Глава 9 ДУЭЛЬ СМЫЧКОВ

Глава 9

ДУЭЛЬ СМЫЧКОВ

Свобода – наивысшее благо для мужчины.

Паганини, 31 января 1820 года

В одном из писем к Джерми – 25 февраля 1815 года из Милана – читаем следующее:

«Лафон второй раз выступил в академии одного пианиста в „Ла Скала“, но там не набралось и трехсот слушателей; понравился он, однако, больше во второй раз. Театр „Ла Скала“, вечно занятый оперными и балетными спектаклями, с его божественным убранством, я буду иметь, видимо, 8-го числа будущего месяца.[63] Лафон намеревался послушать мою игру, но пока еще не удалось. Придется, видимо, подождать моей академии».

Тон письма не слишком великодушен и сразу приоткрывает воинственные намерения, в нем сквозит дух соперничества, видно желание ринуться в бой и уничтожить противника на глазах у публики.

Шарль Филипп Лафон, родившийся в Париже в 1781 году, годом раньше Паганини, считался лучшим учеником Крейцера. Он имел огромный успех в Англии, Германии, Голландии и с 1805 по 1815 год занимал оставшийся вакантным после Роде пост при царском дворе в Петербурге.

Затем он вернулся во Францию, где его приняли первым солистом в капеллу Людовика XVIII. Эта должность позволяла ему путешествовать, и в 1815 году он приехал в Милан, где и выступил с двумя концертами, о которых скрипач упоминает в письме к Джерми. В 1816 году он снова приехал в Милан, и на этот раз Никкол? встретился с ним. Конестабиле довольно ехидно пишет:

«Когда Паганини узнал, что Лафона сопровождает необычайно привлекательная жена, он не захотел упустить возможность познакомиться с ней и с этой целью отправился с визитом к галльскому музыканту, с которым впоследствии его соединили узы дружбы.

Лафон собирался вновь предстать перед миланской публикой и решил – из любопытства или из стремления обеспечить себе успех, как считают некоторые, а может быть, из желания заработать побольше денег – просить Паганини составить ему компанию в этом концерте. На такие предложения генуэзский скрипач обычно соглашался весьма неохотно. И действительно, сначала он ответил отказом, но когда появилась очаровательная жена Лафона, которая стала горячо упрашивать его согласиться на предложение мужа, он не устоял перед ее чарами».

Вполне возможно, что так оно и было. Очень похоже на известного ловеласа, каким всегда слыл Паганини. Он согласился предстать перед публикой вместе с Лафоном 11 февраля 1816 года. Незадолго до этого, 2 февраля, французский скрипач уже выступал в театре «Ла Скала» вместе с «привлекательной своей женой», которая была прежде «первой певицей ее величества государыни всея Руси».

Несколько месяцев спустя[64] скрипач слушал ее в концерте в театре «Ла Скала» и нашел, что пела она неплохо, но у нее неважная дикция, «потому что она француженка». Что касается Лафона, то генуэзец охарактеризовал его двумя словами:[65] «Играет хорошо, но не поражает».

Поражать – как раз это Паганини умел делать как нельзя лучше. Лафон, который не однажды рассказывал Фетису об этом публичном состязании с ним, не считал себя побежденным. Но Фетис знал, что слушатели без колебаний вручили пальму первенства Паганини.

Фетис считает, что Лафон «повел себя в этой ситуации очень неосторожно». Его отличал, пишет Фетис, прекрасный стиль, ровный и сильный звук, «но что касается оригинальной фантазии, поэзии, исполнения и преодоления технических трудностей, его нельзя сравнить с конкурентом».

Лафон рыцарским жестом уступил сопернику первое место на афишах, а тот со своей стороны предоставил ему свободу в выборе программы.

Сначала на сцену вышел Паганини. Он исполнил Концерт собственного сочинения. Затем исполнил одно из своих произведений Лафон. Потом они предстали перед публикой вместе, чтобы исполнить Концертную симфонию Крейцера для двух скрипок.

Можно вообразить волнение публики, гром аплодисментов и восторженные крики при появлении обоих виртуозов. Лафон принялся тщательно настраивать свой инструмент, затем, обратившись к Паганини, хотел было дать ему ля, но тот пренебрежительно пожал плечом и тут же заиграл.

Поначалу, как Лафон сам рассказывал Фетису, пока звучали обе скрипки, генуэзец точно придерживался своей партии. Но в сольных местах он давал волю своей итальянской фантазии и свободно импровизировал, создавая совсем новую музыку на фоне оркестрового сопровождения, что вызвало необычайный восторг публики, но не очень по душе пришлось его «милому противнику».

После Концерта для двух скрипок Лафон исполнил свои Вариации на русскую тему, и Паганини завершил концерт своими Ведьмами.

«У Лафона, – говорил Никкол? Фетису, – звук оказался, может быть, красивее, чем у меня, но аплодисменты публики мне ясно показали, что в этой борьбе я не потерпел поражения».

Обратите внимание на это брошенное как бы из милости «может быть»!

Ясно, что творческий пыл генуэзца, причудливое разнообразие звуков и эффектов при мастерском исполнении Ведьм совершенно затмили Лафона. Это оказалась неоспоримая победа своеобразия, поэзии и романтизма над чистотой и сдержанностью классики и традиции.

