Глава одиннадцатая ДУЭЛЬ

Глава одиннадцатая

ДУЭЛЬ

Теперь — сходитесь!

Александр Пушкин. Евгений Онегин

Сам Шкловский про это писал:

«На диване сидела девушка. Диван большой, покрыт зелёным бархатом. Похож на железнодорожный.

Я забыл про евреев.

Сейчас только не думайте, что я шучу.

Здесь же сидел еврей, молодой, бывший богач, тоже образца 1914 года, а главное, сделанный под гвардейского офицера. Он был женихом девушки.

Девушка же была продуктом буржуазного режима и поэтому прекрасна.

Такую культуру можно создать, только имея много шёлковых чулок и несколько талантливых людей вокруг.

И девушка была талантлива.

Она всё понимала и ничего не хотела делать.

Всё это было гораздо сложней.

На дворе было так холодно, что ресницы прихватывало, прихватывало ноздри. Холод проникал под одежду, как вода.

Света нигде не было. Сидели долгие часы в темноте. Нельзя было жить. Уже согласились умереть. Но не успели.

Близилась весна.

Я пристал к этому человеку.

Сперва я хотел прийти к нему на квартиру и убить его.

Потому что я ненавижу буржуазию. Может быть, завидую, потому что мелкобуржуазен.

Если я увижу ещё раз революцию, я буду бить в мелкие дребезги.

Это неправильно, что мы так страдали даром и что всё не изменилось.

Остались богатые и бедные.

Но я не умею убивать, поэтому я вызвал этого человека на дуэль.

Я тоже полуеврей и имитатор.

Вызвал. У меня было два секунданта, из них один коммунист.

Пошёл к одному товарищу шофёру. Сказал: „Дай автомобиль, без наряда, крытый“. Он собрал автомобиль в ночь из ломаных частей. Санитарный, марка „джефери“.

Поехали утром в семь за Сосновку, туда, где пни.

Одна моя ученица с муфтой поехала с нами, она была врачом.

Стрелялись в 15 шагах; я прострелил ему документы в кармане (он стоял сильно боком), а он совсем не попал.

Пошёл садиться на автомобиль. Шофёр мне сказал: „Виктор Борисович, охота. Мы бы его автомобилем раздавили“».

Но тут надо сделать небольшое отступление о литературности русской дуэли.

История русской литературы знает две главные дуэли.

Две дуэли как бы начинают и замыкают русскую литературу — первая принадлежит её Золотому веку, а вторая — Серебряному. В первой всё по-настоящему, умирает Пушкин, хочет прекратить мучения, и у него отнимают пистолет. Вторая — Волошина с Гумилёвым — внешне кажется пародией, а не поединком чести. Они выезжают также на Чёрную речку и стреляют друг в друга из антикварных пистолетов.

Эти дуэли именно что парны — и одна отражение другой. (Тут может быть целый ряд сентиментальных метафор: Луна, как символ Серебряного века, светит отражённым светом, и вот Золотой век отражается в этом происшествии…)

Дуэли, понятное дело, не прекратились и позже, даже расцвели перед Октябрьской революцией и в смутное время.

Отрывок из «Сентиментального путешествия», начавший эту главу, приведён в книге Шкловского «Гамбургский счёт» и к нему следует пояснение{84}. В нём Александр Галушкин пишет: «Дуэль, по устному свидетельству В. Каверина, состоялась из-за начинающей поэтессы Н. Фридлянд»[49]. В другой книге приводятся слова самой Надежды Филипповны Фридлянд: «Со Шкловским был роман, равно как и с Якобсоном у меня тоже был роман»{85}.

Про неё Шкловский с печалью упоминает в открытом «Письме к Роману Якобсону»: «Дорогой Рома! Надя вышла замуж. Пишу тебе об этом в журнале, хотя и небольшом, оттого, что жизнь уплотнена. Если бы я захотел написать любовное письмо, то должен был бы сперва продать его издателю и взять аванс»{86}. Но это будет потом. Потом Надя вернётся из-за границы, в 1974-м снова уедет, на этот раз в Бостон, проживёт долгую жизнь, переживёт многих и оставит мемуары.

