2

2

В эти сонные и мглистые годы растет мальчик. Растет без отца, окруженный обожанием и нежной заботой матери, бабушки, теток. «Золотое детство, елка, дворянское баловство, няня, Пушкин…» Обо всем этом Блок хотел рассказать в «Возмездии», но не успел, – остались только наметки плана.

Жизнь шла своим чередом. При всей ее монотонности, было в ней и то, что Блок назвал «апухтинской ноткой».

Апухтин – поэт, необыкновенно характерный для эпохи безвременья. Он был общедоступен, подкупал открытой эмоциональностью своего лиризма, и нота его звучания – это не только элегическая грусть, но и кипение страстей, мелодраматическая патетика, поэзия ямщицких троек, шампанского, цыган, «ночи безумные, ночи бессонные, речи несвязные, взоры усталые»…

Гитарная струна вообще сильно звучала в поэзии тех медленно тянувшихся лет. От духоты и скуки люди очертя голову бросались в цыганщину, и, как Феде Протасову из «Живого трупа», какая-нибудь «Канавэла» или «Не вечерняя» переворачивала им душу, «открывала небо»,

И жаль мне ночи беззаботной,

В которой, на один хоть час,

Блеснула гостьей мимолетной

Жизнь, не похожая на нас…

Вот она – апухтинская нотка…

В ректорском доме продолжала собираться молодежь – и кудлатые «идейные» студенты, и «мыслящие» офицеры милютинской закваски, и среди них – девически юная мать, соломенная вдова. Расставшись с Александром Львовичем, Аля пришла в себя – поправилась, похорошела и повеселела.

Молодежь развлекалась, а на другом конце дома, в тихой детской, под боком у прабабушки, «ребенок – не замешан, спит в кроватке, чисто и тепло». А утром, в кабинете деда, сидя на полу, рассматривает картинки в тяжелых томах Бюффона и Брема, и «няня читает с ним долго-долго, внимательно, изо дня в день:

Гроб качается хрустальный..

Спит царевна мертвым сном».

Все это вспомнилось через много лет:

И пора уснуть, да жалко,

Не хочу уснуть!

Конь качается качалка,

На коня б скакнуть!

Луч лампадки, как в тумане,

Раз-два, раз-два, раз!..

Идет конница… а няня

Тянет свой рассказ…

Внемлю сказке, древней, древней

О богатырях,

О заморской, о царевне,

О царевне… ах…

Когда старика Бекетова отстранили от ректорства и семье пришлось покинуть гостеприимный старый дом на берегу Невы, начались переезды с квартиры на квартиру – с Пантелеймоновской на Ивановскую, оттуда – на Большую Московскую. Блок смутно запомнил «большие петербургские квартиры с массой людей, с няней, игрушками, елками…». С Пантелеймоновской его водили гулять в Летний сад – как примерно лет за семьдесят перед тем monsieur l’Abb водил Евгения Онегина.

С фотографий тех лет на нас глядит очаровательный нарядный мальчик, «маленький лорд Фаунтлерой», ясноглазый и русоволосый, весьма благонравного вида. На самом же деле он рос живым, шаловливым, обожал шумные игры – в конку, в войну, с беготней и криками, в картонных латах и с деревянным мечом.

И еще была «благоуханная глушь маленькой усадьбы», без которой непредставимы ни жизнь, ни поэзия Александра Блока.

После «эмансипации» дворянские земли, перешедшие в руки маклаков, подешевели. В 1874 году Андрей Николаевич Бекетов, получивший небольшое наследство, по примеру и совету своего друга Дмитрия Ивановича Менделеева, который уже девять лет владел именьем в Подмосковье, в Клинском уезде, нашел в тех же местах усадьбу и для себя. Бекетовское Шахматово лежало в семи верстах от менделеевского Боблова.

Усадьба была и в самом деле невелика: скромный, еще начала века, помещичий дом со службами и садом и сто двадцать пять десятин земли, почти сплошь под лесом, который не успели свести до конца.

Местность кругом была холмистая, изрезанная крутыми оврагами. Горбились серые деревни, белели церкви, поставленные, как всегда, с тонким расчетом – то на холме, то под холмом. Неподалеку были расположены старинные усадьбы Татищевых, Батюшковых, Фонвизиных (здесь в свое время живал автор «Недоросля»).

От ближайшей железнодорожной станции Подсолнечная (по Николаевской дороге) с большим торговым селом, земской больницей, постоялыми дворами – семнадцать верст, сначала по шоссе, потом – ухабистым проселком, через болота, гати, поемные луга и раскинувшийся на много верст казенный Прасоловский лес. После глухого ельника как-то вдруг, неожиданно на пригорке возникало Шахматово: несколько крыш, тонувших в густых зарослях. Деревни рядом не видно. Дорога упиралась прямо в ворота.

К дому подъезжали широким двором, заросшим травой и с большой куртиной шиповника посередине. При самом въезде стоял флигелек с крытой галерейкой, обнесенный маленьким садиком, где жарко цвели прованские розы. По краям двора располагались изрядно обветшавшие службы.

Другой стороной дом выходил в сад. С террасы, смотревшей на восток, открывалась необозримая русская даль – лучшее украшение Шахматова. Перед террасой были разбиты цветники. Чуть подальше, под развесистыми липами летом ставили длинный стол, за которым происходили все трапезы, шумел вечный самовар и варилось бесконечное варенье.

Тенистый сад спускался с холма. Вековые ели, березы, липы и серебристые тополя вперемежку с кленами и орешником составляли кущи и аллеи. Много было старой сирени, черемухи, тянулись грядки белых нарциссов и лиловых ирисов. Боковая дорожка выводила к калитке, а за нею прямая еловая аллея круто спускалась к пруду. По узкому оврагу, заросшему елями, березами и ольшаником, бежал ручей. За прудом возвышалась Малиновая гора. Со всех сторон усадьбу обступал густой лес.