Чудеса виртуозности обладают, несомненно, неотразимым очарованием. Но заслуга Паганини не только в том, что он блистательно одолел все трудности, выработал поразительную технику и добился в ней невероятных высот. Дело еще в том, что он совершенно затмевал Лафона и любого другого скрипача своей личностью, своей страстностью, своей мощью. Мало того что он умел поразить свою аудиторию, он умел еще и захватить ее, покорить и околдовать.

Россини, который вскоре встретится ему на пути и который, как никто другой, умел осмеять все, что угодно, скажет:

«Я плакал только три раза в своей жизни. Первый раз, когда провалилась моя первая опера, второй раз, когда во время прогулки на лодке упал в воду фаршированный трюфелями индюк, и третий раз, когда услышал игру Паганини».

И в последней фразе чувствуется: от иронии не осталось и следа.

Без излишней драматизации и преувеличения можно определенно сказать, что дуэль Паганини с Лафоном, несомненно, имела очень широкий резонанс, причем не только в Италии, но и за рубежом. Это оказалась еще одна ступенька, на которую шагнул итальянский скрипач, поднимаясь по лестнице славы: восхождение еще только началось.

7 марта 1816 года Паганини дал в театре «Ла Скала» еще одну академию. Потом выступал в Ферраре и, намереваясь отправиться в Вену, поехал на север по направлению к Венеции.

30 июля он выступил в Падуе и 1 сентября в Триесте, где задержался и дал еще четыре концерта. На первый концерт собралось 500 человек, но на следующих публики оказалось втрое больше. Скрипач приводил слушателей в восторг. Особое впечатление оставляли Вариации на четвертой струне, которые буквально сводили всех с ума.

В Триесте музыкант встретился с Элизой Бачокки, которая после падения Наполеона рассталась с троном великой княгини. Теперь она жила в очаровательном уголке – на вилле «Мюрат». Местные аристократы собирались там, стараясь скрасить печальное изгнание сестры Наполеона. У нее в доме часто устраивались банкеты, вечера, театральные представления, гости болтали о том о сем, немного сплетничали.

О чем говорили друг другу Никкол? и Элиза, гуляя по тенистым аллеям прекрасного сада? Никому не ведомо это. Возможно, вспоминали счастливые времена, которые казались теперь такими далекими, хотя прошло всего несколько лет.

В октябре музыкант приехал в Венецию и оставался там до июля следующего года. Именно в это время и в этом городе он встретил женщину, которой довелось сыграть в его жизни довольно значительную роль. Это оказалась Антония Бьянки, в ту пору скромная статистка в театре «Сан-Самюэле». Девушка отличалась необычайной красотой, и это не ускользнуло от зоркого глаза скрипача. Видимо, однажды он подал ей надежду, которая казалась ей несбыточной мечтой:

– Учитесь петь и будете выступать в моих концертах.

И очень возможно, что пребывание его в Венеции затянулось не без влияния этой молодой женщины.

На портрете, относящемся к более позднему времени, красота ее предстает несколько вульгарной, но яркой и привлекательной: правильные черты лица, обрамленного гладкой прической, светлые, живо контрастирующие с темными волосами глаза, чувственные, красиво очерченные губы, прекрасные плечи и шея, выплывающие из темного бархатного платья. Выражение лица Бьянки неприятно, и, как мы убедимся, она и в самом деле не преминула доставить скрипачу множество горестей своим отнюдь не покладистым характером.

7 ноября 1818 года Никкол? пишет Джерми из Рима: «Я вновь загорелся было мыслью о той особе из Венеции. Но письма, полученные оттуда, оказались таким плохими, что и слышать не хочу больше о ней. Она перестала заниматься музыкой. Пишет, что не любит меня больше и ей нисколько не нужна моя дружба, поэтому она вполне довольна. Теперь, видимо, она живет у сестры в Брешии».

Из постскриптума письма видно, насколько он раздражен: «Во мне по-прежнему все бунтует против брака. Мне нужны не любовные письма, а уважение. Свобода – это сокровище».

Эта последняя фраза со значительным rinforzando[66] вновь повторяется в другом письме к другу – от 31 января 1820 года из Палермо, в котором он снова утверждает:

«Свобода – вот наивысшее благо для мужчины».

Паганини повторял это самому себе, чтобы всеми силами победить новое, весьма сильное увлечение восемнадцатилетней девушкой, грозившей связать его узами брака, к которым он испытывал священный страх. И в этом письме несколькими строками ниже мы читаем злые и возмущенные слова по поводу «той особы из Венеции»:[67]

«До сих пор я все время снабжал деньгами ту девушку из Венеции, чтобы она занималась пением; я думал, что она всегда будет верна мне. Но здесь, в Палермо, одна женщина, которую я встретил в Милане, когда находился там, и которая решила, будто я окончательно расстался с вышеупомянутой особой из Венеции, выложила мне все как есть о ее поведении.