Ей, кстати, посвящено стихотворение Иосифа Бродского. Стихотворение, как говорится, альбомное, на день рождения, так и называется «Надежде Филипповне Крамовой на день её девяностопятилетия. 15 декабря 1994 года»:

Для Вас мы — зелёные овощи,

и наш незначителен стаж.

Но Вы для нас — наше сокровище,

и мы — Ваш живой Эрмитаж.

Ну и дюжина строф в том же стиле. Но тут любопытно само соотношение — от семинара Николая Гумилёва до стихов Иосифа Бродского и города Бостона.

Однако вернёмся к дуэли. У Елизаветы Полонской[50], в её мемуарах, описаны подробности.

Сравнение деталей всегда интересно. Полонская пишет:

«Раза два в неделю в студии „Всемирной литературы“, то есть в „классной комнате“ дома Мурузи, проходили занятия по теории прозы. Их вёл Виктор Шкловский, молодой учёный, прапорщик автоброневого дивизиона. С юности он увлекался филологией, прошёл через войну, принимал участие в Февральской революции, и Горький пригласил его рассказывать молодым переводчикам и писателям то, что он успел надумать и собрать в свою образную теорию литературы. Это было революционно и парадоксально. В дни занятий в дом Мурузи приходило много молодых писателей и просто людей, интересующихся литературой. В потрёпанном френче, с оторванными погонами, с непокрытой бритой головой, Виктор непринуждённо шагал по „классной“ комнате, свободно и смело излагая потрясающие наши умы теории, казавшиеся нам неоспоримыми. Это он придумал, что стиль внушает писателю сюжет, коротко формулируя свою мысль так: „Сюжет есть явление стиля“. Он объяснял нам, что такое „остранение“, и доказывал, что оно является самым сильным орудием под пером прозаика. Под скальпелем его беспощадного ума раскладывались на свои составные части „Дон Кихот“, „Война и мир“, „Тристрам Шенди“ Стерна, „Петербург“ Андрея Белого. Андреем Белым он занимался с особым удовольствием, и мы все изучили досконально этого блестящего и трудного русского мыслителя и художника слова.

Сила убедительности Виктора была так велика, что никто не смел с ним спорить. У него были только сторонники, поклонники и поклонницы. Товарищем Виктора по автоброневому дивизиону был молодой юрист и поэт Лазарь Берман, которого друзья звали Зоря».

Он и стал секундантом Шкловского.

Полонская вызвалась присутствовать при дуэли как врач, надеясь, что противники могут помириться.

Говоря о причинах дуэли, Полонская отмечает, что дело было не в любовных отношениях, а в некотором роде самолюбия:

«В 1921 году объявили новую экономическую политику — нэп. На свет вышли новые герои, менее блестящие, но не менее отчаянные, чем первых лет революции. Ведь и эта молодёжь прошла через войну. Так, в Ленинграде появилась прослойка молодых людей, которых мы с презрением называли „нэпманами“: их презирали, но они оказались необходимыми, — пришлось впустить в своё общество. Впрочем, они вышли из него же.

Один из таких молодых людей стал бывать в доме „трёх сестёр“ на Загородном. Он даже осмелился ухаживать за самой интересной из четверых, Марусей. Он не вёл литературных разговоров, но приносил шоколад. Это трудно было стерпеть. Сюжет развивался как явление стиля, и Виктор вызвал презренного труса-нэпмана на дуэль. Но презренный трус, назовём его Бергом, принял вызов: он тоже умел стрелять».

«Виктор отвернулся, а Берг отрицательно покачал головой и стал снимать пальто. Он хотел было отдать его секунданту, но потом бросил на снег. Виктор снял куртку и не глядя кинул в сторону.

