Тотчас за моей спиной закрыли дверь, будто только меня и ждали.

Зал уже был на ногах. Все стояли, рукоплеща появившимся откуда-то сбоку сцены — будто бы ниоткуда — седовласым степенным вождям. Занимая свои места в президиуме, они тоже хлопали в ладоши.

Я же, втянув голову в плечи, согнув колени, сгорбясь, как все опоздавшие люди, но тоже рукоплеща на ходу, двигался по красной ковровой дорожке, зыркая налево и направо, выискивая для себя свободное местечко.

А тогда — десятью годами раньше, когда я был в святых местах, в Ливане, — когда мы ждали там, что вот-вот достроят магазин советской книги, который нам предстояло торжественно открыть, — представитель «Международной книги» в Бейруте Василий Васильевич Глуховский (месье Международная Книга, как величали его ливанцы), пригласил нас развлечься.

Убедившись, что мы не рвемся смотреть секс-шоу, и рассказав с усмешкой о недавних советских визитерах, которые тоже не захотели смотреть голых баб, но потребовали выдать им стоимость этого зрелища сухим пайком, то есть деньгами, Глуховский повел нас в фешенебельный кинотеатр «Пикадилли» на премьеру итало-мексиканского фильма «Убийство Троцкого».

Вначале на экране появился Никита Сергеевич Хрущев, колотящий ботинком по столу в зале заседаний Генеральной Ассамблеи ООН, — мы удивились, потому что Хрущева давно уже не было, а был Брежнев, — но оказалось, что эти хроникальные кадры использованы для рекламы обувной фирмы «Red shoe».

Затем началось захватывающее действо, в котором за Троцким охотились все, кому ни лень, даже знаменитый художник Давид Сикейрос: чем-то он им, художникам, не угодил. Они штурмовали в ночи его дом в мексиканском городке Койоакане, изрешетили пулями стены спальни, но он успел спрятаться под кроватью, остался цел…

Потом к нему в секретари нанялась миловидная девушка Сильвия Агелофф, а у нее в дружках был симпатичный и грамотный парень, испанец, которого звали Рамон Меркадер, она представила его шефу, и Троцкий проникся к нему доверием, — еще бы, ведь Рамона Меркадера играл Ален Делон с его нестерпимо честными голубыми глазами… Даже подозрительный Троцкий не мог предположить, что этот парень — тайный агент Кремля.

Признаться, мы смотрели этот фильм, слегка поеживаясь. Ведь мы еще не были привычны к подобным крамолам. Фигура Троцкого вообще не появлялась ни на советских экранах, ни на страницах книг. Будто бы его и не было вовсе, а были лишь троцкисты, да и тех вовремя извели вчистую… А тут — вот он, Троцкий, собственной персоной, во весь экран, во весь рост.

Глуховский косился на нас, сочувственно ухмыляясь, поглаживая по головке десятилетнего сынишку, которого взял с собою в кино.

И вот — настал момент.

Троцкий зарылся в бумаги на письменном столе, а темноволосый красавец Ален Делон (говорят, что он родом из цыган), элегантный и сосредоточенный, подошел сзади к креслу, в котором восседал Ричард Бартон со своей троцкистской козлиной бородкой, вынул из-под плаща, переброшенного через руку, альпинистский острый ледоруб — и всадил его прямо в темечко старца.

Тот извернулся отчаянно, вцепился зубами в кисть наемного убийцы, мешая нанести второй удар…

Однако, надо думать, авторам фильма подобный финал показался недосказанным. И они продлили его.

Ричард Бартон поднялся с кресла и вдруг заговорил — ведь его герой был златоустом мировой революции: он произнес одну из самых ярких своих речей, в которой изложил идеи Четвертого Интернационала, а заодно разоблачил заскорузлого державника и бывшего агента царской охранки Сталина…

Но кровь заливала его рот снаружи и изнутри, он покачнулся и рухнул на пол.

И тогда в оцепеневшем зрительном зале кинотеатра «Пикадилли» вдруг заплакал навзрыд русский мальчик.

Это был десятилетний сынишка Глуховского.

— Ну что? Чего ты? — забеспокоился папа.

— Дя-ядю жа-алко… — не унимался малыш, размазывая по щекам слезы.

Наш опекун, месье Международная Книга, заметно скис.

Наверное, он клял себя за то, что так и не сговорил нас пойти смотреть на голых баб.

Странно, черт возьми, но приблизительно в то же самое время, когда Рамон Меркадер убил ледорубом Троцкого, а я был, примерно, в том же возрасте, что и сынишка Глуховского, — как раз тогда, летом сорокового, я гостил на даче у нашей доброй знакомой, у тети Лили, которая доживала век в деревенском доме под Харьковом, в Мерефе.

Тетя Лиля, а более полно — Елизавета Михайловна Скрыль, — в молодости, еще барышней, была приятельницей моего деда Андрея Кирилловича Приходько. Они вместе учились в старинном германском университете, в Гейдельберге, и задружились там, как земляки, как русские, а может быть и как-то еще.

И вот однажды тетя Лиля стала рассказывать мне о том, как вместе с моим будущим дедом совершила восхождение на Альпы — эти горы были вблизи тех мест, где они обитали.

Я слушал ее с таким же увлечением, с каким она вела свой рассказ.

— А знаешь, Саня, — говорила она, оживляясь всё более, — у меня сохранилась реликвия того похода: альпеншток, с которым тогда мы взбирались на Альпы… где-то в чулане валяется… хочешь, я подарю тебе этот альпеншток?

— Спасибо, тетя Лиля, спасибо! — обрадовался я. — Хочу, конечно…

Ни у кого из мальчишек нашего двора — это я знал точно, — отродясь не было альпенштока. Тем более такого, что на самом деле побывал в Альпах.

Но она была уже очень стара и, наверное, позабыла о своем обещании.

А там, вскоре, началась война. И тетя Лиля умерла от голода в своем деревенском доме, в Мерефе, под немцами.

Я так и не знаю, куда подевался альпеншток, с которым мой дед Андрей и девушка по имени Лиза Скрыль восходили на Альпы.

А мой собственный сын — тоже Андрей, в честь прадеда, — когда подрос, и я уже писал об этом, — однажды спросил меня:

— Папа, а как он выглядел — твой отец, мой дед? Вот я ношу его фамилию, но даже не знаю, каким он был. Прадеда на фотке видел, а деда нет… Ну, хоть примерно, на кого, скажем, из киноактеров он был похож?

— На Алена Делона, — не колеблясь, ответил я.

Почему же я ответил именно так? Сработала подсознанка?

Ведь он вовсе и не был похож на Алена Делона.

Не больше, чем я.

Но и другие люди, знававшие моего отца, утверждали, что тогда — в декабре тридцать шестого или в январе тридцать седьмого, — действительно, был этот вызов в Москву, и было предложение выполнить секретное задание особой важности, на которое он ответил отказом.

Не хочу зацикливаться на одном-единственном предположении, тем более, что от него за версту несет киношкой.

Так что же это могло быть?

В материалах, к которым я имел доступ — в серо-зеленой папке расстрельного дела, — ответа на этот вопрос не нашлось. Да было бы странным, если б там и была разгадка: там больше загадок, нежели разгадок. Дела подобного рода остаются сугубой тайной до тех пор, покуда в них еще тлеет хотя бы искра политической актуальности. Либо пока к ним не иссякнет чей-то живой интерес.

И всё же?..

Перебрав варианты, я сделал вывод, что таких заданий могло быть три.

О первом уже говорилось в предыдущих главах этой книги.

Речь идет о похищении белогвардейских генералов Кутепова и Миллера. Одного из них, Кутепова, агенты советской разведки заманили в такси — буквально в центре Парижа, средь бела дня, — и увезли в Гавр, где погрузили на пароход, плывущий в Новороссийск. Однако до Новороссийска генерала не довезли, он умер от сердечного приступа уже в виду родных берегов…

Второго, Евгения Карловича Миллера, долго пасли в его собственном штабе, где установили подслушивающие устройства, а потом — чтобы слушать поближе, — доставили на Лубянку… Там и расстреляли.

Об этих дерзких операциях, не умолкая, шумела вся французская, вся европейская пресса.

И здесь тем более важно уточнить, что между похищением Кутепова и похищением Миллера был временной зазор в целых семь лет. Но газетный шум вокруг обеих сенсаций не умолкал так долго, что оба события уже воспринимались, как одно, как дубль.

О том свидетельствуют хотя бы строки из воспоминаний Тамары Финч: «…Мама ужасно боялась анархистов. Два генерала были похищены в Париже. Конечно, отец не имел ничего общего с этим делом, но..

Пикантность скандалу добавляло участие в кознях советской агентуры еще одного белого генерала, Николая Скоблина, а также его жены, певицы Надежды Плевицкой по прозвищу «курский соловей»: вся русская эмиграция рыдала на ее концертах, слушая песню «Замело тебя снегом, Россия…»

Разоблаченный генерал Скоблин бежал — вроде бы, в Испанию, — и там, повидимому, был ликвидирован агентами Чека. А Плевицкая оказалась во французской тюрьме, там и умерла, уже в немецкой оккупации… Впрочем, ее участие в делах секретных служб многими берется под сомнение.

Мы не забыли также об обыске в парижской квартире Марины Цветаевой, о ее допросах в префектуре полиции после таинственного бегства — опять-таки в Испанию, — ее мужа, Сергея Эфрона.

Вот здесь, я думаю, и сокрыт ответ на вопрос: почему Рекемчук отверг свое участие в операции с генералами, если это, действительно, предлагалось ему.

Он не хотел, чтобы волна скандальной шпионской сенсации накрыла с головой, смыла и унесла в небытие людей, которые оставались ему дороги — Тамару, Анну…

Во-вторых, это могла быть сама Испания.

В этой книге, независимо от моих намерений и желаний, мне придется — просто подчиняясь ходу событий, следуя по пятам невыдуманных героев, — вновь и вновь, мысленно, а иногда и реально возвращаться на Иберийский полуостров.

В ту пору, о которой идет речь, Испания безраздельно владела умами и сердцами миллионов людей.

Там шла Гражданская война.

Казалось — и все, словно бы сговорившись, делали вид, будто именно так им и кажется, — что в этой войне были две воюющие стороны: Республика и генерал Франко.

Но это была очень странная гражданская война, в которой, почти не таясь, участвовали и Германия, и Италия, и Советский Союз, а косвенно — еще и Франция, и Англия, и Соединенные Штаты, то есть все будущие участники Мировой войны.

В этой странной гражданской войне эскадры бомбовозов стирали с лица земли целые города вместе с их населением. Танковые колонны утюжили гусеницами оливковые плантации и апельсиновые рощи. Перед корридой на арены — и у тех, и у других, — выводили людей, плененных в бою, выловленных в подполье, — и расстреливали тут же, при всем честном народе. Честной народ горячо аплодировал. А уже потом начинался бой быков.

У меня нет сомнений в том, на чьей стороне был бы в этой гражданской войне мой отец.

А он бы там очень сгодился: бывший офицер, изрешеченный пулями и картечью, травленный газами, гнивший в окопах, ходивший в рост в атаку, дравший глотку на солдатских митингах… Так что же?

В тот самый момент, когда я задал себе этот риторический вопрос, вдруг, как озарение, явилась догадка, которая могла бы, честно говоря, придти гораздо раньше, а не спустя пятнадцать лет после того, как у меня в руках оказался тот документ.

Теперь же я торопливо листал страницы блокнота, в который летом 1990 года, в Киеве, в строгом доме на Владимирской улице, переписывал бумаги из серо-зеленой папки.

Нет, не это… и не это, хотя тоже очень важно… не это… Вот!

Автобиография Командира Запаса РККА

Рекемчука Евсевия Тимофеевича

…после смерти отца поступил в Аккерманскую учительскую семинарию, где учился до осени 1914 года, а с началом войны, с группой учеников в 40 человек, ушел добровольцем в армию…

…был дважды ранен и произведен в штабс-капитаны… в 1917 году был избран командиром батальона. В полку состоял товарищем председателя революционного комитета…

Кому и для чего понадобилось это вдохновенное жизнеописание?

Запрос военкомата? Курсы переподготовки командиров запаса?

«…ушел добровольцем…»

Лишь теперь мой взгляд упирается в дату, обозначенную его рукой в самом конце листа: 18 V 1936 г.

И тут, сквозь волокна бумаги, сквозь бег чернильных строк вдруг проступает — как тайнопись, как глубинный наплыв комбинированной съемки, — знакомый еще по школьному атласу контур Пиренейского полуострова.

Всё совпадает.

Именно в те дни мир был взбудоражен вестями из Испании: 10 мая 1936 года — формирование правительства Народного фронта; 17 июля — условный радиосигнал франкистов к началу мятежа: «Над всей Испанией безоблачное небо»; 20 июля — жестокие бои на всех фронтах от Малаги до Бильбао…

Именно в те дни сотни и тысячи командиров Красной Армии, курсантов танковых и лётных училищ, ветеранов мировой и гражданской, — записывались в добровольцы, оформляли документы срочного выезда за кордон. Одним предстояло плавание по Черному, по Средиземному морям на пароходах, в трюмах которых был не только запас горючки и питьевой воды. Другие добирались до Испании поездами через всю Европу, и там, в Пиренеях, на границе, предъявляли паспорта с именами и фамилиями, которые сами выговаривали с трудом…

Вскоре эти имена станут легендарными: летчик-истребитель Павел Рычагов обретет славу как «Пабло Паланкар» («паланка» по-испански «рычаг»), будущий маршал артиллерии Николай Воронов станет «Вольтером», другой будущий маршал Родион Малиновский — «полковником Молино», летчик-комбриг Яков Смушкевич — «генералом Дугласом», командарм Григорий Кулик — «генералом Купером», летчик-комбриг Евгений Птухин — «генералом Хосе», комбриг-танкист Дмитрий Павлов — тоже, естественно, назовется «Пабло»…

Под какой боевой кличкой мог бы воевать в Испании бывший штаб-капитан царской армии, командир запаса РККА Евсевий Тимофеевич Рекемчук? «Капитан Эусебио»?

Но он не мог поехать в Испанию по своей воле, добровольцем.

Он не принадлежал себе.

Он мог отправиться в Испанию лишь по путевке секретных служб, по приказу Лубянки.

А это значило воевать не с генералом Франко, не с Гитлером, не с Муссолини. Это значило воевать со своими.

В недавно вышедшей книге по истории секретных операций, в главе с красноречивым названием «Испанская мясорубка» об этом говорится так:

«…В НКВД правильно поняли, чего требует Кремль. В результате… началось планомерное уничтожение троцкистов за границей. Первый удар был нанесен по испанским троцкистам, их союзникам и всем другим инакомыслящим, попадавшим под ярлык троцкистов и объявленных „троцкистскими агентами фашизма“. Этому способствовало то обстоятельство, что в Испании с 1936 года шла гражданская война и сотрудники НКВД находились там вполне официально…»

Откровенность авторов книги впечатляет.

Да, Сталин использовал Испанию, как учебный полигон для истребления людей, которых он считал «троцкистами», в которых он узрел «заговорщиков». Ими могли быть безупречные красные командиры, профессиональные революционеры Коминтерна, убежденные антифашисты, именитые писатели и журналисты, наконец, сами чекисты, распознавшие природу сталинской диктатуры.

Вернемся к именам легендарных героев гражданской войны в Испании, приведенным только что: герои-летчики Павел Рычагов, Яков Смушкевич, Евгений Птухин, генералы Дмитрий Павлов, Григорий Кулик, Григорий Штерн, журналист Михаил Кольцов, изображенный Хемингуэем в романе «По ком звонит колокол» под именем Каркова… Все они и многие другие были расстреляны по приказу Сталина тотчас по возвращении из Испании либо несколько лет спустя.

К той поре он сам был похож на разъяренного быка, кидающегося, опустив рога, на всё красное.

…Так был ли Рекемчук в Испании?

Или что-то заставило его обуздать тот романтический порыв души, который владел им в мае тридцать шестого?

Наконец — и это в третьих, — речь могла идти, действительно, о самом Троцком.

Именно тогда, в столь же четко обозначенный момент, в декабре 1936 года, произошло событие, всполошившее Лубянку и Кремль.

Лев Давыдович Троцкий, коротавший дни эмиграции в тихой и близкой к России, а потому вполне досягаемой Норвегии, вдруг, словно бы учуяв новую опасность, переметнулся на другой континент — в Америку, в Мексику. И там, в городке Койоакан, подобно Сталину, укрылся в собственном Кремле: в огороженной высокими стенами, неприступной с виду фазенде…

Он-таки задал головную боль своему лютому ненавистнику.

Историки той поры подчеркивают, что Сталин видел в Троцком более опасного противника, нежели сам Гитлер. Он считал, что с Гитлером можно договориться — и он договорился с ним, если иметь в виду чудовищный, безумный пакт, заключенный в 1939 году.

Что же касается Троцкого, то здесь любые договоренности заведомо исключались.

Здесь речь могла идти только о физическом устранении — любой ценой, любым способом.

Но осуществить это стало гораздо труднее — цель отдалилась…

Чекистский генерал Павел Судоплатов, рассказывая в своих мемуарах о том, как был вызван к Сталину, в Кремль, подчеркивает жесткость услышанных там наставлений.

«— В троцкистском движении нет важных политических фигур, кроме самого Троцкого…» — говорил Сталин. Сурово предупреждал: «Устранение Троцкого в 1937 году поручалось Шпигельгласу, однако тот провалил это важное правительственное задание…»

И опять, и вновь:

«Троцкий, или как вы его именуете в ваших делах, „Старик“, должен быть устранен в течение года…»

В тот момент еще не были определены ни способ устранения супостата, ни фигура исполнителя акции.

Рамон Меркадер мог пока отдыхать.

Альпинистский ледоруб тети Лили валялся в чулане.

Кремль вел беседы с людьми, которые были способны не столько осуществить сами эту акцию за океаном, сколько организовать ее.

И они расстарались. И, в конце концов, хотя не без огрехов, осуществили это мокрое дело, именуемое важным правительственным заданием. И сами понесли страшные кары за свое послушание: кому тюрьма, кому пуля.

Был ли вызов Рекемчука в Москву связан с этим заданием?

Об этом можно теперь лишь гадать.

Но главное, что следует иметь в виду и что предопределило его судьбу — а он, безусловно, отдавал себе отчет в том, чем это пахнет, — он отказался от предложения, от которого нельзя было отказаться.

Уместно вспомнить, что десятью годами раньше, в Париже, когда ему — так сказать, в порядке испытания — приказали поехать в Прагу и там застрелить лидера когдатошней Учредилки Виктора Чернова, — он не вдавался в обсуждение самого приказа. Правда, он так и не выполнил этого деликатного поручения. Но отказаться от него не посмел.

Теперь же, возмужав, пройдя тернистый путь, своими глазами увидев всё, что происходило вокруг, и оценив происходящее своим, а не заемным умом, он принял решение, которое, он знал, будет стоить ему жизни: это был отказ.