4

4

И тут как раз, в первых числах июля, три «аргонавта» съехались в Шахматове. Сперва прибыл Андрей Белый, захвативший с собой Алексея Петровича Петровского – химика и богослова, человека рассеянного и чудаковатого. Вскоре к ним присоединился Сергей Соловьев.

Стояли ясные, жаркие дни – разгар подмосковного лета. Белый с Петровским тряслись на бричке по разъезженным колеям – через лес, болота, овраги, мимо серых деревень, – узнавали пейзаж блоковских стихов, въехали на широкий, заросший травой усадебный двор.

Их встретили две растерянные дамы – Александра Андреевна и Мария Андреевна. Мать Блока – нервная, порывистая, тоненькая, моложавая – напомнила Белому затрепетавшую птичку. Он засмущался, пустился в витиеватые объяснения (Петровский приехал неприглашенным). Сидели в гостиной, вели натянутую беседу. Белый подметил обстановку и уклад шахматовского быта – «уют естественно скромной и утонченной культуры – простота, чистота и достоинство». Явились «правоведы» – чопорные братья Кублицкие, их мать, Софья Андреевна, с повадками светской дамы.

Спустились в сад, весь в цвету, вышли в поле – и тут увидели Блоков, возвращавшихся с прогулки. Она – рослая, розовощекая, уже не тонная петербуржанка, а молодая «ядреная баба», кровь с молоком, в сарафане и в платочке по самые брови. Он – широкоплечий, с погрубевшим, обветренным лицом, без шапки, в просторной белой рубахе, расшитой по подолу темно-красными лебедями, и в смазных сапогах.

Здесь, в деревне, Белого еще более поразило несоответствие облика Блока с тем серафическим образом, что создало его воображение. Не «Фет», поющий о соловьях и розах, но хозяйственный «Шеншин», здоровяк с фламандским вкусом к жизни – таким предстал ему герольд Вечной Женственности среди шахматовских полей.

В воспоминаниях Белого (в ранней их редакции) его первый визит в Шахматово изображен в отсветах соловьевских «зорь» – как «дни настоящей мистерии». На самом же деле, как вынужден был потом признать сам Белый, тема «зорь» уже сходила на нет, стала только «жаргоном», только «метафорой».

Атмосфера сразу же образовалась тяжеловатая. За общими обедами и чаепитиями чинные родственники Блока, смущенные темными разглагольствованиями и странными повадками «декадентов», держались отчужденно.

Только и слышалось: Христос, Антихрист, Знание, Конец, Последнее… Сергей Соловьев, как всегда, вносил немало наигранного оживления, донимал шаржами на придуманных им филологов XXII века, ожесточенно спорящих о том, существовала ли в свое время секта блоковцев и кем была таинственная Л.Д.М. – живой женщиной или мифологическим персонажем. Гости положительно преследовали молодую хозяйку, перетолковывая каждое ее слово, многозначительно переглядываясь при каждом ее жесте.

Сама Люба довольно охотно вовлекалась в эту назойливую игру, но на остальных, как заметила тетушка Марья Андреевна, взвинченная экзальтация соловьевцев производила впечатление невыгодное – «как-то утомляла» и оставляла «неприятный осадок».

Блок держался безукоризненно гостеприимным хозяином, но напряженная обстановка раздражала его. Друзья исходили в бесконечном словоговорении, а он только слушал, сдержанно улыбался, помалкивал и похмыкивал: «Нет, знаешь…», «Все – так…», «Ничего…»

Больше того: как потом признал Белый, между ним и Блоком стали возникать «минуты неловкости», так что они даже старались не оставаться с глазу на глаз. Блок пытался объясниться. Как-то увел Белого в поле и там внушал ему: «Ты же напрасно так думаешь, вовсе не мистик я; не понимаю я мистики…» Признавался, что ему чужда утешительная вера в будущую гармонию, что он не может найти себе места в жизни, что его гнетут косность быта и дурная наследственность… Белый не очень вслушивался и утешал: «Бывают минуты сомнения…» Блок настаивал на своем.

Много лет спустя, переосмысляя пройденный им путь, Белый уверял, будто он уже тогда, в 1904 году, в Шахматове, разглядел «двойника» Блока, того самого, что открыто явился через два года в «Балаганчике». Но это, конечно, именно переосмысление. Бесспорно, в Шахматове Белый еще не догадывался о судьбе своих отношений с Блоком. Недаром, вернувшись в Москву, они с Сергеем Соловьевым благоговейно возжигали ладан перед изображением мадонны – «чтобы освятить символ зорь, освещенный шахматовскими днями».

А Блок, покуда друзья жгли ладан, придумывал благовидный предлог, чтобы уклониться от настойчивого приглашения Белого навестить его в усадьбе Серебряный Колодезь.

Он все неотступнее думает о «конкретно-жизненном», хочет обрести в нем опору: «У меня было его много теперь, и я хочу сохранять это… Я пробовал искать в душах людей, живущих на другом берегу, – и много находил» (письмо к Белому, сентябрь).