Оказывается, она благоволила одному художнику и бывала у него дома. Моя знакомая сама видела ее там и укоряла ее за это, как и хозяйка дома, где жил художник. Их тайные встречи длились очень долго – больше года. Этот художник, некий синьор Карлони, мой друг, до сих пор хранит ее портрет». И после очень экспрессивного dа саро[68] он заключает: «Наконец я свободен и доволен, особенно когда думаю о моем дорогом Джерми».

Выходит, он все время снабжал деньгами особу из Венеции, чтобы та училась пению. Это весьма примечательная деталь: раз «снабжал ее деньгами», можно не сомневаться, что между ними было нечто большее, чем платоническая симпатия или легкое увлечение.

Как видно из его письма по поводу другой женщины и как можно судить по его поведению в другой похожей ситуации, он всегда «отвечал» деньгами женщинам, которые ему «благоволили», «в той мере», в какой «позволяли финансы». Но вряд ли он стал бы давать деньги какой-нибудь девушке в течение многих лет, чтобы она училась пению, если б не питал к ней особо сильную привязанность.

Об этом можно судить по тому, как сердито он подчеркивает, кем приходится ему художник-соперник: мой друг! И если, несмотря на измену Бьянки, что оказалось похуже ее холодных, отчужденных и обидных писем, он не бросил ее, это означает, что молодая женщина очень сильно и необычайно прочно завладела им. Особенно если учесть любовное непостоянство скрипача.

Мы увидим, что и потом он простит ее еще много раз, прежде чем отчаяние не приведет к окончательному разрыву. Со стороны Бьянки это была, видимо, умелая тактика – обижать его и изменять ему. Такие люди, как Паганини, не всегда предпочитают самых любящих и самых преданных женщин.

С осени 1816 года скромная статистка из театра «Сан-Самюэле» начнет завоевывать позиции, пока не станет общепризнанной любовницей скрипача и не сумеет оставаться ею в течение нескольких лет, с 1824 по 1828 год, поставив рекорд длительности, который никто не смог превзойти ни до, ни после нее.

И все-таки до 1824 года сильно ошибся бы тот, кто решил, будто Бьянки единолично завладела сердцем генуэзца. Он посылал ей деньги, возможно, виделся с нею время от времени, прощал измены, но, конечно, и сам не оставался верным ей.

Сколько имен, сколько женщин проходят через его письма в эти годы! И по поводу каждой он воспламеняется, для каждой находит самые восторженные слова, самые лестные эпитеты, самые восхищенные выражения. Бурный темперамент скрипача, наталкиваясь на какие-либо препятствия, мешающие соединиться с возлюбленной, нередко влечет его на самый край пропасти – к браку. Но всякий раз, несмотря ни на что, он остается свободным и тут же загорается новым увлечением.

Паганини отличался необычайной наивностью, несмотря на все новый и новый опыт и рассудочную холодность, которая нередко заметна в его письмах и поступках. Эта наивность неоспорима, как бесспорна и абсолютная искренность взволнованной души музыканта в те моменты, когда он, как всегда, властно и неудержимо пылко захвачен страстью. Это характерно для его артистического темперамента. Паганини не способен любить холодно, расчетливо, как герой «Севиль-ского обольстителя»,[69] как не способен он и холодно играть на скрипке. И в этом заключается секрет его успеха – в любви и в искусстве.

«…Слушая мою музыку, поющие переливы моей скрипки, женщины не могут удержаться от слез», – писал он Джерми много лет спустя – в 1830 году, когда не без грусти признавал, что «он уже больше не молод, не… красив, даже… уродлив».

Представьте себе, что же происходило в 1816 году, когда он еще не стал таким уродливым и играл со всепожирающим пылом, и любил с неудержимой страстностью?! Женщины просто падали в его объятия везде, где бы он ни появлялся, куда бы ни забрасывала его, пусть даже очень ненадолго, скитальческая судьба.

Посмотрим же на тех, кто упоминается в его письмах с 1816 по 1818 год. Во время досадного конфликта с Анджелиной Каванна он, видимо, нашел ей замену, потому что в письме верному Джерми от 25 февраля 1818 года из Турина просит его послать 20 луидоров «той особе» и сохранить «все в самой строжайшей тайне, чтобы об этом деле никто никогда не узнал».

Той особой могла быть некая синьора Таддеа Пратолонго, которую он определяет в письмах как «чудная, лучшая, обожаемая». Но то ли из-за других красавиц, вытеснивших ее из его сердца, то ли из-за ее претензий, показавшихся ему чрезмерными, так или иначе он не замедлил расстаться и с ней.

И 16 августа 1818 года он писал из Флоренции адвокату Джерми:

«Дорогой друг, синьоре Таддеа Пратолонго я всегда говорил, что буду весьма признателен за ту сердечность, с какой она принимала меня в своем загородном доме, и я действительно думаю, что в полной мере отблагодарил ее, послужив ей своим ремеслом, и в той мере, в какой мне позволяли финансы; это все вам известно.

Многие другие женщины тоже претендовали и на мое сердце, и на мои средства, но я лишал их надежды подобным же образом, то есть сразу же начинал ненавидеть. Но синьора Таддеа весьма непохожа на многих других, и вы только попросите ее совсем забыть меня, так как долг и религия повелевают мне жить в идеальной тишине».

