1

1

Июнь 1914 года. Все та же благоуханная шахматовская глушь. Все как всегда – по заведенному чину: мир стоит на грани катастрофы, а прибывшего барина еще приходят «поздравлять» охочие на водку мужики – гудинские, осиновские, шепляковские, каждый – себе на уме… Опять стоит жаркое, засушливое лето, вдалеке проходят грозы, доносится запах гари, днем – красное солнце, ночью – багровая луна… «Начало занятий. Стихи, чтение. Главное – дума».

Блок не торопясь читает многословные, обстоятельные воспоминания Фета, лениво переводит Флобера – трогательную легенду о святом Юлиане, без устали бродит по местам, где когда-то тосковал по Любе, а после скучал с нею…

Мирного жития хватило ненадолго.

Пятнадцатого июня Гаврила Принцип застрелил Франца-Фердинанда. Силы, давно готовые к тому, чтобы приступить к грабительскому переделу мира, пришли в движение. Началась зловещая дипломатическая возня в Берлине и Вене, Белграде и Петербурге, Париже и Лондоне. Каждый хотел поскорее ринуться в схватку, но никто не решался начать первым.

Седьмого июля Петербург устраивает необыкновенно пышную встречу Раймонду Пуанкаре. Под звуки «Марсельезы» и «Боже царя храни» невзрачный самодержец и простоватый, в жидкой бороденке, президент в страшной спешке еще раз обговаривают секретные условия франко-русского «сердечного согласия».

Пятнадцатого июля Блок записывает: «Пахнет войной».

В этот день австрийцы начали бомбардировку Белграда. Далее события стали развертываться все стремительней – как в тогдашних судорожно прыгающих кинематографических лентах.

Шестнадцатого в России объявлена частичная мобилизация, восемнадцатого – всеобщая. В Шахматово приходит телеграмма от Франца Феликсовича, который в Крыму лечит почки: его вызывают в Петербург, к месту службы. Любовь Дмитриевна, играющая в Куоккале, пишет Блоку, что ее Кузьмин-Караваев уже отправлен на юго-западную границу, – так что «не успеют объявить войну, как они уже будут в Австрии, в разведке». Война «очень чувствуется»: железная дорога забита воинскими эшелонами, газеты рвут из рук, в обывательских кругах несть числа слухам и доморощенным стратегическим предположениям.

Девятнадцатого Германия объявила войну России. Блок с матерью спешно выезжают в Петербург.

Двадцатого опубликован манифест. На Дворцовой площади – хорошо налаженная полицией патриотическая демонстрация: флаги, иконы, царские портреты, коленопреклоненная толпа поет гимн… (В эти же дни в Петербурге бастует около тридцати тысяч рабочих, происходят антивоенные манифестации с красными знаменами.) Начинаются погромы немецких магазинов. С мрачного, похожего на пакгауз здания германского посольства свержены и утоплены в Мойке чугунные гиганты, ведущие в поводу могучих коней. Поговаривают, что Петербург будет объявлен на осадном положении, что столицу уже «окапывают и укрепляют». Гвардия уходит в поход, – реют прославленные знамена, трубят серебряные георгиевские трубы. Любовь Дмитриевна делится впечатлениями: «…только очень угнетенное настроение в воздухе, но торжественное; больше не поют на манифестациях, а ночью, когда проезжают, запасные отчаянно кричат «ура» и плачут».

Двадцать первого Германия объявила войну Франции.

Двадцать второго немцы вторглись в Бельгию. Англия объявила войну Германии.

Двадцать четвертого Австро-Венгрия объявила войну России.

Четвертого августа русская Первая армия перешла германскую границу в Восточной Пруссии. Первый успех. Через несколько дней – серьезная победа при Гумбинене.

Седьмого Вторая армия переходит в наступление и в течение десяти дней бесславно погибает в Мазурских болотах.

Двадцать первого войсками Брусилова взят Львов.

Вот как много чего произошло за этот жаркий, грозовой, стремительный месяц! Началась первая мировая бойня, в жертву которой человечество принесло четыре с лишним года неслыханных бед и страданий, десять миллионов убитых и двадцать миллионов искалеченных.

… Уже поползли черные слухи о нехватке снарядов и бездарности генералов, о воровстве в военном ведомстве, о преступлениях распутинской клики, кознях «немецкой партии», о предательстве и измене. На Варшавский вокзал прибывало все больше поездов с ранеными…

Но на авансцене столичной жизни пока что царило шумное патриотическое возбуждение. Газеты перепечатывали предсказания парижской гадалки мадам Тэб: карты и кофейная гуща обещают, что не минет и полугода, как союзные войска войдут в Берлин. С лубочных картинок отовсюду торчала пика чубатого Кузьмы Крючкова с нанизанной на нее дюжиной рыжих пруссаков.