Что это за люди с другого берега? Новые знакомцы Евгений Иванов, Сергей Городецкий, Георгий Чулков. Все они были разные, и каждый из них был интересен Блоку по-своему.

О первом он коротко сообщил Белому, сославшись на Евангелие: «Великолепный человек… юродивый, нищий духом, потому будет блаженным».

Это был декадентский князь Мышкин, молодой (старше Блока на год) человек религиозного склада из патриархальной русской семьи, косноязычный проповедник христианской кротости и всепрощения. С этой стороной его душевного мира Блок не соприкасался. Все, что осело христианской догмой, было ему чуждо, непонятно, более того – враждебно, и он говорил об этом своему новому другу без обиняков: «Мы оба жалуемся на оскудение души. Но я ни за что, говорю Вам теперь окончательно, не пойду врачеваться к Христу. Я его не знаю и не знал никогда… Пустое слово для меня».

Но он необыкновенно высоко оценил человеческие свойства Евгения Иванова – его безграничную доброту, полную искренность, редкую душевную чистоту. Этот блаженный, на обывательский глаз – в самом деле «юродивый» человек сразу показался «лучшим из людей»: «он совсем удивительный…», «нет, он не то, что другие…», «совсем настоящий…».

Иванов стал и навсегда остался самым близким, самым задушевным, бескорыстным и верным другом Блока. Внешне – в быту, в поведении – они были совсем разные, но только с «рыжим Женей» Блок чувствовал себя как с самим собой: «С тобой – плачешь, когда плачется, веселишься, когда весело».

«Рыжий Женя» за всю жизнь не написал ничего сколько-нибудь существенного. Блок говорил, что, когда Иванов пишет, он свою человеческую гениальность превращает в бездарность. Другое дело – откровенная беседа с глазу на глаз. Тут возникала черта, на которой друзья сходились особенно тесно: обоими владело острое чувство неблагополучия жизни, оскудения и расколотости души человека, живущего в «отчаянное время». Это уже становилось главной темой душевных переживаний Блока и вместе темой его творчества – и тут он встречал полное сочувствие и понимание у Евгения Иванова. Потом тот верно заметил: «Близость наша с Блоком – как близость Вергилия и Данте, проходящих через ад».

Ничем не похож на Иванова был большеносый, гривастый и хитроглазый Сергей Городецкий. Блок сошелся с ним в университете, – тот был на курс моложе. Знакомство завязалось на скучнейших лекциях толстого, сонного профессора, монотонно читавшего вслух сербские народные песни. Чтение сбивалось на голубиный лепет: «Мойя майко помамио…» Обоим это нравилось. Вскоре выяснилось, что Городецкий тоже пишет стихи. Он только начинал, ни разу еще не напечатался. Искал что-то свое, обратившись к далеким истокам народнопоэтической стихии, к древнеславянской языческой мифологии. Блока стихи Городецкого подкупили свежестью и непосредственностью ощущения мира, он оценил их как попытку уйти от отвлеченного к конкретному.

Да и сам Городецкий – жизнерадостный, легкий, размашистый – пришелся Блоку по душе, – может быть, оттого именно, что самому ему не хватало легкости. В дальнейшем отношения не раз осложнялись, но в ту пору были безоблачны: Блок полюбил Городецкого и на правах старшего дружески опекал его.

Суетливый и говорливый Георгий Иванович Чулков, слабый стихотворец и прозаик декадентского пошиба, работавший секретарем редакции «Нового пути», для Блока был человеком действительно с другого берега. У него была репутация «политического». Активный участник вольнодумного студенческого кружка, связанный с социал-демократами, митинговый оратор и автор пылких прокламаций, Чулков успел посидеть в московской тюрьме, провел четыре года в якутской ссылке, общался с такими людьми, как Дзержинский, Урицкий, Скрыпник. Революционные настроения Чулкова быстро развеялись, вернее – трансформировались в сумбурно-претенциозную теорию «мистического анархизма», о которой дальше еще пойдет речь. Но, так или иначе, на пути Блока он оказался первым человеком, который был жизненно связан с освободительным движением.

Вторым был Алексей Михайлович Ремизов, – с ним Блок познакомился и сблизился несколько позже. Этот малорослый, сутулый человек с лукаво прищуренными глазами, неистощимый на выдумки и чудачества, знаток древней книжности и замысловатый прозаик, разрабатывавший в декадентском духе темы Достоевского, тоже прошел через тюрьмы и ссылки (считал себя социал-демократом) и тоже изжил свое юношеское революционное увлечение, однако вспоминал и рассказывал о нем охотно.

В общении с новыми людьми Блоку дышалось легче, нежели в сгущенной атмосфере кружковой исключительности, которую так старательно и настойчиво нагнетали соловьевцы. «За сеткой тихой суеты проходят, как в калейдоскопе, многие люди – и там же меняется нрав души».