Письмо это – маленький шедевр если не итальянского языка с точки зрения чистоты стиля или грамматической точности, то, во всяком случае, выразительной экспрессии «а-ля Паганини»: и финал со ссылкой на долг, религию и идеальную тишину – великолепный пример совершенного достоинства и тончайшей хитрости. Ничего не поделаешь: звезда синьоры Таддеа закатилась.

Выступив в марте 1817 года в Венеции с двумя концертами в театре «Ла Фениче», Паганини отправился в начале июля в Геную, «чтобы составить несогласие, – пишет Ко-диньола, – с отцом и дочерью Каванна». И вполне возможно, что из-за разговоров, которые ходили в городе по поводу этой истории, он так и не выступил здесь с концертом. Синьора Таддеа, все еще «обожаемая», очевидно развлекла его тогда.

В декабре он приехал в Турин, где намеревался выступить в театре «Реджо» или в «Кариньяно». Но первый оказался занят оперным сезоном, а второй не очень подходил, потому что ложи в нем принадлежали аристократам и оставались недоступны. Паганини сгорал от нетерпения.

«Сегодня начал немного упражняться, и у меня огнем горят пальцы», – писал он Джерми 24 декабря.

Он попытался было найти какой-нибудь театр в Милане, но тоже безуспешно, и в конце концов ему пришлось пережидать пост[70] в Турине.

«Мне здесь ужасно скучно, – жаловался он в другом письме другу. – В театре „Реджо“ мерзкая музыка; бываю иногда у синьора Цино, у которого собираются очень многие генуэзцы».

Наконец пост прошел, и 12 февраля генуэзец дал свой первый концерт в театре «Кариньяно». А 14 февраля «Гад-зетта пьемонтезе» так писала о нем:

«Синьор Паганини создал новый стиль, в котором у него вряд ли найдутся подражатели именно потому, что он переходит границы всего того, что возможно сделать по правилам искусства. Очень часто его скрипка перестает быть скрипкой, а звучит флейтой или чистейшим голосом хорошо обученного кенара. Скрипач с невыразимой легкостью преодолевает самые невероятные трудности; больше того, будучи одновременно и композитором и исполнителем, он словно нарочно старается приумножить эти трудности, нагромоздить их до бесконечности, чтобы надежно обеспечить себе похвалу за то, что одержал над нами победу».

Пока пережидали пост, женское коварство не преминуло доставить скрипачу очередные неприятности и придумало неплохую игру, если учесть, что он скучал от вынужденного безделья. 31 января 1818 года он жаловался Джерми:

«Почти все женщины обладают известной долей притворства, которое, как научил их опыт, необходимо, чтобы повелевать мужчинами, но крайне редко сочетаются в человеке красота и скромность, простота и хитрость, страстность и холодность, ангельское лицо и адское сердце. Таков портрет молодой девушки, с которой я познакомился через одного моего друга, уже ставшего жертвой ее коварства.

Хорошо еще, что я знал об опасности, грозившей моему сердцу, и потому, бывая у этой новой Елены, сумел противостоять стрелам, которые мечут ее глаза, несущие душе тревогу и смерть. Признаюсь вам также, мой друг, что с тех пор, как я увидел это прелестное существо, дни мои полны печали и я угнетен множеством мучительных мыслей, постоянно одолевающих меня. Кризис мой ужасен, и лучше будет, если я навсегда удалюсь из того дома, куда не смогу больше ступить ногой».

В довершение несчастья на втором концерте, 15 февраля, он отказался повторить на бис Вариации, и губернатор нашел, что следует отменить его третью академию.

«Звезда моя на этом небосклоне очень противоречива», – писал скрипач генуэзскому другу.

Тем временем Джерми, видимо, прислал ему письмо, полное разных мудрых советов по поводу опасных женских чар, и 25 февраля Никкол? ответил ему:

«Благодарю вас и за советы относительно человеческих соблазнов: знайте же, что я больше не бываю у известной синьоры ради своего спокойствия и надеюсь, буду далек от нее».

Он явно сомневается, что сможет устоять против этого соблазна. И 11 марта вдруг признается:

«Пусть отправляются к черту все сирены во Вселенной, я хочу только одного – сохранить вашу дружбу. В этом королевстве, я думаю, мою скрипку больше не услышат, хочу встряхнуться и в субботу уеду в Пьяченцу, где, как вы знаете, меня ждут».

В Пьяченцу он приехал только в конце апреля и, как всегда, искренно признался Джерми, что послужило причиной задержки. В письме от 25 апреля он сообщал:

«В Турине я ничего не делал, потому что на меня произвела такое сильное впечатление одна девушка лет 13–14, из хорошей семьи, что я попросил ее руки, на что Родитель ответил: когда дочь получит образование, он не станет возражать, если она ответит взаимностью, так что еще есть время подумать».

И нельзя утверждать, что Паганини напрасно написал слово «родитель» с заглавной буквы. Впрочем, едва приехав в Пьяченцу, он сразу нашел нежное утешение от полученного отказа.

«Сейчас я остановился, – рассказывает он Джерми, – в доме у друзей, где живут милейшие монашки, которым отданы на воспитание прелестные молодые девушки, одну из них мне повезло встретить на лестнице. Но так редко и так трудно такое случается. О Боже, какое наслаждение!..»

