4

4

Пока модернисты разных мастей занимались сведением копеечных счетов, в России назревали грозные события.

Самодержавие переходило в контрнаступление. Волна революции стала заметно спадать. С июля 1906 года во главе Совета министров встал Петр Аркадьевич Столыпин – «последний дворянин» в замелькавшей чехарде высших сановников, красивый мужчина, метивший в российские Бонапарты. Он давно уже ратовал за «сильную и твердую власть», показал себя в роли расторопного губернатора и начал деятельность премьера с Положения о военных и полевых судах, по которому за восемь месяцев было приговорено к смертной казни свыше тысячи человек.

В феврале 1907 года открылась вторая Дума. Век ее был недолог. Правительство Столыпина получило в руки сфабрикованную охранкой фальшивку о существовании якобы «военного заговора» социал-демократической фракции против государственного строя – и 3 июня царским манифестом Дума была распущена. Избирательный закон 1905 года, вырванный у царизма волей восставших масс, был отменен.

Так произошел государственный переворот, ознаменовавший тяжелое поражение революции и торжество реакции. В России воцарился необузданный террор – повальные обыски, массовые аресты и высылки, разгром рабочих, крестьянских, студенческих, интеллигентских союзов и организаций. Истязания и казни стали «бытовым явлением», как выразился В.Г.Короленко. К 1908 году в государевых тюрьмах содержалось более двухсот тысяч заключенных. Чуть ли не ежедневно запрещались газеты и журналы. Подняла голову черная сотня, Союзы русского народа и Михаила Архангела. Политической опорой Столыпина стали октябристы – партия капиталистов и крупных помещиков. Все резче обозначался процесс идейного ренегатства буржуазных либералов, завершившийся позорно знаменитым сборником «Вехи».

Как и в октябре 1905 года, в день опубликования «конституции», Александр Блок немедленно откликнулся на событие 3 июня, и отклик его был столь же недвусмысленным.

В день переворота он пишет Любови Дмитриевне: «Много злюсь – из газет ты, может быть, знаешь, какие вещи происходят здесь». Тем же самым днем датированы два стихотворения – «Я ухо приложил к земле…» и «Тропами тайными, ночными…».

Они внятно, полным голосом говорят о тогдашнем политическом настроении Блока, дышат горячим сочувствием делу освободительной борьбы, верой в неодолимость ее, ненавистью к «сытым», одержавшим «случайную победу».

В первом стихотворении, озаглавленном в рукописи: «Рабочему», сказано:

Эй, встань и загорись и жги!

Эй, подними свой верный молот,

Чтоб молнией живой расколот

Был мрак, где не видать ни зги!..

Как зерна, злую землю рой

И к солнцу поднимись. И ведай:

За их случайною победой

Роится сумрак гробовой.

Взойдет и всколосится новь,

И по весне – для новой нови

Прольем ковши их жирной крови,

Чтоб зрела новая любовь.

Среди набросков этого времени есть один, являющийся, очевидно, вариантом заключительного четверостишия:

И мы подымем их на вилы,

Мы в петлях раскачнем тела,

Чтоб лопнули на шее жилы,

Чтоб кровь проклятая текла.

И – второе стихотворение, не менее страстное и непримиримое, полное грозовых отсветов и отголосков прогремевшей революции:

Тропами тайными, ночными,

При свете траурной зари,

Придут замученные ими, —

Их станут мучить упыри.

Овеют призраки ночные

Их помышленья и дела,

И загниют еще живые

Их слишком сытые тела.

И корабли их в бездне водной

Не сыщут ржавых якорей,

И, не успев дочесть отходной,

Сгниет пузатый иерей!

Так нам велит времен величье

И розоперстая Судьба,

Чтоб их проклятое обличье

Укрылось в темные гроба.

Гроба, наполненные гнилью,

Рабочий сбросит с вольных плеч,

И гниль предстанет легкой пылью

Под солнцем, не уставшим жечь.

Первое стихотворение появилось в печати в том же 1907 году, но с урезками, сделанными Блоком по соображениям цензурного порядка, и без заголовка. Второе увидело свет уже после Октября.

