4

4

Бестужевки устраивали очередной благотворительный бал в великолепном белоколонном зале Дворянского собрания (нынешняя Ленинградская филармония). Все было налажено по раз навсегда заведенному ритуалу – концерт с участием знаменитостей, танцы, буфет, цветочные киоски…

Любовь Дмитриевна уверяла, что ей «вдруг стало ясно: объяснение будет в этот вечер». Блок, в свою очередь, накануне сделал в дневнике многозначительную запись с цитатой из Евангелия: «Маловернии Бога узрят. Матерь Света! я возвеличу Тебя!» И подписался: «Поэт Александр Блок».

Люба пришла на бал с двумя подругами, в парижском голубом платье. Они уселись на хорах, неподалеку от лестницы, ведущей вниз.

«Я повернулась к этой лестнице, смотрела неотступно и знала: сейчас покажется на ней Блок». Предчувствие ее не обмануло: «Блок подымался, ища меня глазами, и прямо подошел к нашей группе. Потом он говорил, что, придя в Дворянское собрание, сразу же направился сюда, хотя прежде на хорах я и мои подруги никогда не бывали. Дальше я уже не сопротивлялась судьбе; по лицу Блока я видела, что сегодня все решится…»

Часа в два ночи он спросил, не устала ли она и не хочет ли идти домой. Она сразу согласилась. Их обоих била лихорадка.

Вышли молча – она в красной ротонде, он в голубоватой студенческой шинели. Не сговариваясь повернули к «своим местам» – по Итальянской, мимо Моховой, дальше – к Литейному. «Была очень морозная, снежная ночь. Взвивались снежные вихри. Снег лежал сугробами, глубокий и чистый».

Блок начал говорить. Когда подошли к Фонтанке, к Симеоновскому мосту, сказал, что любит и что судьба его – в ее ответе. Она невпопад лепетала, что «теперь уже поздно». Он продолжал говорить о своем, мимо ее лепета. «В каких словах я приняла его любовь, что сказала – не помню, но только Блок вынул из кармана сложенный листок, отдал мне, говоря, что если б не мой ответ, утром его уже не было бы в живых. Этот листок я скомкала, и он хранится весь пожелтелый, со следами снега».

Сейчас этот скомканный листок лежит в архиве. Это – записка с указанием адреса, датированная тем же днем – 7 ноября 1902 года: «В моей смерти прошу никого не винить. Причины ее вполне «отвлеченны» и ничего общего с «человеческими» отношениями не имеют». Подписано: «Поэт Александр Блок».

(Зная Блока, его неспособность пускать слова на ветер, нужно думать, он, в самом деле, в ту ночь был на шаг от смерти. Подумать только, от юноши остались бы одни «Ante Lucem» и «Стихи о Прекрасной Даме» (даже без «Распутий»). Конечно, и это немногое стало бы явлением в русской поэзии, но страшно представить себе, что мир не узнал бы ничего остального, то есть не узнал бы Александра Блока!)

Домой он отвез ее в санях. О чем-то спрашивал, но она была как в дурмане. «Морозные поцелуи, ничему не научив, сковали наши жизни».

Вернувшись в Гренадерские казармы, Блок крупно, как на памятной плите, записал в дневнике:

Сегодня 7 ноября 1902 года

совершилось то, чего никогда

еще не было, чего я ждал четыре года.

Кончаю как эту тетрадь,

так и тетрадь моих стихов

сего 7 ноября (в ночь с 7-го на 8-е).

Прикладываю билет, письмо, написанное

перед вечером, и заканчиваю

сегодня ночью обе тетради.

Сегодня – четверг.

Суббота – 2 часа дня – Казанский собор.

Я – первый в забавном

русском слоге о добродетелях Фелицы

возгласил.

(Билет – на бал в Дворянском собрании; письмо — записка о самоубийстве, которая была у Блока в кармане. «Япервый…» – цитата из Державина.)

На следующий день, 8 ноября, было написано стихотворение, открывающее в книгах Блока уже новый (после «Стихов о Прекрасной Даме») раздел «Распутья»:

Я их хранил в приделе Иоанна,

Недвижный страж, – хранил огонь лампад.

И вот – Она, и к Ней – моя Осанна —

Венец трудов – превыше всех наград.

Я скрыл лицо, и проходили годы.

Я пребывал в Служеньи много лет.

И вот зажглись лучом вечерним своды,

Она дала мне Царственный Ответ…

В этот же день он получил от Любы записочку: «Мой милый, дорогой, бесценный Сашура, я люблю тебя! Твоя».

В субботу, 9-го, они, как было условлено, встретились в Казанском соборе. Оттуда пошли в Исаакиевский. Храм был пуст. Затерявшись в этой громаде, в дальнем темном углу, они были как бы отделены от всего мира.

Люба рассталась с Блоком завороженная и покоренная. «Вся обстановка, все слова – это были обстановка и слова наших прошлогодних встреч; мир, живший тогда только в словах, теперь воплощался. Как и для Блока, вся реальность была мне преображенной, таинственной, запевающей, полной значительности. Воздух, окружавший нас, звенел теми ритмами, теми тонкими напевами, которые Блок потом улавливал и заключал в стихи».