Это последнее восторженное восклицание позволяет заключить, что девушка, встреченная на лестнице, была более уступчива, чем девочка-подросток в Турине. Паганини действительно сожалеет, что такой «случай» оказался – это подчеркнуто – «редким и трудным»!

В Пьяченце его концерт 24 мая прошел весьма успешно, как и два других в последующие дни.

Переписка с Джерми затихает до 1 июля 1818 года. В письме, датированном этим временем и отправленном из Болоньи, он сообщает другу, что ездил в Парму и дал там академию, но не очень доволен ею, потому что, пишет он, «стояла плохая погода и ее светлости нездоровилось».

Из Пармы он направился в Кремону, где филармоническое общество сделало его своим членом-корреспондентом и взяло на себя расходы, связанные с двумя вечерними концертами в театре 15 и 21 мая.[71] После Кремоны настала очередь Мантуи, где музыкант дал три академии. «Гадзетта ди Мантова» сообщала 30 мая о восторженном приеме, а Паганини с явным удовлетворением комментировал его:

«Если когда-то мою скрипку встречали так, будто это десять скрипок, то теперь она нравится как все сто. У меня имеется собственный стиль».

В Болонье он дал одну академию и собирался дать вторую.

«На академии в минувший четверг, – рассказывает он, – ко мне очень благожелательно отнесся синьор Крешентини, музыкант; он пришел ко мне в уборную и пригласил на обед в его компанию. Я присутствовал на этом обеде и прекрасно развлекался в обществе мадам Кольбран и еще одной дамы, дилетантки, прекрасной, как Эбе, которая очаровала меня, исполнив дуэт. Синьор Барбайя, знаменитый импресарио неаполитанских театров, пригласил меня в Неаполь от имени мадам Кольбран, обещая мне все театры бесплатно, лишь бы я приехал в конце сентября.

Теперь дам еще две академии; проведу месячишко в Венеции, затем отправлюсь в Неаполь, выступлю во Флоренции… Радикати, первый скрипач Болоньи, аккомпанирует прекрасно, это музыкант с именем; позавчера он исполнил один квартет Гайдна, а я – другой точно так, как тот написан; но честно тебе скажу – от моего исполнения исходило некое волшебство, и я не в силах тебе описать его».

Так что в Болонье скрипач находился в самой благожелательной обстановке, в окружении живейшей симпатии.

Музыкант, о котором пишет Паганини, – это знаменитый певец Джироламо Крешентини, уже закончивший свою карьеру и преподававший пение. Что касается певицы Кольбран и импресарио Барбайя, то мы еще встретимся с ними. Алессандро Радикати – хороший туринский скрипач и композитор.

Интересно замечание Паганини о том, что он исполнил квартет Гайдна «точно так, как тот написан». Это довольно редкий случай для него, любившего давать волю своему творческому вдохновению при исполнении и чужих произведений.

Кроме имен, упомянутых в письме от 1 июля, в нем не преминула появиться и новая женская фигура, которая, как обычно, вскружила голову скрипачу и одержала верх над всеми другими, жившими в его сердце.

«Друг мой, – писал он Джерми 4 августа накануне отъезда во Флоренцию, – советую и вам тоже отправиться в путь и немедленно, потому что мне нужно рассказать вам многое, что связано с моим будущим счастьем, а также потому, что хочу порадоваться вашему приятному обществу.

…на вершине блаженства и очень хочу видеть вас…

…Начну собираться в дорогу, довольный как никогда, не сомневаясь, что увижу вас».

Когда Паганини влюблялся, бурный темперамент его поистине бушевал и он неизменно приходил в отличное настроение. На этот раз его чувства воспламенила Мариетта или Марина Банти, молодая девушка, что жила в Болонье. У нее, похоже, оказался очень суровый отец, а также сестра с мужем, которые не слишком одобряли ее нежные отношения со скрипачом.

В письме от 10 октября из Флоренции Паганини так рассказывает о своей обожаемой Марине-Мариетте:

«Прежде всего должен сказать тебе, что отец ни на шаг не отходит от нее и запретил ей пользоваться бумагой и чернилами. И все же с помощью одной служанки она прислала мне вот такое письмо:

Единственная моя радость!

Восторг, какой я испытала, получив ваше дорогое письмо, перо мое описать не в силах. Это верно, я пережила невероятные страдания, какие только способен пережить влюбленный человек, когда узнала о вашем отъезде, но набираюсь терпения и прошу вас сделать все возможное, чтобы поскорее вернуться в Болонью. Это будет самой большой радостью, какую только может доставить мне мой дорогой возлюбленный. Я поняла смысл ваших двух писем, но из-за отсутствия времени не могу написать вам по-другому. Прошу только, мой дорогой, ничего не бояться и верить, что все будет хорошо. Мне придется преодолеть тысячу препятствий, и поэтому прошу вас вернуться как можно скорее, как только сможете. Надеюсь, вы поняли, что я хотела сказать – моя сестра со своим мужем поднимут адский шум, чтобы у нас ничего не получилось. Прощайте. Прощайте, моя жизнь и все мое. Прощайте. Ваша самая любящая возлюбленная Марина Банти.

