4

4

В начале мая Блок уехал в Шахматове». Накануне он написал новому приятелю, юному поэту Владимиру Пясту: «С трудом могу представить себе, что кончил наконец (5 мая) курс, и, что всего удивительнее, по первому разряду. От этого пребываю в юмористическом настроении и с гордостью ничего не делаю… Нет на свете существа более буржуазного, чем отэкзаменовавшийся молодой человек!.. В деревне буду отдыхать и писать – и мало слышать о «религии и мистике», чему радуюсь».

Кстати, и завершение курса ознаменовалось происшествием поистине юмористическим. На последнем экзамене профессор спросил Блока: «На что делятся стихи?» Известный уже поэт замялся, не зная, как ответить. Оказалось: на строфы.

Александр БлокЕвгению Иванову (25 июня 1906 года): «Жара, сильные грозы и долгие дожди, а потом опять жара – так все время. Сыро и душно, но хорошо, и в природе все по-прежнему; так же по-прежнему и в душе – остаток и тоскливость после зимы (все еще!), страшная лень (писать и думать) и опять „переоценка ценностей“… Ужасное запустение, ничего не вижу и не слышу больше. Стихов писать не могу – даже смешно б них думать. Ненавижу свое декадентство и бичую его в окружающих, которые менее повинны в нем, чем я. Настал декадентству конец…»

Так оно все и было – сложно, запутанно, противоречиво: ощущение, что пришел декадентству конец, – и собственное врастание в декадентство, восторженное чувство вихря и огня – и настроения, близкие к отчаянью… И все же в главном и решающем уже были сделаны и вывод, и выбор: стрелка его компаса указывала путь через соблазны «лиловых миров» – к жизни, к людям, к их привычному горю и нечаянным радостям.

В конце июня 1906 года Блок обменялся несколькими письмами с Сергеем Городецким. Блоковские письма до нас не дошли, и об этом стоит горько пожалеть, ибо они, во всяком случае одно из них, были замечательными. Сам Городецкий назвал письмо Блока «самым важным, что совершилось за последнее время в литературе» и предрекал, что «его будут воспроизводить в историях литературы». (Тем более досадно, что Городецкий умудрился не сберечь ни этого, ни всех остальных блоковских писем.)

К счастью, кое-что из сказанного Блоком известно из ответного письма Городецкого. Оказывается, Блок говорил, что «искусство должно изображать жизнь» и «проповедовать нравственность», что дорога к большому искусству лежит «через реализм», что «последнее нужное произведение» – это «Фома Гордеев», что один только Горький владеет неким «секретом» творчества. Вместе с тем Блок не верил, что кто-нибудь из символистов напишет что-либо «нужное», а относительно себя самого впадал в тяжкое сомнение, думая, что он – «не писатель». Впрочем, немного позже, в августе, в другом письме к Городецкому он сказал нечто прямо противоположное: «Хочу, чтобы Россия услышала меня».

Простодушный семейный летописец – тетушка Марья Андреевна записывает в дневнике (тот же август 1906 года): «Сашура говорит о величии социализма и падении декадентства… За общественность, за любовь к ближним». И через несколько дней еще: «…говорит, что все больше склоняется к социализму, а если останется, обленится и все пойдет прахом».

Что значит – останется? Где останется?

Имелся в виду уход из-под крыла матери. Разговоры об этом начались еще весной.

Блоки решили отделиться и зажить самостоятельно. Известную роль сыграли при этом нелады между Любой и Александрой Андреевной, но инициатива ухода принадлежала Блоку. Сама Люба неохотно расставалась с хорошо налаженным, комфортабельным бытом барской квартиры с кухаркой и горничной, с вышколенными и расторопными денщиками.

Было найдено скромное жилье в только что отстроенном доходном доме на тихой Лахтинской улице Петербургской стороны, в памятных Блоку местах – в двух шагах от Введенской гимназии. Чтобы досушить стены, квартиры отдавали за полцены. Блокам это оказалось по средствам. Второго сентября они переехали.

Пятый этаж, темноватая лестница, три небольшие комнаты, окна – в глубокий и узкий колодец двора. Виден небольшой кусок холщового петербургского неба…

Александра Андреевна восприняла уход сына, как и следовало ожидать, трагически. Он утешал ее как мог (в письме): «Я хочу, чтобы ты всегда определенно знала, что я ни минуты не перестаю тебя любить по-настоящему. Также, не знаю – по-настоящему ли, но наверно я люблю Францика и тетю. Относительно Любы я наверное знаю, что она тебя любит, она об этом говорит мне иногда просто. Я хочу, чтобы эти простые истины всегда сохранялись и подразумевались, иначе – ненужное будет мешать».

Через два дня было написано стихотворение «Сын и мать».

Сын осеняется крестом.

Сын покидает отчий дом.

В песнях матери оставленной

Золотая радость есть:

Только б он пришел прославленный,

Только б радость перенесть!..

Стихи заканчивались обещанием:

Сын не забыл родную мать:

Сын воротился умирать.

Простые истины, которые Блок пытался внушить матери, остались благими намерениями, вымостившими ад его семейной жизни. У нас еще не раз будет случай убедиться в этом.

Любовь Дмитриевна со свойственным ей вкусом и изобретательностью устроила новое жилище. Но впечатления «демократического» обихода оказались настолько непривычными и резкими, что на некоторое время стали чуть ли не главной лирической темой Блока.

В тесный двор нередко забредали шарманщики и уличные певцы. Надрывно звучали запетые городские романсы – все больше о людских драмах, падениях, разлуках, смертях. Они отзывались в, сердце красивого молодого человека, поселившегося на пятом этаже.

Хожу, брожу понурый,

Один в своей норе.