Усадьба была куплена со всем хозяйственным обзаведением, оставшимся еще от прежнего помещика. Старый деревянный одноэтажный с мезонином дом был невелик, но крепок и довольно наряден со своими белыми ставнями, белыми же столбиками и перилами террасы и зеленой крышей. Стены в комнатах оставались не окрашенными и не оклеенными обоями, а вощеными, с орнаментом перепиленных суков. Стояла старинная ореховая и красного дерева мебель и «пьяно-каррэ» (нечто вроде клавесина), в каретнике – рессорная коляска. Выездная тройка буланой масти, рабочие лошади, коровы, свиньи, куры, гуси, утки, собаки – все перешло к новым владельцам.

Бекетовы хозяйничали плохо, неумело, убыточно, но дорожили поместной обстановкой Шахматова, в значительной мере уже иллюзорной. В этом тоже сказывалась живая память старины, неодолимая власть стародворянских традиций. В семье всегда подчеркивалось, что живут они не на даче, а «в деревне», – дачная жизнь считалась синонимом мещанской пошлости.

Жили в Шахматове очень уединенно. Старики, устав за зиму от обязательных и необязательных встреч, стремились к полному одиночеству. Гости были редкостью, с соседями почти не знались.

Блока привезли в усадьбу младенцем. Он проводил там каждое лето, – в последний раз приехал на несколько дней в июле 1916 года. Он нежно любил этот «угол рая», в котором пережил лучшие дни, часы и минуты. И уже в самом конце, умирая, думал о своем Шахматове, о своей «возлюбленной поляне» и слабеющей рукой набросал жившую в его воображении картину прошлого.

Огромный тополь серебристый

Склонял над домом свой шатер,

Стеной шиповника душистой

Встречал въезжающего двор.

Он был амбаром с острой крышей

От ветров северных укрыт,

И можно было ясно слышать,

Какая тишина царит.

Навстречу тройке запыленной

Старуха вышла на крыльцо,

От солнца заслонив лицо

(Раздался листьев шелест сонный);

Бастыльник покачнув крылом,

Коляска подкатилась к дому —

И сразу стало все знакомо,

Как будто длилось много лет, —

И серый дом, и в мезонине

Венецианское окно,

Свет стекол – красный, желтый, синий,

Как будто так и быть должно.

Ключом старинным дом открыли

(Ребенка внес туда старик),

И тишины не возмутили

Собачий лай и детский крик.

Они умолкли – слышно стало

Жужжанье мухи на окне,

И муха биться перестала,

И лишь по голубой стене

Бросает солнце листьев тени,

Да ветер клонит за окном

Столетние кусты сирени,

В которых тонет старый дом…

И дверь звенящая балкона

Открылась в липы и в сирень,

И в синий купол небосклона,

И в лень окрестных деревень…

И по холмам и по ложбинам,

Меж полосами светлой ржи,

Бегут, сбегаются к овинам

Темно-зеленые межи…

Белеет церковь над рекою,

За ней опять – леса, поля…

И всей весенней красотою

Сияет русская земля…

Далее были лишь едва намечены черты одного шахматовского дня – осенние работы, обмолот хлеба, цепы и веялки, мужики-рязанцы, бабушка с плетеной корзинкой для грибов и неугомонный внук, которому доверили править старым Серым, что шажком везет с гумна до амбара тяжело нагруженную телегу.

Эти стихи – последние, что написал Блок. Он ушел из жизни со словами о русской земле, прелесть которой узнал и почувствовал в раннем детстве в благоуханном Шахматове.

… Сперва ему много читали – сказки, любимого «Степку-Растрепку», которого он запомнил наизусть. К пяти годам научился читать сам, и научила его (тайком от матери) все та же прабабка, Александра Николаевна Карелина, пушкинская современница.

А года через два он уже и сам стал сочинять – стишки про зайца и про кота, крохотные «рассказы», «повести» короче воробьиного носа, ребусы. Все это аккуратно, но кривовато переписывалось печатными буквами в маленькие альбомчики или самодельные тетрадочки и сопровождалось цветными рисунками и обязательным оглавлением. Альбомчики и тетрадочки составлялись, главным образом, для матери («Моей милой мамочке», «Для моей маленькой кроши», «Мамулин альбом»). А еще позже, примерно на девятом году, возник «Корабль» – «ежемесячный журнал, получается двенадцать раз в год», уместившийся в одной школьной тетрадке. Корабли вообще увлекают воображение мальчика – он рисует их во множестве, развешивает по стенам, дарит родным. Эта любовь к кораблям осталась у него на всю жизнь. Сюжетный репертуар все расширяется: пишутся батальные сцены, кратчайше перелагается «Робинзон Крузо»; прочитана пушкинская «Полтава» – и немедленно появляется собственная:

Разбиты шведы. И бегут.

Ползут, как тараканы.

И у Петра звенят стаканы.

Мазепа с королем

Встречают праздники с печальным днем.

Они зовут бегущих

Среди костров большущих.

В этой столь рано проявившейся страсти к сочинительству не было, конечно, ничего из ряда вон выходящего: мало кто из ребят не любит сочинять. Но тем более естественным было это в бекетовском доме, где стихи звучали постоянно, где все, начиная с деда и бабки, сами писали их – то в шутку, а то и всерьез.

«С раннего детства я помню постоянно набегавшие на меня лирические волны, еле связанные еще с чьим-либо именем», – заметил Блок в автобиографии. Раньше других запомнились имена Жуковского и Полонского с его смело-изысканным: «От зари роскошный холод проникает в сад…»

Но до того, как самому отдаться во власть лирических волн, было еще бесконечно далеко.