В ответ я написал о радости, какую испытал, получив ее письма, которые целовал по сто раз потому, что они написаны рукой моей любимой (как находишь такое выражение?). Болонью, где находится предмет моих мечтаний, я увижу после поездки в Неаполь, потому что никакой другой город меня больше не интересует, теперь все мои мысли только там, в счастливейшем для меня городе, и если небу будет угодно, мы с моей прекраснейшей Мариеттой навсегда соединим наши судьбы. Пишу ей в том же стиле о том, как рад узнать, что она усердно занималась все лето пением и прошла уже все уроки Крешентини, а ее отец сердится, что она слишком много занимается».

Итак, Паганини безумно влюбился и даже начал думать о свадьбе. Но, увы, и на этот раз страсть оказалась мимолетной, и стоило ему вернуться осенью в Болонью, как она угасла. Джерми, как всегда, получил признание в этом, и его даже попросили придумать какие-то слова, чтобы как-то сообщить девушке о разрыве отношений.

«Друг мой дражайший, – с безжалостной искренностью писал ему Паганини из Рима 4 ноября, – знайте же, что я совершенно переменился. Я пробыл в Болонье шесть дней и так охладел к девушке, что больше не думаю ни о какой женитьбе. Она меня обожает, но я не готов к браку, поэтому прошу вас подсказать, в каких выражениях лучше написать ей письмо, чтобы она тоже охладела, как я».

Разочарование вызвало резкий упадок в настроении Паганини:

«Друг мой, я ужасно недоволен этой жизнью. Утешьте меня, вы же так умеете повлиять на душу вашего настоящего друга.

Н. Паганини».

Очевидно, такое угнетенное, безутешное душевное состояние скрипача длилось столь же недолго, как и ощущение счастья и восторга, в каком он пребывал ранее. Вот отрывок из другого письма, в котором он признается своему терпеливейшему Джерми, примерно два месяца спустя, 23 декабря:

«Друг мой, ты и представить себе не можешь, как угнетает меня одиночество и то, что я отказался от женитьбы, потому что мне все же очень хотелось бы жениться на какой-нибудь красивой девушке, не думая ни о какой выгоде, ни о деньгах. А сейчас я оказался словно в пустоте, очень страдаю от этого и только прошу у фортуны помочь мне найти человека, близкого по духу, с которым можно было бы соединить свою судьбу.

Вчера вечером я увидел необыкновенной красоты англичанку и мгновенно влюбился. Но когда узнал, что она еврейка, то тяжело вздохнул и едва не расплакался оттого, что союз с нею почти невозможен… Синьорина из Болоньи, что вздыхает по мне, поняла из моего последнего письма, что я несколько охладел к ней, и спрашивает, в чем дело. Скажи, что написать ей? Мне не хотелось бы прямо сказать, что больше не думаю о ней, но что-то же я должен написать. Отец по-прежнему держит ее в большой строгости».

Англичанка-еврейка, союз с которой почти невозможен, и окончательно отставленная Марина Мариетта («Как мне жаль, – проливал он крокодиловы слезы в другом письме, – что она не столь же красива, как добра!»)… «Несколько поостывший» после стольких взлетов и падений, Паганини завершит 1818 год сердечным «дефицитом». Но он прекрасно понимал, что вскоре все начнется сначала.

* * *

Интересно отметить, что при всем своем любовном непостоянстве Никкол? оставался трогательно преданным матери. В его письмах к ней чувствуется постоянная и неизменная забота о ее здоровье, благосостоянии, счастье. В то же время он почти никогда не упоминает об отце, скончавшемся в 1817 году. Очевидно, он не испытывал к нему особой нежности. Прочтем некоторые выдержки из писем к матери:

«Венеция, 16 октября 1816 года.

Дорогая синьора мама… я всегда готов исполнить ваши желания и не только в том, что касается оставшейся суммы, о которой вы пишете. Больше того, хочу назначить вам ежемесячную пенсию, чтобы у вас имелось достаточно продуктов для себя и всей семьи. Скажите мне, сколько лир в день вам нужно, и я пришлю. Очень хочу видеть вас и сестер счастливыми.

…Моя дорогая мама, не доверяйтесь родственникам. Они постараются хитростью извлечь из нас выгоду… Помните, что я сделаю все, чтобы вы оставались совершенно довольны.

…Моя горячо любимая мама! У меня прекрасное настроение, но оно станет еще лучше, если у вас будет отличный стол; хочу, чтобы вы покупали хорошее вино – монферрато, хорошую еду и чтобы все дома были счастливы, а не то очень огорчусь. У меня хватит денег, чтобы послать вам столько, сколько нужно».

7 января 1813 года Никкол?, обеспокоенный болезнью матери, писал Джерми:

«Можете себе представить, как я переживаю из-за того, что она все еще болеет. Сейчас написал ей письмо, не сам, правда, но продиктовано оно моим сердцем. Скажите ей, что она получит его по почте».

Когда же он узнаёт, что она поправилась, то радуется и в восторге восклицает:

«Я рад, что моя любибибибибибибибибибибибибибимей-шая мама совсем здорова, и хочу, чтобы так было всегда».