Не помню, как отсчитывали время, — помню только, как противники быстрыми шагами приближались друг к другу и Берг выстрелил первый.

Выстрел был негромкий, и сейчас же за ним выстрелил Виктор. Берг пошатнулся, я быстро пошла к нему с санитарной сумкой в руках, но секундант уже стоял рядом с ним: „Ничего не надо, спасибо“. Это были первые слова, которые я услышала от презренного нэпмана. У него оказался довольно приятный взволнованный голос.

Берг сделал несколько движений рукой, сгибая и разгибая локоть, разминая его и пробуя его целость.

— Будем продолжать? — спросил Зоря.

Секундант Берга запротестовал. Он подошёл к Зоре и что-то объяснил ему. Потом я узнала, что пуля пробила рукав пиджака и скользнула по коже. О продолжении дуэли не могло быть и речи. В том же порядке мы сели обратно в санитарную машину и вернулись в город».

Полонская заканчивает это воспоминание ударной фразой: «Много лет спустя я узнала, что героиня всей этой истории была восхищена поведением Берга и вскоре вышла за него замуж. Больше она не появлялась на лекциях и диспутах»{87}.

Романы были быстры и скоротечны, браки ничему не мешали.

Полонская вспоминает о собраниях Вольного философского общества, которое звали попросту Вольфилой. На Фонтанке, 50, на углу Графского переулка, собирались лояльные власти писатели:

«Сологуб, Кузмин, Блок, Владимир Пяст, Иванов-Разумник, Эрберг, Аким Волынский, Чеботаревская, Ольга Форш, Миролюбов, Дмитрий Цензор, Давид Выгодский, Вячеслав Шишков, Чапыгин, Замятин. Там стал бывать и Шкловский. Вместе с Виктором пришли и его товарищи по университету литературоведы Жирмунский, Якубинский, Тынянов. Приходил также молодой философ Аарон Штейнберг.

К Вольфиле стала тянуться литературная молодёжь — иногда на собраниях бывало человек до пятидесяти. Председательствовал Фёдор Кузьмич Сологуб, а неизменным секретарём была Анна Васильевна Ганзен, переводчица Ибсена, Андерсена и других скандинавских писателей. Как-то незаметно заседания Вольфилы перешли в заседания вновь образовавшегося Петроградского Союза писателей. Но пока, в 1921 году, Вольфила существовала как самостоятельная организация, и на её заседаниях ставились вопросы мировоззрения. Здесь Блок, кажется впервые, читал свою статью „Интеллигенция и народ“.

Одной из постоянных посетительниц Вольфилы была Александра Векслер, студентка философского факультета Петроградского университета. Она была высокая, тонкая и гибкая, как молодое, быстро вытянувшееся деревцо. Немного неуклюжа и от этого ещё более застенчива, не зная, куда девать руки и ноги. Руки у неё были узкие, с очень длинными пальцами, всегда белые и нежные, всегда холодные и как будто чуть влажные. Лицо тонкое, просвечивающее розовым, чёрные миндалевидные глаза с длинными ресницами и пышные чёрные волосы, которых не могла удержать ни одна причёска, — шпильки так и сыпались вокруг неё на пол, и соседи подбирали их во время заседания.

Шестнадцати лет она поступила в университет на философский факультет, и ничто, кроме философии, для неё уже не существовало. В Вольфиле её выступления слушали очень внимательно люди, „съевшие собаку“ на философских диспутах, и считали её доводы достойными возражения. В жизни она была беспомощна, как новорождённый; конечно, у неё была мама, которая всегда убирала за нею, чуть ли не причёсывала её и мыла.

В ту холодную и голодную зиму 20-го года она отморозила руки и носила чёрные шёлковые перчатки, которыми скрывала от людей красные опухоли на ознобленных пальцах. Её звали Александрой, но она называла себя идейно „Асна“. Во всей её фигуре сквозило какое-то неблагополучие… В 20-м году в Асну влюбился Виктор Шкловский, который рассказывал нам, как сделан „Дон Кихот“. Правда, теперь он рассказывал уже не о „Кихоте“, а о „Серебряном голубе“ Андрея Белого, лучшего мастера прозы тех лет. Асна тоже увлеклась „Серебряным голубем“ и сделала блестящий доклад об этом романе на одном из заседаний Вольфилы. Виктор Шкловский влюбился в неё стремительно и безапелляционно, как всё он делал. Он писал ей письма, но не сдавал их на почту, а тайно опускал в почтовый ящик на входной двери квартиры её родителей на неосвещаемой и захламлённой парадной лестнице буржуазного дома. Но Асна не ждала писем и не читала газет: она не открывала почтового ящика. Тогда Витя Шкловский стал передавать письма мне со скромной просьбой: „Увидите Асну, передайте ей, пожалуйста“. Я соглашалась.

Но Асна, не отказываясь от разговоров на философские темы, так как Виктор был интересный собеседник и умел в строгой логической последовательности развивать парадоксальные мысли, от любовных разговоров уклонялась: он не был героем её романа. <…> Виктор провожал нас обеих — сперва меня до дома 12 по Загородному, а потом оставался вдвоём с Асной и шёл с нею до дома 36 по тому же заснеженному полутёмному проспекту, подымался с ней по чёрной лестнице, входил в квартиру и оставался бы до утра, если бы кроткая мама не говорила вежливо: „Извините, но Шура очень хочет спать“. Тогда он уходил»[51].

Но вернёмся к дуэльному поводу.

Евгений Рейн говорит, что Надежда Филипповна Фридлянд рассказала ему следующую историю:

«Когда Горький уехал в эмиграцию, то он свою квартиру в Петрограде на Кронверкском оставил Шкловскому. И Надя поселилась со Шкловским в горьковской квартире. Стояла голодная страшная зима времён Гражданской войны. Тёплого пальто у Нади не было. Она почти не выходила на улицу. Однажды Шкловский сказал:

— Тут где-то находятся горьковские отрезы.

Через десять минут он нашёл в задней комнате сундук, набитый английскими шерстяными тканями. Он выбрал потолще и получше и спросил Надю:

— У тебя есть приличный портной?

— Но это же воровство!

— Ну, тогда мёрзни или сиди дома, — холодно сказал Шкловский.

Через неделю пальто было сшито»… Надя Фридлянд уехала через год после побега Шкловского. «Шкловский всё ещё был в Берлине. Надю он встретил приветливо.

— Хочешь хорошо пообедать? — спросил он её.

— Кто же не хочет.

— Приглашаю тебя на обед к Горькому сегодня в пять часов.

— Я не могу пойти, — ответила Надя, — на мне ворованное пальто. Он узнает свой отрез.

— Не узнает, — сказал Шкловский, — там было двадцать отрезов, как он мог их запомнить.

— Тогда пойдём, — сказала Надя, — я неделю горячего не ела.

Они пошли. Шкловский представил Надю Алексею Максимовичу. Прямо в прихожей он спросил у Горького:

— Алексей Максимович, обратите внимание на это пальто, оно не кажется вам знакомым? Приглядитесь как следует.

А пальто было из приметной английской ткани в крупную ёлочку. Горький посмотрел внимательно, покачал головой, узнал и сказал:

— Это из моего отреза, что мне прислали ещё до катастрофы из Манчестера.

По словам Надежды Филипповны, у неё подкосились ноги. Она залепетала что-то, хотела поцеловать Горькому руку. Тот руку отдёрнул.

— А ну-ка, пройдитесь туда-сюда, — сказал он, — я погляжу.

Надежда Филипповна, ни жива, ни мертва, зашагала по огроменной прихожей. Горький внимательно следил.

Наконец сказал:

— Портной приличный, только левый рукав тянет».

А вот что пишет сама Надежда Фридлянд:

«Был пронзительный ноябрьский вечер. Нева, оскорблённая неистовым ветром, помрачнела, вспучилась, вот-вот хлынет на город.

Мы шли по набережной с Виктором Шкловским, возвращаясь со студенческого вечера. Ноги промокли. Я дрожала в лёгкой жакетке, а до дома было далеко.

Виктор Борисович вдруг остановился и исподлобья взглянул на меня:

— Почему вы, собственно, без пальто?

Я пожала плечами.

— Понятно, — сказал он.

Я удивилась его вопросу. Шкловский обычно не замечал окружающего. Он был замкнут, погружён в свои мысли и невосприимчив ко всему, что не имело отношения к формальному методу литературного анализа.

В этой связи я сделаю маленькое отступление. Однажды, вернувшись домой, я застала записку: „Был. Не застал. Рассчитывал на кашу. Досадно. Шкловский“.

Дело в том, что в то голодное время я случайно обнаружила в недрах буфета мешок перловой крупы и подкармливала моих друзей.

— Он только что ушёл, — сказала соседка.

Я кинулась вниз по лестнице: мне непременно хотелось догнать Шкловского — я знала, что он голоден. На мою удачу возле дома стоял извозчик.

— Поезжайте по Николаевской, а когда увидите сумасшедшего — остановитесь, — сказала я.

Через несколько минут извозчик придержал лошадь.

— Этот, что ли?

Извозчик угадал. Виктор Борисович шёл, размахивая руками, внезапно останавливался, подмигивал, улыбался.

— Виктор! — крикнула я. — Садитесь! Поехали есть кашу!

Я вспомнила об этом эпизоде, чтобы объяснить своё удивление, когда Шкловский заметил, что я дрожу от холода.

— Интересно, как вы дойдёте в таком виде, — помолчав, сказал он. — Надо что-то придумать.

Я промолчала, и мы зашагали дальше. У Троицкого моста он снова остановился.

— Есть предложение, — сказал он, что-то соображая. Решение бытовых вопросов давалось ему с трудом. — Я сегодня ночую тут поблизости. Идёмте со мной.

— Не беспокойтесь. Я дойду до дому.

— Не спорьте. Пустая квартира. Хозяева уехали. Позже туда придёт ночевать один товарищ, поэт Л. Ключ у меня. Поэтому я даже проводить вас не могу. Пошли!

Трамваев не было. Начался дождь. Я согласилась.

Минут через десять Шкловский открыл входную дверь. Это была большая, типично петербургская квартира. Добротная мебель, зеркальные шкафы, громадный обеденный стол. В комнатах было нетоплено, но всё выглядело так, будто хозяева уехали только вчера. В буфете нашёлся чай, сахар и даже банка варенья. Вскоре пришёл поэт Л. и принёс полбуханки хлеба и кусок шпика. Я разожгла примус и вскипятила чайник. Стало уютно и даже тепло. Прихлёбывая с наслаждением горячий чай, я спросила:

— Виктор, а чья это квартира?

— Только не обожгитесь, — засмеялся он, — это квартира Горького.

Я не только обожглась, но поперхнулась: горячий глоток попал „не в то горло“.

Полночи мы просидели за столом. Потом мужчины ушли в кабинет, а мне постелили в столовой на диване.

Утром Шкловский бродил по квартире и заглядывал в шкафы — он явно что-то искал. Наконец из спальни раздался его голос:

— Идите сюда.

Он стоял у раскрытого книжного шкафа и рылся на полках, набитых вещами.

— Вот! Нашёл! — Он удовлетворённо крякнул. — Кажется, это то, что надо.

Он вытащил отрез синего сукна и протянул его мне:

— Сшейте себе пальто.

— Вы с ума сошли?! Это же… Это кража!

— Не кража, а взаимопомощь. Нельзя же всю зиму ходить без пальто.

— Не возьму! Ни за что! Какая низость!

— Не буйствуйте, — спокойно возразил Шкловский. — Я договорюсь с Алексеем Максимовичем, когда он вернётся.

— Не могу, — сказала я чуть не плача. — Не могу, и всё.

— Ладно. Не можете — не берите, — ухмыльнулся Шкловский.

С тяжёлым ощущением от неприятного разговора я попрощалась и ушла.

На следующий день Виктор Борисович пришёл есть перловую кашу и протянул мне пакет.

— Что это?

— Синее сукно. Не вы взяли, а я принёс. Откуда — не ваше дело.

Отрез остался у меня, и в мастерской мне сшили пальто. К этому пальто я не могла привыкнуть, как обычно привыкают к повседневной одежде, почти её не замечая. Каждый раз, когда я надевала его, у меня ёкало сердце.

Прошло, наверно, месяца четыре. Однажды вечером в Студии „Всемирной литературы“ ожидалось выступление молодых поэтов. Помню, я болтала с кем-то из приятелей, когда в комнату ворвался Михаил Слонимский и крикнул:

— Горький приехал!

Я оцепенела. Потом заметалась — где Шкловский? Ринулась в одну комнату, в другую — его нигде не было. Вдруг кто-то поймал меня за рукав в коридоре. Это был Виктор Борисович.

— Господи… Господи… Что будет? — лепетала я.

— Попробую выяснить… хотя к нему сейчас не пробиться… Подождите меня здесь.

Он ушёл. Я „вжалась в стену“. Не знаю, сколько прошло времени. Мне казалось, что неделя. Наконец появился Шкловский с насупленным лицом.

— Идите на расправу. Он ждёт вас в гостиной.

Не помню, как я шла, как дошла, как вошла. Горький стоял посреди гостиной, окружённый плотным кольцом. С ним была Мария Игнатьевна Бенкендорф. У меня ноги подгибались, будто ватные. Шкловский подталкивал меня сзади. Горький, увидев Виктора Борисовича, шагнул нам навстречу. Несколько секунд он разглядывал меня острым, недружелюбным взглядом. Все замолчали. Выдержав мучительную паузу, в полной тишине Алексей Максимович громко спросил:

— Это вы стащили у меня синее сукно?

Все с любопытством уставились на меня. Я кивнула, глядя ему в глаза.

— НехОрОшО, — сказал Горький, — нехОрОшО… Ну, вот что, пОдите наденьте пальто. Я пОсмОтрю, ладнО ли ОнО сшитО. Ежели испортили мОё сукно, — не прОщу!

Я бросилась в раздевалку, замирая от стыда и страха. Напялив на себя злополучное пальто и провозившись с пуговицами — руки тряслись, — я вернулась в гостиную.

— ПОдОйдите ближе, — сказал Горький. Он оглядел меня с ног до головы. — А теперь повернитесь… Так. ВорОтник будтО немнОгО мОрщит… А в общем, ничего, хОрОшее пальто. ПрОщаю. Носите на здОрОвье… От меня пОдарок. — И он похлопал меня по плечу.

И тут все прыснули. Горький хохотал громче всех.

Потом я узнала, что с первых же слов Шкловского Алексей Максимович развеселился, но решил позабавиться и срежиссировал весь спектакль, прямо скажу, довольно жестокий»{88}.

Эта история про пальто рассказана здесь не просто так.

Да, действительно, Шкловский тут точно соответствует своему авантюрно-предприимчивому образу, но дело даже не в этом.

Дело в том, что подробности, пересказанные очевидцами, множатся, а картина понемногу становится совершенно неразличимой.

Как уже говорилось, это вполне убедительно показал японский писатель Акутагава, сочинивший рассказ «В чаще», который у нас больше знают по фильму «Ворота Расёмон».

Сюжеты множатся — точно так же они множатся и в случае, ключевом для биографии Шкловского, — в истории его побега в Финляндию.