Придет шарманщик хмурый,

Заплачет на дворе…

О той свободной доле,

Что мне не суждена,

О том, что ветер в поле,

А на дворе – весна!

А мне – какое дело?

Брожу один, забыт.

И свечка догорела,

И маятник стучит…

Стихи, написанные на Лахтинской, Блок в следующем сборнике, «Земля в снегу» (1908), объединил под заглавием: «Мещанское житье».

Здесь лирический герой поэта выступает в совершенно новом обличье. Стихи написаны от лица «маленького человека», затертого в сутолоке столичной жизни. Развертывается горестная история неудачника. Когда-то и ему «жилось легко, жилось и молодо», но «прошла его пора». Его беспричинно «загнали на чердак», он «убит земной заботой и нуждой», и осталось ему одно – отрешенно «смотреться в колодец двора», а потом горько заплакать да разве что еще попытаться потопить свое отчаяние в стакане вина.

В этих стихах господствует оголенная проза жизни, в которую с головой окунулись герой и его возлюбленная. Здесь ничего нет от «мистицизма в повседневности», от претворения низкой действительности в прекрасную сказку, нет никакой «пошлости таинственной», тревожащей хмельное воображение, и пьют здесь уже не приводящее в транс красное вино, с лиловатым отливом Ночной Фиалки, а самую обыкновенную сивуху.

Мы встретились с тобою в храме

И жили в радостном саду,

Но вот зловонными дворами

Пошли к проклятью и труду.

Мы миновали все ворота

И в каждом видели окне,

Как тяжело лежит работа

На каждой согнутой спине.

И вот пошли туда, где будем

Мы жить под низким потолком,

Где прокляли друг друга люди,

Убитые своим трудом…

Нет! Счастье – праздная забота,

Ведь молодость давно прошла.

Нам скоротает век работа,

Мне – молоток, тебе – игла.

Сиди да шей, смотри в окошко,

Людей повсюду гонит труд,

А те, кому трудней немножко,

Те песни длинные поют.

Я близ тебя работать стану,

Авось, ты не припомнишь мне,

Что я увидел дно стакана,

Топя отчаянье в вине.

Фон, на котором развертывается эта житейская драма, все тот же Петербург, знакомый по стихам и прозе Некрасова, Аполлона Григорьева, Достоевского, но предстает он здесь уже без какого-либо миражного покрова. Все детали пейзажа – нарочито прозаичны:

Открыл окно. Какая хмурая

Столица в октябре!

Забитая лошадка бурая

Гуляет во дворе…

Вон мальчик, посинев от холода,

Дрожит среди двора…

Голодная кошка прижалась

У жолоба утренних крыш…

Еще одна грань блоковского действенного Петербурга.

Знаменательно, что сразу же после ухода из материнского дома, в октябре 1906 года, Блок написал лирическую статью, в которой заговорил об утрате чувства домашнего очага, гибели быта, бродяжничестве. Это одна из важнейших идейно-художественных деклараций поэта, раскрывающая самую суть его обостренно болезненного переживания неблагополучия эпохи. Статья так и называется: «Безвременье».

Обращаясь (в который раз!) к Достоевскому, что мечтал о Золотом веке, а увидел воочью «деревенскую баню с пауками по углам», Блок создает свой образ «жирной паучихи», окутывающей и опутывающей все кругом «смрадной паутиной». Люди утратили представление о «нравах добрых и светлых», разучились жить свободной, красивой, творческой жизнью, потеряли понемногу «сначала бога, потом мир, наконец – самих себя».

Отпылали, остыли домашние очаги. Двери распахнулись на пустынную площадь, просвистанную ледяной вьюгой. Духовно обнищавший и искалеченный человек с растерзанной душой испытывает щемящее чувство бездомности. Здесь тоже перекличка и с Достоевским («Записки из подполья», «Подросток»), и с Аполлоном Григорьевым, который утверждал, что «странно-пошлый мир» Петербурга внушает отвращение к уютному домашнему очагу («Москва и Петербург»).

Возвращаясь в круг образов и мотивов своей петербургской лирики, Блок рисует такую картину «безвременья»: хищно воет вьюга, чуть мигают фонари, а рядом – пьяный разгул, визгливый хохот, красные юбки, румяные лица с подмалеванными глазами… «Наша действительность проходит в красном свете…», «мчится в бешеной истерике все, чем мы живем и в чем видим смысл своей жизни».

Но тема безвременья оборачивается и другой стороной: в «бегстве из дому» утрачено чувство не только семейного очага, но и «своей души, отдельной и колючей».

В ощущении бездомности есть освободительное начало. Оставаясь пленником домашнего очага, легко потерять крылья, «облениться», смириться с паучьей тишиной – и тогда все пойдет прахом.

Голос вьюги зовет на простор жизни, в открытую, бесконечную, пока что еще недостижимую даль России. Старое, затканное паутиной, обречено на гибель, новое только обещано, и на пути к нему встает множество преград, западня на западне – душевная усталость и расколотость, декадентская глухота к «крикам голодных и угнетенных». И как общий вывод: «Вот русская действительность – всюду, куда ни оглянешься, – даль, синева и щемящая тоска неисполнимых желаний».

Безвозвратно и без сожалений оставив домашний очаг, Блок очутился на бездорожье «лиловых миров» русского декаданса. Они его и отталкивали и притягивали своим сладким, кружившим голову болотным дурманом. Сопротивляясь, он вовлекался в этот зыбкий, призрачный мир, и, для того чтобы одолеть подстерегавшие его соблазны, ему пришлось собрать и привести в действие все душевные силы.

До России предстоял долгий и трудный путь, и его еще нужно было найти.