В 1820 году он выделит ей ренту в 3 тысячи лир на питание и поселит в квартире на площади Сарцано, где ей будет гораздо лучше, чем на старом месте в переулке Дракона.

«Кроме того, – пишет он Джерми из Неаполя 5 сентября 1820 года, – у меня всегда будет где остановиться в случае, если приеду навестить ее и поесть прекрасный minestrone,[72] божественно приготовленный ею».

В другом письме адвокату – 3 февраля 1825 года из Рима – снова читаем:

«Дорогой друг, ты бесконечно добр к моей матушке… Я весьма признателен тебе и никогда не забуду этого.

Прошу тебя подсчитать вместе с нею, сколько ей нужно заплатить вперед за целый год, чтобы не лишиться дома, в котором она сейчас живет, и иметь все, что может понадобиться; и не только это, но также, чтобы оплатить и все прочее, что ей захочется. Скажешь мне, сколько сотен или тысяч лир необходимо передать ей, и я непременно сделаю это».

Среди памятных вещей, хранящихся в семье Паганини в Милане, есть старинная ермолка с кисточкой – из тех, что в прошлом веке носили почти все, потому что зимой помещения очень плохо отапливались. И к этой ермолке приколота записка, написанная сыном скрипача Акилле:

«Ермолка сшита из куска ткани от свадебного платья Терезы Боччардо Паганини, матери Никкол?».

Желание всегда иметь при себе этот кусочек ткани свадебного платья матери в качестве талисмана[73] больше, чем какие-либо другие поступки, письма или слова, приоткрывает нам его истинное сердце. И тот, кто сумел увидеть в нем злого, жестокого, расчетливого человека, пусть подумает об этой старой, выцветшей ермолке и тогда, возможно, изменит свое мнение.

Слава Паганини начала переходить границы родины. И весьма примечательно, что в 1816–1817 годах в Италию приехали специально, чтобы встретиться с ним, два зарубежных музыканта – немец и поляк.

Немец – это Людвиг Шпор, считавшийся в то время лучшим скрипачом Германии, тоже довольно известный композитор, служивший при дворе герцога Брунсвика в Касселе.

Трудно представить себе более разительный контраст, чем тот, какой составляли Людвиг Шпор и Паганини. Немец – светловолосый, тучный, медлительный, флегматичный, с розовым, как у толстого ребенка, лицом. Никкол? – черноволосый, худой, сплошной комок нервов, лицо изборождено преждевременными от волнений и страстей морщинами.

Вот что пишет Шпор в «Автобиографии»:

«Паганини посетил меня сегодня утром, и таким образом я имел возможность познакомиться с человеком, о котором слышал едва ли не каждый день с тех пор, как приехал в Италию. Никакой другой инструменталист не производил на итальянцев такого впечатления, как он.

Когда же спрашиваешь, чем объясняется такой огромный успех, люди, не сведущие в музыке, говорят, что он настоящий маг и волшебник и извлекает из своей скрипки звуки, которых никто никогда прежде не слышал на таком инструменте.

Музыканты же, напротив, не отрицая его необычайной техники, находят, что ему не хватает музыкального вкуса при исполнении кантилены,[74] и вообще считают его шарлатаном. То же, что пленяет в его игре широкую публику и создает ему славу недосягаемого виртуоза, заключается при внимательном рассмотрении лишь в некоторых „прелестях“, какими еще давным-давно восхищал наших бабушек знаменитый Шеллер, разъезжавший по провинциальным городам Германии. Это искусственные флажолеты,[75] пиццикато только левой рукой и без смычка, вариации на одной струне, после того как сняты три другие, и многие другие фокусы и звуки, несвойственные скрипке, например, звук фагота или старушечий голос.[76]

Поскольку я никогда не слышал Шеллера, мне было бы интересно послушать итальянского скрипача и познакомиться с его манерой, потому что, убежден, он, несомненно, обладает б?льшими достоинствами, чем те, о которых я только что говорил. Здесь ходят слухи, будто его необычайная виртуозность объясняется четырехлетним заключением в тюрьме, на которое его осудили за то, что он убил в порыве гнева какую-то женщину, и будто он даже не умел ни читать, ни писать».

Любопытство Шпора вполне разогревалось подобными разговорами, вызывало интерес и чувство профессионального соперничества. Понятно, что ему хотелось послушать Паганини. Но тот любил иногда подшутить над людьми, особенно над своими так называемыми коллегами.

Он мог, например, на репетиции концерта, дойдя до своей сольной каденции, остановить вдруг оркестр и, обратившись к музыкантам, которые с волнением ждали его соло, спокойно сказать: «И так далее, господа». И тем приходилось ждать до самого вечера, чтобы удовлетворить свое любопытство.

Шпору пришлось ждать целых четырнадцать лет – до того времени, когда летом 1830 года Паганини приехал с концертами в Кассель. Но и тогда, как мы увидим, нельзя будет говорить о совершенном согласии между ними.

В тот же раз, в Венеции, Шпор так и не услышал его. Музыканты виделись еще однажды, но Паганини, как и в первом случае, отказался играть. Напрасно немец умолял его вместе с целым хором любителей музыки, которые тоже очень хотели услышать волшебника.

