VIII

VIII

Жизнь усложнилась необыкновенно. Зеркало страницы, на которой (за которой) видно все, было обнаружено на столе летом — письмо Вяземскому, где на первой строчке написано трагедия, а на второй — комедия. Зеркало текста было выставлено летом — теперь Александр увидел в этом зеркале себя. Преображенным, в красной (жертвенной) рубахе, в виде яблока.

Так старательно он вписывал в этот «зеркальный» текст Пушкина и Пушкиных и вписал — и вот увидел себя в тексте, себя во времени. Тут только, получив роковое сообщение об Александре, Александр очнулся. С этого момента Пушкин постоянно будет в фокусе самонаблюдения, в пространстве напряженной рефлексии. Оттого и сложности: от сознания невозможности длить жизнь прежним образом.

Как теперь отмечать праздники?

Что такое теперь, скажем, лицейская годовщина? Прежде выпускники отмечали ее на греческий лад, с питием горячего вина и аннибаловыми клятвами. Но теперь Александр в своем опасном многозрении, омытый плазмою межвременного путешествия, оказался столь сильно от них удален, что впору было выдумывать новый обряд.

На самом деле плакать хочется.

Арина Родионовна ходит за ним и каждый вечер видит. Сидит у огня и плачет.

…мне надоело тебе писать, потому что не могу являться тебе в халате, нараспашку и спустя рукава.

Вяземскому, вторая половина ноября 1825 г. Из Михайловского в Москву.

О лицейской годовщине.

Перемена календаря со старого на новый привела к тому, что прежнее, пушкинское 19 октября «переехало» на 1 ноября. Но мы продолжаем отмечать лицейский праздник 19 октября. Ошибка в две недели, весьма существенная.

Для Москвы это разные сезоны. Середина октября — это конец золотой осени; в ноябре фон праздника выглядит иначе: природа опустела и теперь заливается слезами (как Пушкин); нет золота, нет яркого багрянца. Ноябрь оголен, сквозит унылою воронкой года. Или так: ноябрь, «светолов», сосредоточен на том, чтобы ловить и праздновать малые блестки света, напоминания о лете, — и нас подвигает к тому же.

19 октября по новому стилю — день апостола Фомы неверующего. Мы отмечаем лицейскую годовщину, празднуем Пушкина как Фому неверующего.

19 октября по старому стилю, когда, собственно, и отмечали свой праздник лицеисты — день преподобного Иоанна Рыльского, болгарского святого.

Иоанн родился примерно в 875 году, прожил свой век в молитве, последние 60 лет в пустыне. (В пустыне! — кивает Пушкин, пьет горячее вино и плачет.) Предполагают, что Иоанн был знаком с Климентом Охридским и его соратниками, семью просветителями болгар. Те, в свою очередь, были ученики Кирилла и Мефодия. Неудивительно: письменность славянская только недавно изобретена.

Если задуматься, это праздник слова, путешествующего по вертикали карты. Вверх-вниз: это в стиле Александра.

Слова поднимаются по вертикали, с «римского» дна языка, не тронутые временем.

Иоанну молятся об избавлении от немоты.

Лицейский праздник уместен в день Иоанна. Отверзающий уста, он должен быть (он и есть) их патрон. Что до Александра Сергеевича, почетного лицеиста, жизнь которого вся как будто колеблется между неверием и благословенным отверстием уст, то 19 октября ему пригодно и в старом, и в новом стиле.

Его и принимают, точно семилетнего отрока в школу, — в оба календаря, новый ждет Пушкина как Фому, старый как Иоанна.

* * *

Крестьяне в поле встречают зимних птиц. Праздник птицы: сороки.

С начала ноября начинается кормление хлебом и пирогами: птиц, домовых и даже земли. Самый вид ее голоден, навевает мысль о смерти.

Но смерти нет, есть птичьи и человекоперелеты, с полюса на полюс, вверх и вниз шара жизни, не имеющего размеров. На макушку времясферы или на дно ее, что затворено внутри (Москвы), — там открываются контуры пейзажа — души? наверное, души.

Ноябрь, или дно года: сосредоточение наблюдателя необходимо стократ большее. Теперь ему все время должно помнить о Москве. Москва взошла к Пушкину кружением и чадом слов, проснулась, прояснилась в «Годунове».

Дно года

В ноябре московская сфера времени прокатывается по своему дну. Где — то в этом месте календаря (числа примерно двадцатого, но это нужно еще проверить) таится сток этой сферы, через который Москва теряет, упускает время. Есть точка, в которую, как в воронку, готов пролиться год; через нее пульсирует сырое северное небо, собираясь к ней и от нее разворачиваясь, путая поминутно свет и темень.

* * *

Вошли сумерки. Вспоминается (понятно почему — декабрь близок) холодный Петербург. В прошлом году об эти дни он утонул. Что такое теперь Петербург?

Есть образ Петербурга, которым часто пользуются его критики: апофеоз счета, жестких стереометрий, фабрика кубов — разве может такой Петербург принять время как сферу-химеру? Он для этого слишком прям и твердоуголен. Такой Петербург распластал проект европейских (в России — утопических) реформ на параграфы. Раскатал страну, точно скалкой. Себя на плоскости страны-страницы выставил в месте буквицы, левом верхнем углу. И побежали, бросились линии-строки соединять концы с концами.

Такой Петербург сам ясен, и только и делает, что повсюду ищет ясности. Он уверен, что таковые возможны кристальные ясность и твердость, и требует их от России; на деле же сам он призрачен, повис плоской льдинкой над финским бездонным болотом. Во времени рисует стрелку. Все у него по стрелке, прямо указующему пальцу.

По стрелке же, слева направо, погнал в свое время царь Петр, железный Питер, преображенный, скальпированный древний алфавит, обратив его в гражданский — скорее уж солдатский — шрифт. Исходные размеры слова новым русским языком были скоро позабыты.

Теперь, в «Годунове», они восстановлены. Их уже не позабудешь — слово разливается за окном: кратер озера Кучане.

Не озеро, но Москва.

Москва спустя сто лет ответила Петру Великому (железному) пушкинским путешествием во времени.

Москва вырастила себе пророка, который еще напишет о царе Петре. Но все это в будущем. Ей это известно, Пушкину пока нет. У него в Михайловском поздней осенью 1825 года продолжается праздник окончания «Годунова», о котором теперь и подумать невозможно без великой радости и великого страха.

А.А. Бестужеву, 30 ноября 1825 г. Из Михайловского в Петербург.

…поэмы мои скоро выйдут. И они мне надоели. … Важная вещь! Я написал трагедию и ею очень доволен; но страшно в свет выдать — робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма.