«ОТВЕТ ОДИН – ОТКАЗ»

«ОТВЕТ ОДИН – ОТКАЗ»

Но вернемся к нашим баранам. Хотя здесь не требуется возвращения, наши бараны пасутся повсюду, как в 1988 году, так и в 1993-м. Первой крупной акцией ДС должен был стать митинг 21 августа 1988 года, призванный в массовом масштабе повторить подвиг диссидентской семерки в 1968 году на Красной площади. Тем более что оккупация Чехословакии продолжалась. На Красную площадь мы не пошли, у нас была своя, «прикормленная» Пушкинская площадь. Мы расклеили чуть ли не 100 000 листовок. И мы можем гордиться тем, что заставили горбачевскую перестройку, которая так хотела щеголять в бархатных перчатках, показать железные когти: 28 июля по специальному Указу были приняты драконовские правила о демонстрациях. В то время 1000 рублей были как сейчас 100 000. Именно такую сумму штрафа было позволено взимать за несанкционированные митинги. Здесь уже по статье 1661, ч.II разрешалось приговаривать к пятнадцати суткам ареста. После нескольких арестов шла уголовная статья (2001) – полгода тюрьмы. Я не помню колебаний у той радикальной половины партии, которая определяла все ее действия. В дальнейшем число радикалов неуклонно повышалось за счет тихих меньшевиков, которые призывали к бездействию и бездействовали лично, отчего их не было, к счастью, ни видно ни слышно. В 1989 году радикалы вышли на 2/3, в 1990-м -на 3/4, в 1991-м – на 5/6. Мы шли на грозу и, наверное, очень понравились бы Максиму Горькому в силу того, что в партии сплошь и рядом летали буревестники и призывали на свою голову бурю. Помню партсобрание накануне 21 августа, свернутые лозунги на столах, кучи оставленных для акции листовок, рыжего партийного котенка Гришу, который ползал по лозунгам в полном восторге (сегодня он большой и мудрый, с солидным партийным стажем). Из Питера приехала Катя Подольцева (в Москве ее мало знали, поэтому дали только пять суток; я, конечно, получила свой партмаксимум – 15 суток). Как говорится: война объявлена, претензий больше нет. Нам удалось собрать 5-6 тысяч людей. Милиция не справлялась, к тому же западный, интеллигентный полисмен-шериф, начальник 108-го о/м Владимир Федорович Белый заявил, что его люди разгонять не будут, они не держиморды, а будут просто стоять в оцеплении. Впервые в Москве был применен ОМОН, а потом любой выход ДС на площадь уже вызывал автоматически появление этой самой живописной части перестроечного пейзажа. Мы были врагами советской власти и были официально признаны таковыми. ОМОН и аресты на 15 суток заменили временно 70-ю статью и Лефортово. Но мы доказали, что сущность власти не изменилась. Ради того, чтобы это поняли все, мы готовы были не только к разгону, но и к расстрелу.

Владимир Федорович Белый был честным врагом. Он уважал идейных противников и терпеть не мог задержанных, которые пытались доказать, что проходили мимо митинга случайно. У него было чувство чести японского самурая. Мне он говорил, что питает ко мне такое уважение, что не стал бы сажать меня на 15 суток, а сразу поставил бы к стенке. Мои представления о чести были аналогичными, и я навсегда сохраню к нему теплые чувства, ибо такое мнение – это большая похвала. Я всегда культивировала образ «честного врага», а Белый был из лучших. Если у человека нет врагов, да еще при занятиях политикой, это наверняка ничтожество. Тот же Белый учил нас нашему ремеслу. «Плохо работаете, господа! – говорил он. – Что это за митинги! Если вы выведете 50 000, мы будем тихо стоять в оцеплении, если 200 000 – я вообще прикажу своим ребятам не выходить из отделения, а если вы выведете миллион, я сниму форму и сам к вам присоединюсь». Если бы народ восстал во имя демократии, так бы поступила не только милиция. Армия не посмела бы стрелять, а ГБ сидела бы тихо в лубянском подвале и молилась духу Дзержинского. Но народу оказалась не нужна демократия, в том-то вся и беда!

Однако она была нужна нам, и эту личную проблему мы решали одни, и ни один перестроечный соловей не смел за нас заступиться. Мы были брошены на произвол судьбы либеральным истеблишментом, и никогда еще никого не сдавали так грязно и откровенно (за исключением последних ельцинских предательств, да и то ведь Егор Гайдар н Егор Яковлев ушли не в тюрьму, а в отставку), как сдавали нас только за то, что мы шли впереди в прошибали лбом мешающую не только нам стену.

Каждый выход на митинг означал арест. Каждый арест омоновцами означал для меня н для активистов ДС 15 суток. Судьи Фрунзенского суда вынесли столько приговоров по политическим делам, сколько никто другой. Они судили нас круглосуточно: часто нас омоновцы приволакивали в суд и ночью, чтобы обойтись без лишних свидетелей. Были случаи, когда этих «судей» привозили в уединенные опорные пункты, где держали нас, и они выносили приговоры и там. Они действовали не под влиянием страха – это в 1988, 1989, 1990 годах! – им уже ничего не угрожало. Их даже не могли уволить. Они делали это добровольно, повинуясь извращенному советскому правосознанию, правосознанию палачей. Агамов, Шереметьев, Голованова, Чаплина, Митюшин, Одинокова, Фомина. Возможно, потомки будут иметь мужество воздать каждому по делам его, и я привожу здесь их имена. В Германии нацистские судьи были смещены, а персонал концлагерей понес еще н уголовную ответственность, не говоря уже об СС н СД или руководителях национал-социалистической партии. Мы никогда не требовали такой степени отмщения, мы готовы были простить своим палачам. Но не терпеть их в обществе и в политике на прежних ролях! Лишение дипломов для врачей-садистов, запрет на профессии, люстрация для руководителей КПСС и КГБ, общественный остракизм – если палачество не будет караться хотя бы этим, то на земле не останется никого, кроме палачей. На нашей земле и не осталось никого, кроме них и их жертв. Кролики и удавы. Остальные уехали, или погибли, или сошли с ума, или ищут смерти, как ДС.

Горбачевская перестройка запомнилась мне как один сплошной арест с недолгими переменками. 17 арестов, 17 голодовок по 15 суток – это моя личная маленькая ленинградская блокада, более восьми месяцев. На втором месте по ДС Саша Элиович – восемь арестов, а ему было труднее всех, он же язвенник. На третьем месте Дима Стариков – шесть арестов, у остальных – по пять, по четыре ареста. Наш острог, спецприемник ГУВД, помещался недалеко от Клязьминского водохранилища, на 101-м километре. По крайней мере, на подходе к сему узилищу нас встречал плакат «Счастливого вам отдыха!», рассчитанный на отдыхающих клязьминского пансионата.

Некогда эту зону построили немецкие военнопленные и сами же в ней сидели, что-то строя в окрестностях. Потом, после войны, там был женский лагерь. Последнее его назначение – спецприемник для административно арестованных. Наши политические камеры помещались в одном крыле (8, 9, 10 и 11). Наибольшая вместимость нашего острога, то есть его политического отсека, была 30-35 человек. Ровно столько и получали аресты, остальных из сотни-полутора захваченных штрафовали. Наверное, советское правосудие уже списало мои 6 тысяч штрафа, убедившись, что я им заплачу после дождичка в четверг. Да мне и не из чего было платить при окладе в 130 рублей, который я из-за перманентных арестов практически не получала. Камеры были оборудованы просто и оригинально: решетка, дверь с глазком, голые деревянные нары. Помещение практически не отапливалось, я до сих пор ощущаю этот ледяной холод, от которого мерзло даже лицо. Зимой там было 7-8. Летом дотягивало где-то до 13. При голодовке это ощущалось особенно мучительно. Административный арест – это условия ШИЗО, штрафного изолятора. Нет передач, свиданий, книг, прогулок, переписки, постельных принадлежностей, матраса, одеяла. Условия, приближающиеся к пытке. Курить тоже нельзя. Я-то не курю, но другие дээсовцы очень мучились. Курильщики знают, что это – жить без курения 15 дней. В лагере в ШИЗО помещают за провинность, пусть даже и вымышленную, а здесь – сразу ШИЗО. Сколько моих молодых товарищей искалечилось в этих ледяных камерах без пищи и без воды! Мне-то нечего было терять, меня искалечили раньше, в этих камерах я загубила только почки и вернула себе почти вылеченную астму, но это пустое. Сколько раз падал в голодный обморок теперешний председатель подкомиссии по законности Моссовета депутат и основатель ДС Виктор Кузин, которого притаскивали в камеру в залитом кровью свитере после избиении омоновцами и агентами КГБ!

Надо было добиваться статуса политзаключенного, надо было завоевывать право на человеческое достоинство в заключении – или умирать. И мы это сделали; пожалуй, впервые с 30-х годов, когда перестал признаваться статус политзаключенного. Мы добились отдельных камер, права сидеть только с политическими демонстрантами или в одиночках, права не работать, приносимых из дома книг, учебников, письменных принадлежностей. Я выходила, вся набитая антисоветскими листовками и статьями. Мы, в уже полумертвом состоянии, заставили их давать нам наши теплые вещи и даже одеяла – тоже наши; возить нас в душ в Бутырки или Матросскую Тишину, греть каждый вечер женщинам-политическим воду. Этого можно было добиться только сухой смертельной голодовкой. В Питере держали мокрую и не добились ничего. Катя Подольцева своими пятью голодовками загубила желудок, многие в Петербурге попали в больницу и даже на операционный стол. Мокрая голодовка переносится гораздо легче. Правда, все 15 дней жутко хочется есть н снится сплошная еда. Никакого привыкания! Но чем больше голодовок, чем чаще они, тем скорее слабеешь, впадаешь в полуобморочное состояние и уже не страдаешь, только все время спишь, а в промежутках вполне можно читать и работать, отдыхая после каждой страницы. После 10-й голодовки я была в таком состоянии, что тюремщики брали с меня чуть ли не честное слово, что я не умру. Они иногда, за исключением особенно свирепых, жалели нас и старались понять. Но жалость зиждилась на нашей твердости и самоубийственных действиях. Самым человечным был, пожалуй, начальник сего острога майор Худяков. Когда в июне 1988 года перед партконференцией меня привезли к нему с руками, черными от кровоподтеков (гэбистские нежные объятия), он столько звонил во все инстанции, требуя отмены приговора, что его начальство поинтересовалось, не вступил ли и он в ДС. Он даже делился с нами книгами из собственной библиотеки. Но если бы не перспектива нашей смерти в подведомственном ему заведении, он не сделал бы столько шагов нам навстречу. У гуманизма здесь была деловая основа. Однако либеральные газеты, депутаты со съездов из разряда «демократов» и диссиденты нас жалели и того меньше. Ни одного слова в нашу защиту ими не было сказано. Приходилось еще доказывать тем же диссидентам, что создать политическую партию – это не то же, что поджечь дом. Пришлось мне написать целую статью, адресованную именно диссидентам: «Чем отличается политическая борьба от правозащитной деятельности, или Сектанты ли мы?». Статья была оспорена в диссидентской печати, но никто из диссидентов не пожалел тех, кто занял их место в тюремных камерах. Нам говорили: «Надо дело делать, а не сидеть. Некогда сидеть столько суток, и неохота, лучше мы потом опять сядем по 70-й статье». Что ж, когда пришло это время, по 70-й статье сел опять ДС, да и правозащитной деятельностью нам же пришлось заниматься.

Рекорд сухой голодовки принадлежит Саше Элиовичу. Восемь с половиной суток! Непонятно, как он выжил. Его обтянутый кожей скелет товарищи вынесли на руках из тюремной больницы. Саша Элиович по праву считался первым стратегом ДС, в политологии он просто Александр Македонский. Он подарил стране идею гражданского пути и написал почти в одиночку II программу ДС, самую изысканную и причудливую из всех политических программ. Но дар стратега у него сочетался с обостренной совестливостью и абсолютной честностью, и он умел умирать. Равнодушие к своим страданиям я диссидентам простила. Равнодушие к страданиям моих молодых товарищей я никогда не прощу.

Если сухая голодовка начинается во время мокрой, это особенно тяжело, ведь организм уже обезвожен. Через 2-3 дня о воде не можешь забыть ни на минуту, после пяти дней перестаешь спать. Видишь сплошные водопады и реки (а Саша Элиович мечтал о кефире). Язык распухает, во рту все такое шерстяное, как из джерси. Потом начинается внутренний жар (это в ледяной-то камере!). Внутри словно горит костер. Нельзя ни думать, ни читать, ни писать. Это не самая легкая из пыток. Очень хочется в одном купальнике побегать в ноябре по лужам или даже по снегу; воздух словно раскаляется; в одном тренировочном костюме прижимаешься к холодной стене, губы охлаждаешь о железные стойки нар. Потом начинаются судороги, неудержимая внутренняя дрожь. Дальше – отек. Потом они – а не мы! – сдавались. Спасибо Горбачеву за его единственный подарок – за право умереть в камере по собственному вкусу, за отмену принудительного кормления (везде, кроме тюрем КГБ) и частичный отказ от психиатрического террора. Какой дар может принять диссидент, вернее, даже революционер, от государства, с которым он поклялся бороться? Только возможность достойно умереть. Я лично никогда ничего другого и не требовала. Выход из голодовки очень тяжелый, ведь даже мокрая (с водой) 15– суточная голодовка вызывает судороги в ногах, сердечные приступы, спазмы в пищеводе, а при больной печени, как у меня, бывает еще хуже. На выходе сначала болят, а потом дико опухают ноги. А если через 15– 20 дней снова арест? Один раз меня почти принесли в суд прямо из дома, и интервал между пятнадцатью сутками и семью сутками ареста составил всего пять дней. Судью не смутило то, что я не могла стоять. Это был «осенний марафон». 17 арестов – это было сознательное физическое уничтожение, химический анализ, проба на излом. Это нормально. Власть имеет право испытывать человека кислотой, как золотую монету. Если он из чистого металла 96-й пробы, он устоит. Зато человек вправе не покоряться государству. Они враги, и у каждого в этом поединке свое оружие. У власти – насилие, плахи, тюрьмы, пытки; у человека – его стоицизм, его мужество. ДС выстоял. Дальше, за гранью 17-го ареста, шла смерть. Физические возможности были исчерпаны. И они отступили, они переменили пластинку. За административными арестами пошли дела по УК.

А какие отборные люди водились в ДС! Сплошная элита, но элита веселая и находчивая, вовсе не дорожащая собой, швыряющая жизнь со щедростью Креза и никогда не берущая сдачи! Как будто на серую пустыню, на пепелище советской действительности накинули цветной златотканый покров, чтобы скрыть рубище страны. В 60-70-е годы Россия не была бедна: у нее были диссиденты. В 80-е и 90-е годы Россия тоже не вылетела в трубу: у нее был ДС. Вообще главный сырьевой ресурс страны – ее инсургенты, и государство должно дорожить ими больше, чем золотыми приисками. Нас будут реабилитировать через 50 лет, сейчас еще не управились с жертвами 30-50-х годов. Поэтому я составляю здесь заранее свой личный маленький мемориал, или гербарий лучших дээсовцев.

Саша Осипов, щуплый рафинированный интеллигент, один из лучших в стране «знатоков» национальной проблематики, предсказавший до тонкости, как будет проходить распад Союза, еще в 1989 году. Когда я принимала этого молодого ученого в ДС, я сама себе не верила. Люди этого типа сидят в академиях, а не в тюрьмах. И получают Нобелевские премии, а не удары дубинкой.

Сергей Скрипников, любимое чадо партийной ростовской элиты, выпускник МГИМО, дипломат и экономист, холеный английский джентльмен, красиво и барственно грассирующий, отличный синолог. И это он пришел в ДС, и ездил со мной по стране, и рисковал жизнью, и медленно умирал в соседней камере от сухой голодовки, но держался… Это его тащили за волосы омоновцы, это его били сапогами.

Андрей Грязнов, физик и поэт. Тоже аристократ, и тоже декабрист. Вот одно из его стихотворений, некое личное дело перестройки.