… В мае кончилась жизнь на тихой Лахтинской. Квартира была освобождена, имущество перевезли на склад, Люба уехала в Шахматове Н.Н.В. была на гастролях, сам Блок перебрался к матери, в Гренадерские казармы. «Никого не хочу видеть, хочу много думать, писать, читать и вообще работать… Время предстоит очень важное», – писал он жене в Шахматове.

Ему по душе было одиночество в опустевшем душном городе: «Одному свободнее думать… Какая-то длинная вязь мыслей, сильных, в каком-то зареве, иногда слишком зловещая». В привычных долгих, бесцельных шатаньях по городу, среди летних ремонтных работ, в едком запахе пролитой известки, в заходах в кинематографы и пивные накапливались наблюдения, запоминались разговоры…

Бравый денщик обхаживает юную и нежную мещаночку. Та кокетничает: «А шато-икем знаете? Тоже очень хорошее вино, полтора рубля стоит…» В спертой духоте «Китайского домика» – тесного иллюзиона, что на Садовой, вдруг раздается звонкий женский голос: «Мужчины всегда дерутся…» В пыльных переулках люди трудятся и пьянствуют, бранятся, укачивают детей, щелкают орешки и лущат подсолнухи. Местная красотка покупает грошовое зеркальце на уличном лотке – чтобы стать краше и понравиться милому… «Беспристрастно люблю тебя, милый ты мой!»

А дальше, где кончался не остывший от зноя город, среди чахлых огородов девушка с черным от загара лицом длинно и скучно поет: «Ни болела бы грудь, ни болела б душа…», а другая, красивая и ладная, идет быстро, грудью вперед… Визги, хохот, соленые шуточки. «Все девки – на сеновале…» Слышно, как стучит поезд. На оранжевом закате – стога сена, телеграфные столбы, какие-то сараи…

Душевная тоска и тревога гнали его из улицы в улицу, из кабака в кабак. Он стал много пить. Любовь к жизни, к ее нищим радостям и пленительным мелочам, жалость к несчастным, обиженным судьбой людям, глухая ненависть к тому, что унижало людей и калечило жизнь, – все сплеталось воедино, надрывало сердце и разъедало душу. И когда охватывало отчаянье, хотелось забыться, заглушить вином тоску и тревогу.

Тщательно одетый, стройный и крепкогрудый молодой человек с непроницаемо-строгим лицом простаивал за стойкой у Чванова (был такой популярный ресторан средней руки на Петербургской стороне), одиноко посиживал в грузинском кабачке. Видели его и в недавно открывшемся на Невском паноптикуме. Среди пьяно гогочущих скабрезников он оцепенело и скорбно глядел на восковую Клеопатру. Грубо размалеванная кукла возлежала на высоком ложе, нехитрый механизм вздымал ее обнаженную грудь, к которой присосалась маленькая резиновая змейка…

Я сам, позорный и продажный,

С кругами синими у глаз,

Пришел взглянуть на профиль важный,

На воск, открытый напоказ…

Царица! Я пленен тобою!..

Зато какая легкость и свобода охватывали, когда на маленьком вокзальчике Приморской дороги забирался он в полупустой вагон и переносился в хвойные и озерные края. Шувалово, Левашово, Сестрорецк… Здесь хорошо было долго бродить в безлюдных дюнах, по берегу мелкого моря, думать свою думу.

Там открывалась новая страна —

Песчаная, свободная, чужая…

Стоило пересечь условную границу у Белоострова – и начинался другой мир: свои законы, свои обычаи, «темный говор небритых и зеленоглазых финнов». Финляндская «автономия» была, конечно, призрачной, но внешним образом сказывалась в разном, начиная с чинного порядка в вокзальных буфетах, кончая репертуаром териокского казино, где показывали пьесы, не дозволенные к представлению в России.

В одиночестве хорошо работалось. Для обозрений в «Золотом руне» пришлось прочитать множество книжных и журнальных новинок – не только Горького, Андреева или Бунина, но и тех, кого раньше он не читывал – Скитальца, Чирикова, Серафимовича, Айзмана, Арцыбашева, вплоть до поглощенных небытием Жуковского, Полтавцева. Это была работа. Но мощно пробудилось и вдохновение.