…И зимней ночью, верен сновиденью,

Я вышел из людных и ярких зал,

Где душные маски улыбались пенью,

Где я ее глазами жадно провожал.

И она вышла за мной, покорная,

Сама не ведая, чт будет через миг.

И видела лишь ночь городская, черная,

Как прошли и скрылись: невеста и жених.

И в день морозный, солнечный, красный —

Мы встретились в храме – в глубокой тишине.

Мы поняли, что годы молчанья были ясны,

И то, что свершилось, – свершилось в вышине.

Снова пошли встречи – довольно редкие (он хворал), прогулки в Лесном парке под зимним лиловым небом, уже «пророчащим мятежи и кровь», и – переписка, нервическая, «иногда – с телеграммами, с немедленным беспокойством, как только нет письма». А письма посылались ежедневно, а то и по нескольку раз в день, и их приходилось скрывать от домашних, что создавало множество затруднений.

Письма Блока к Л.Д.М. за 1902-1903 годы (их свыше ста) – это не просто письма, в обычном понимании этого слова, а сплошной поток лирики, некое художественное единство, «роман в письмах» со своим сюжетом, а по стилю, по образной ткани – нечто вроде «поэмы в прозе», – органическое дополнение к блоковскому первому тому. (Так, кстати сказать, они и воспринимались той, кому были адресованы.) То, что оставалось недосказанным в стихах, получало обоснование в письмах; метафизика любви, которую Блок развивал в письмах, обретала художественную плоть в стихах, – круг замыкался.

«Нет больше ничего обыкновенного и не может быть»: такая любовь ниспосылается свыше, – произошло нечто из ряда вон выходящее, некое чудо, которое «недвижно дожидалось случая три с половиной года» и не имеет ничего общего с «обыкновенными любовными отношениями».

При всей сгущенности мистического жаргона, которым злоупотреблял Блок, в письмах его громко звучит живая человеческая страсть. Сам он в одном из писем назвал ее «несгорающей любовью, в которой сгорает все, кроме нее самой».

В этой необыкновенной любви он «обрел силу своей жизни», познал «гармонию самого себя», угадал предопределенность своей судьбы.

Тон переписки был задан сразу.

Александр БлокЛ.Д.М. (10 ноября 1902 года): «Моя жизнь вся без изъятий принадлежит Тебе с начала и до конца… Если мне когда-нибудь удастся что-нибудь совершить и на чем-нибудь запечатлеться, оставить мимолетный след кометы, все будет Твое, от Тебя и к Тебе».

Л.Д.М.Александру Блоку (12 ноября 1902 года): «Нет у меня слов, чтобы сказать тебе все, чем полна душа, нет выражений для моей любви… Я живу и жила лишь для того, чтобы давать тебе счастье, и в этом единственное блаженство, назначенье моей жизни».

… В едва налаженные отношения при всей их возвышенности вторгалась грубая житейская проза. Невозможно же было все время встречаться в соборах. А визиты на Забалканский вызывали одно раздражение: там, на людях, они были только «знакомыми», приходилось обращаться друг к другу на «Вы» и вообще ломать комедию. Появляются меблированные комнаты на Серпуховской, 10 (неподалеку от Забалканского), куда можно было хотя бы на полчаса забежать днем или вечером – повидаться или, на худой конец, получить письмо. Но с миром меблирашек была связана вечная боязнь слежки, пересудов, всяческой пошлости и грязи. Все это «отравляло самые чистые мысли».

Л.Д.М., девица благонравная, находившаяся в строгом послушании у крутой матери, впадает в нервозность и сомнения. Уже усвоив язык Блока, она пишет: «…я вижу, что мы с каждым днем все больше и больше губим нашу прежнюю, чистую, бесконечно прекрасную любовь. Я вижу это и знаю, что надо остановиться, чтобы сохранить ее навек, потому что лучше этой любви ничего нет на свете: победил бы свет, Христос, Соловьев». Она только любит; рассуждать и решать должен он: «Реши беспристрастно, объективно, что должно победить: свет или тьма, христианство или язычество, трагедия или комедия. Ты сам указал мне, что мы стоим на этой границе между безднами, но я не знаю, какая бездна тянет тебя».

Отношения явно нуждались в легализации.

Двадцать восьмого декабря у Блока состоялся большой и важный («необыкновенный») разговор с матерью. Он рассказал ей все – и о прошлогодних встречах, и о седьмом ноября, и о переписке, и о Серпуховской. Зная характер Александры Андреевны и ее непомерно ревнивую любовь к сыну, нетрудно догадаться, как взволновал ее этот разговор.

Блок утешал Любу: «…имей в виду, что мама относится к Тебе более чем хорошо, что ее образ мыслей направлен вполне в мистическую сторону, что она совершенно верит в предопределение по отношению ко мне». Подчеркнутое «к Тебе» означает, что более чем хорошее отношение не распространялось Александрой Андреевной на Анну Ивановну Менделееву. Тем не менее она побывала у Менделеевых и подготовила почву.

Второго января 1903 года Блок сделал предложение – и оно было принято. Дмитрий Иванович, как выяснилось, ровным счетом ничего не заметил, и появление на его горизонте будущего зятя было для него полной неожиданностью. Но он был доволен, что его дочь захотела связать свою судьбу с внуком Бекетова. Со свадьбой, впрочем, решили повременить.