Поток ура-патриотического словоблудия захлестнул газеты и журналы. Если говорить только о поэзии, «все смешалось в общем танце», в кружении которого уже невозможно было отличить настоящих поэтов от забубённых рифмачей. Федор Сологуб, Вячеслав Иванов, Бальмонт, Кузмин, Городецкий, Гумилев и стихотворцы его «Цеха» – все забряцали оружием и забили в барабаны, все наперебой оправдывали, восхваляли, героизировали войну как великое и святое дело, торжество «русского духа», зарю грядущего обновления.

И воистину светло и свято

Дело величавое войны,

Серафимы, ясны и крылаты,

За плечами воинов видны.

Даже душка Игорь Северянин записался в гусары:

Мы победим! Не я, вот, лично;

В стихах великий – в битвах мал.

Но если надо, – что ж, отлично!

Шампанского! коня! кинжал!

На этом размалеванном фоне особенно четко проступает одиноко-скорбная фигура Блока.

Война многое ему показала и подсказала. «Казалось минуту, что она очистит воздух; казалось нам, людям чрезмерно впечатлительным; на самом деле она оказалась достойным венцом той лжи, грязи и мерзости, в которых купалась наша родина… Вот когда действительно хамело человечество, и в частности – российские патриоты».

Конечно, война коснулась, не могла не коснуться Блока, его быта.

Он хотел делать что-то полезное и в первые недели, выполняя поручения попечительства о бедных, исправно ходил по домам с обследованиями, собирал пожертвования для семей мобилизованных…

Любовь Дмитриевна поступила на курсы сестер милосердия, выучилась и получила назначение в лазарет, оборудованный на средства семьи Терещенко. Третьего сентября Блок записывает: «Поехала моя милая».

Она провела на войне девять месяцев (преимущественно во Львове), работала усердно. Блок гордился своей Любой, тревожился за нее, слал ей гостинцы, газеты, книги, напечатал в журнале (анонимно) отрывки из ее писем, содержательных и живых…

Проводили на войну Франца Феликсовича; через некоторое время он приехал в отпуск – «приехал бодрый, шинель в крови…»

К суете и празднословию вокруг войны Блок относился с презрением. «Теперь в литературном мире в моде общественность, добродетель и патриотизм, – даже Брюсов заговорил о добродетели». Вот и Мережковские устраивают патриотические чтения стихов для солдат и «простого народа» в винных лавках, закрытых по случаю войны. Блока тоже зовут читать, уверяют, что в этом его гражданский долг. «Одни кровь льют, другие стихи читают… Не пойду, – все это никому не нужно».

Наигранное оживление, псевдодеятельность, фальшивая декламация – все это было для него пустым, мнимым, маскирующим духовное омертвение интеллигентской среды.

А вблизи все пусто и немо,

В смертном сне – враги и друзья…

… Тридцатого августа Блок поехал в Петергоф – навестить жившую там Александру Андреевну. Возвращаясь, он увидел, как от тускло освещенного перрона, под мелким затяжным дождем уходил на войну эшелон – с песнями и «ура». Это впечатление отложилось в набросанном на следующий день стихотворении, которое осталось единственным непосредственным откликом поэта на военные события.

И, садясь, запевали Варяга одни,

А другие – не в лад – Ермака

И кричали ура, и шутили они,

И тихонько крестилась рука.

Вдруг под ветром взлетел опадающий лист,

Раскачнувшись, фонарь замигал,

И под черною тучей веселый горнист

Заиграл к отправленыо сигнал…

Это стихи не о войне, не о России даже, но о русском народе, принявшем на свои плечи неслыханную тяжесть великой беды, о готовности народа к труднейшим испытаниям, о его силе, юности, надежде, о человеческой боли и тревоге.

Уж последние скрылись во мгле буфера,

И сошла тишина до утра,

А с дождливых полей все неслось к нам ура,

В грозном клике звучало: nopal

Нет, нам не было грустно, нам не было жаль,

Несмотря на дождливую даль.

Это – ясная, твердая, верная сталь,

И нужна ли ей наша печаль?

Как тяжело падают эти однообразные, счетверенные рифмы и с какой суровой прямотой сказано (в следующей, заключительной строфе), что переживание античеловеческой, антинародной сути войны – выше и трагичнее, чем просто грусть и жалость:

Эта жалость – ее заглушает пожар.

Гром орудий и топот коней,

Грусть – ее застилает отравленный пар

С галицийских кровавых полей…

Все в этом великолепном стихотворении – тема, настроение, широкий, народно-песенный грустный напев, пейзаж, тоже грустный, осенний (дымные тучи, дождливая даль, ветер, падающие листья, мигающий фонарь), – решительно все было не похоже на наигранно-жизнерадостные, барабанные вирши воинственных бардов.

В черновом наброске есть и такая чрезвычайно многозначительная строчка, не попавшая в окончательный текст: «Разве это последняя в мире война?»

Вокруг Блока и новейшие крестоносцы и присяжные пацифисты шумно утешались наивной верой, что мировая война решит, мол, все «роковые вопросы» и что из нее, как из «огненной купели», «преображенным выйдет мир», – его же неотступно преследовал «грядущих войн ужасный вид».

Не случайно именно в это время, в начале войны, он так настойчиво старался напечатать свой «Голос из хора». В «Аполлоне» от этого стихотворения отказались на том основании, что своим мрачным тоном оно не отвечает задачам литературы, призванной во время войны утверждать веру в победу. Блок объяснил, что стихи написаны задолго до войны, «относятся к далекому будущему», что же касается ближайшего будущего, то он тоже «верит в величие России, любит ее и ждет победы». Тем не менее он еще послал «Голос из хора» – сперва в один альманах, потом в другой, оба раза безуспешно, и в конце концов напечатал его в совсем неподходящем месте – в малотиражном театральном журнальчике Мейерхольда.

А между тем ждать победу с каждым месяцем, с каждой неделей, с каждым днем становилось все труднее. Записные книжки Блока пестрят такими записями: «Дурные вести с войны», «Плохо в России», «На войне все хуже», «Страшные слухи».

В отношении Блока к войне была еще одна сторона, которую учесть необходимо. Он «был против союзников» (передает В.Пяст). Ему нестерпима была мысль, что кровь русских мужиков льется ради наживы англо-французских буржуа.

«Чувствую войну и чувствую, что вся она – на плечах России, и больнее всего – за Россию, – пишет он Любови Дмитриевне, – а остальные – бог с ними – им бы только выпутаться из своих бед, и для нас они пальцем не шевельнут». Тогда же он записывает: «Последний срок для представления в «День» отчета о своих чувствах, по возможности, к Бельгии, в стихах или в прозе. Я же чувствую только Россию одну».

«Война – глупость, дрянь…» – вот сжатая и емкая формула отношения Блока к происходящему. Он окончательно убедился, что эта восхваляемая в газетах и с парламентских трибун «великая европейская война», «великая освободительная война», и как ее еще там – есть просто «убогая пошлость», едва прикрытая лживыми лозунгами: «Сегодня я понял наконец ясно, что отличительное свойство этой войны – невеликость (невысокое). Она просто огромная фабрика в ходу, и в этом ее роковой смысл… Отсюда – невозможность раздуть патриотизм; отсюда – особенный обман малых сих». И в другом случае: «Эта бессмысленная война ничем не кончится. Она, как всякое хамство, безначальна и бесконечна, без-о?бразна».

До чего же похоже это на выводы, к которым пришли истинные, а не поддельные гуманисты Запада. Бернард Шоу примерно в это же время писал своей многолетней корреспондентке актрисе Пэтрик Кэмпбелл: «Эта война становится такой глупостью, что не выразишь словами… Самое чудовищное в войне то, что, если не считать бессмысленных жестокостей и разрушений, в ней вообще нет никакого смысла, и она ничего не может решить».

Проходит еще несколько тяжелых месяцев. Тучи все больше сгущаются над Россией. В 1915 году после весенних успехов русского оружия начались изнурительные, кровопролитные бои при чудовищном неравенстве вооружения и боеприпасов: наша артиллерия располагала 30-40 выстрелами на орудие, тогда как противник имел по 1200 снарядов на легкое и по 600 снарядов на тяжелое орудие.

В июне русские войска оставили большую часть Галиции с Перемышлем и Львовом, в июле была сдана Варшава, в августе Ковно и Вильна. Русские армии были обескровлены: с начала войны потери составили около трех с половиной миллионов убитыми, ранеными и пленными, – таких потерь до тех пор не знала ни одна армия за всю мировую военную историю.

К концу 1915 года царская Россия находилась в состоянии глубочайшего кризиса. Множились неудачи на фронте, ширилась хозяйственная разруха, начинался катастрофический развал всей государственной машины. В стране складывалась новая революционная ситуация.

В ноябре Блок делает вывод из своих наблюдений. Кругом – непроглядная тьма, озлобленные лица у «простых людей», одичание и разложение в верхах. Наблюдения концентрируются вокруг близкого и знакомого: «Молодежь самодовольна, «аполитична», с хамством и вульгарностью. Ей культуру заменили Вербицкая, Игорь Северянин и пр. Языка нет. Победы не хотят, мира – тоже. Когда же и откуда будет ответ?»

В понятие «ответ» Блок вкладывал громадный смысл. Речь шла о самой судьбе России, ее народа, ее культуры. Все мелкое, случайное, преходящее заслонялось одним – главным и решающим: доколе зловещая тень самодержавия и собственничества будет темнить прекрасный и заплаканный лик измученной Родины…

Доколе матери тужить?

Доколе коршуну кружить?