В июне-июле были написаны «Вольные мысли». В них отразились его одинокие скитания и думы.

Эти великолепные белые пятистопные ямбы открыли новую страницу в творчестве Блока. Никогда еще не удавалось ему сказать о жизни так просто и отчетливо, никогда еще не писал он так уверенно и свободно – даже в январе, когда родилась «Снежная маска».

Удивительная метаморфоза произошла с ним за эти полгода. Там – ночной мрак, снежные вихри, закрутившие душу, темная музыка вьюжных трелей, экстатическое бормотанье. Здесь – ясность золотого дня, живительная морская соль, «рассудительная улыбка», неторопливая, строго выверенная речь.

Одна за другой проходят картины такой простой, повседневно примелькавшейся и такой сложной, полной драматических конфликтов жизни.

«Я проходил вдоль скачек по шоссе…» Это Коломяжский ипподром. Блок захаживал на скачки и был без ума от выхоленных нервных лошадей. На этот раз (в конце мая) он наблюдал за скачками из-за забора. И «увидел все зараз» – и лошадь, скакавшую без седока, и совсем близко от себя мертвого жокея в желтых рейтузах, и как «медленно вертелись спицы, поблескивали козла, оси, крылья» у подъехавшего ландо с «важным кучером»…

Ударился затылком о родную

Весеннюю приветливую землю,

И в этот миг – в мозгу прошли все мысли,

Единственные нужные. Прошли —

И умерли…

«Однажды брел по набережной я…» Мощная синяя река в белой пене, загорелые рабочие в рубахах с расстегнутым воротом. «И светлые глаза привольной Руси блестели строго с почерневших лиц…» И веселая гурьба голоногих, с грязными пятками ребятишек, и их усталые, ожесточившиеся матери «с отвислыми грудями под грязным платьем». И снова смерть: на берегу валяется пустая водочная сотка, а у самого берега, между свай, покачивается утопленник в разорванных портках, и уже подоспел деятельный городовой и, гремя о камни шашкой, наклонился, прилежно слушает – бьется ли сердце, а собравшиеся задают пустые вопросы: когда упал да сколько выпил? И «истовый, но выпивший рабочий авторитетно говорил другим, что губит каждый день людей вино».

Сколько зорко подмеченных, точных деталей! И какая сила живого человеческого чувства! Стихи – о смерти, всегда подстерегающей человека («Так свойственно мне знать, что и ко мне она придет в свой час»), но главное в них – неутолимая жажда свободной, яростной жизни, когда человеку доступна вся прелесть мира и сама смерть не страшна.

Сердце!

Ты будь вожатаем моим. И смерть

С улыбкой наблюдай. Само устанешь,

Не вынесешь такой веселой жизни,

Какую я веду. Такой любви

И ненависти люди не выносят,

Какую я в себе ношу.

Хочу,

Всегда хочу смотреть в глаза людские,

И пить вино, и женщин целовать,

И яростью желаний полнить вечер,

Когда жара мешает днем мечтать

И песни петь! И слушать в мире ветер!

Этим романтическим чувством неохватности жизни и слияния с ней проникнуты и другие стихи цикла – «Над озером», «В северном море», «В дюнах».

Недавно я побывал на крутом обрыве над Шуваловским озером, где и теперь расположено кладбище, и в который раз подивился, до чего же точен был Блок в своих стихах. Многое, конечно, изменилось. Обмелело озеро, поредела сосновая роща, старых могил почти не осталось. Но я нашел то самое место, где семьдесят лет тому назад стоял молодой поэт в широкополой шляпе. Нашел и остатки склепа, сложенного из грубо обтесанных каменьев, и несколько уже совсем одряхлевших сосен, наклонившихся над крутизной. И так же внизу вьется дорожка, огибающая озеро. А на другом берегу – те же «дальние дачи», и так же проходит поезд, только уже не «трехглазая змея», влекомая свистящим и стучащим локомотивом, а почти бесшумная электричка. И не видно уже красных и зеленых огней семафора.