Скрипач извинился, пояснил, что у него болит рука, потому что он недавно упал, добавил, что, несомненно, им со Шпором еще представится случай встретиться в Риме, Неаполе и тогда он будет очень счастлив иметь честь играть для коллеги. Шпор попытался было еще упрашивать его, но Паганини исчез.

«Мне пришлось уехать, так и не услышав этого талантливого человека!» – с огорчением писал немец. Но ему и в самом деле не оставалось ничего другого.

* * *

А поляк – это Кароль Юзеф Липиньский, родившийся в 1790 году и считавшийся одним из самых выдающихся скрипачей Польши. О нем находим упоминание в одном из писем Паганини к Джерми. 1 июля 1818 года он пишет из Болоньи:

«Некто Липиньский приехал из Польши в Италию специально для того, чтобы послушать меня. Он разыскал меня в Пьяченце, и мы почти все время проводим вместе, он обожает меня. Он исключительно хорошо исполнил для меня три моих квартета. Теперь возвращается в Польшу, чтобы несколько лет поработать в моей манере, он и слышать не хочет о каком-либо другом учителе».

Липиньский был богатым человеком и мог позволить себе путешествие из Польши в Италию только ради того, чтобы встретиться с Паганини. Когда поляк впервые услышал его игру в концерте в Пьяченце, он сам отметил величие его гения и присоединил свои восторги к возгласам безумствовавшей толпы.

Генуэзец очень дружелюбно отнесся к молодому коллеге и много играл с ним в последующие дни. Исполнение хорошей музыки с отличными музыкантами доставляло ему истинную радость. В его переписке нередко встречаются упоминания о таких музицированиях.

Паганини очень любил играть в квартете и всем другим предпочитал квартеты Бетховена,[77] в том числе и последние, которые поначалу поразили его и привели в замешательство. Но потом он понял и оценил их, восхищался ими, тогда как тугоухие его современники считали эти сочинения музыкой для сумасшедших.

Вернувшись в Польшу, Липиньский сочинил Три каприччи для скрипки и посвятил их Паганини, выразив тем самым свое уважение и признательность. К сожалению, позднее, в 1829 году, когда генуэзец приедет в Польшу, атмосферу взаимной симпатии и дружбы испортят разногласия и болтовня злопыхателей и прекрасный братский союз музыкантов распадется.

* * *

По одному из августовских писем 1818 года можно судить о том, что после пребывания в Болонье Никкол? приехал во Флоренцию и собирался, несмотря на оперный и балетный сезон, выступить там с концертами.

«Мой дорогой друг, – писал он Джерми 11 августа, – итак, я во Флоренции, чувствую себя хорошо и собираюсь дать академии (столь желаемые этой публикой) в театре „Пер-гола“. Первая состоится в начале будущей недели, когда закончатся оперные и балетные спектакли и великий герцог, возможно, уже вернется из Сиены, где находится сейчас».

Флорентийская публика начала XIX века действительно заслуживала этой большой буквы, которой ее удостоил Паганини в своем письме, если посещала театр летом, в середине августа – в самое жаркое время, – и к тому же не ради оперных и балетных спектаклей, а ради скрипичных концертов. Но скрипачом был генуэзский волшебник, и из архивных записей в театре можно узнать, что на концерте 25 августа отмечалось «необычайное стечение публики». Паганини хитро сообщил о нем как о единственном концерте, поместив в «Гадзетта ди Фиренце» 22 августа следующее объявление:

«Синьор Н. Паганини, скрипач, направляясь в Неаполь и оказавшись проездом в этом городе, имеет честь сообщить публике, что в среду вечером 25 августа даст в театре „Пер-гола“ одну-единственную академию, в которой примет участие также синьора Тереза Чеккони».

Во Флоренции Никкол? порадовался новой встрече с Сальваторе Тинти, который помнил его еще мальчиком, когда тот в 1795 году впервые приехал в этот город.

«Сейчас иду играть квартеты с учителем скрипки синьором Тинти», – написано в постскриптуме его письма от 11 августа.

Из Флоренции скрипач отправился в Пистойю, где выступил с концертами «в театре, освещенном так, что светло было, как днем».

В сентябре он возвращается во Флоренцию, и «Гадзетта ди Фиренце» от 19-го числа сообщает нам, что по общей просьбе он решил дать вторую академию.

23 сентября Паганини с огромным успехом выступил в Пизе и в начале октября покорил публику Сиены.

«Мой дорогой друг, – писал он Джерми, – в прошлое воскресенье, когда я присутствовал на спектакле в сиенском театре, зрители узнали меня и попросили дать академию; но так как большая часть сиенцев находится в эту пору за городом, я отказался. В понедельник утром, когда я уже собрался возвратиться во Флоренцию, ко мне явились двое и вручили 40 цехинов. Я дал академию в тот же вечер. Восторженные возгласы сиенцев невозможно описать; и пришлось пообещать еще одну академию, которую я дал за свой счет в воскресенье».

Прежде чем покинуть Флоренцию, Паганини выступил 10 октября с еще одним, третьим по счету концертом в театре «Пергола», после чего в три часа ночи уехал в Сиену, чтобы успеть на другой день к вечеру на вторую академию – последний концерт в Тоскане в этом сезоне. Затем он сразу же отправился в Рим.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.