А вот от Сестрорецкого курорта, каким видел и запечатлел его Блок, ничего не осталось, кроме самой природы – белесого неба, плоского моря и песчаного берега. Даже рыбачий Вольный остров исчез под водой. Нужно дать волю воображению, чтобы увидеть нарядное казино с верандами, выходящими прямо на море, длинный деревянный мол, прокатные моторные лодки, пестрые кабинки, толпу скучающих модниц и франтов и плечистых молодых парней, за двугривенный вывозивших купальщиков подальше от берега – туда, где можно погрузиться хотя бы по пояс.

И на этом фоне – загорелого и «неправдоподобно красивого» Блока, каким запомнил его Корней Чуковский, участник описанной в «Вольных мыслях» ночной морской прогулки.

В самом образе поэта, лирического героя «Вольных мыслей», проступают новые черты. Ничего не осталось от благочестивого отрока, но это и не «завсегдатай ночных ресторанов», а простой, душевно здоровый, мужественный человек, обретающий свою силу в единении с природой.

Моя душа проста. Соленый ветер

Морей и смольный дух сосны

Ее питал. И в ней – все те же знаки,

Что на моем обветренном лице.

И я прекрасен нищей красотою

Зыбучих дюн и северных морей.

… Блок понял, что написал настоящее.

Тут уместно рассказать об одном эпизоде литературной биографии поэта, которому сам он придавал важное значение.

В мае 1907 года Леонид Андреев принял на себя редактирование знаменитых горьковских альманахов «Знание». Горький, живший на Капри, был занят другим и отошел от непосредственного руководства делами «Знания», сохранив, однако, за собой право контроля. Андреев захотел расширить круг участников альманаха, привлечь некоторых символистов. Собственно, речь шла о Сологубе и Блоке, стихами которого Андреев шумно восхищался. Лично знакомы они еще не были, переговоры шли через Чулкова, с которым Андреев был близок.

Приглашение взволновало Блока. Напечататься в сборниках «Знания» значило выйти на свет божий, обрести настоящую читательскую аудиторию. А Блок еще год назад признался, что больше всего хочет, чтобы Россия услышала его.

Отдать в «Знание» Блок решил лучшее, что у него было, – «Вольные мысли». Насколько это казалось важным и ответственным, видно из письма Любови Дмитриевны, которой Блок сообщил о своем намерении («Вольных мыслей» она еще не знала). «Как хорошо, что ты в «Знании», надо только в первый раз там что-нибудь важное для тебя напечатать. Хочу очень знать твои новые стихи; хорошо как, если они годятся!» Повторяя, конечно, самого Блока, она считала, что участие в «Знании» – «дает твердую почву и честное, заслуженное оружие в руки». Вот как высоко стояла для них репутация горьковских альманахов!

Однако из замысла Леонида Андреева ничего не вышло. Горький восстал против привлечения символистов, причем сделал это в такой резкой форме, что Андреев отказался от редактирования альманахов.

В частности, о Блоке Горький высказался грубо и крайне несправедливо: «Сей юноша, переделывающий на русский лад дурную половину Поля Верлена, за последнее время прямо-таки возмущает меня своей холодной манерностью, его маленький талант положительно иссякает под бременем философских потуг, обессиливающих этого самонадеянного и слишком жадного к славе мальчика с душой без штанов и без сердца».

Нужно заметить, что Горький, к сожалению, знал тогда лишь первый блоковский сборник – «Стихи о Прекрасной Даме». Если бы ему были известны хотя бы те же «Вольные мысли», вряд ли он сказал бы такое.

Можно только подосадовать, что «Вольные мысли» появились не в сборниках «Знания», которые читала вся демократическая Россия, а в келейных «Факелах».

«Вольные мысли» – вершина творческих свершений Блока в 1907 году. Они бросают яркий свет и на его критическую и публицистическую прозу, помогают почувствовать пафос его суждений об искусстве, суть занятой им общественно-литературной позиции.