VIII

VIII

О нем начинают слагать сказки, умалчивать о его реальных делах и приписывать мнимое. Занятно (я этого не знал, пока не взялся почитать хоть немного подробнее об адмирале-литераторе, взглянуть на него шире того узкого шаблона, что налагает на Шишкова наша «шикающая» память): лицейское прозвище Пушкина — Француз», он же смесь обезьяны и тигра, взято из пламенных рескриптов адмирала времен войны 1812 года. Это его, Шишкова, образ, у него француз есть «помесь обезьяны с тигром», подготовленный давнишними впечатлениями морского похода вокруг Европы 1776–1779 годов. Мы, особо не думая, отобрали обезьяну и тигра у Шишкова и отдали Пушкину.

Эти блики-обманки бегают по нашим воспоминаниям, вспыхивая там и сям по граням «зеркала» русского языка и сознания. Только на них мы и смотрим, только ими любуемся; но эти блики — не история, это в лучшем случае сумма анекдотов на историческую тему. В худшем — такое же, бликующее и фрагментарное, пересочинение истории. Наша историческая память представляет зрелище, подготовленное для зевак и любителей коротких и ярких сюжетов. Это память посетителя цирка; его внимание устремлено от окружности в центр, на освещенную (словом) цирковую арену прошлого.

Я не против литературного цирка; все жанры нам потребны, все здания должны стоять в нашем городе из слов. Важно еще, чтобы мы умели взглянуть окрест этого города — взглядом не сужающимся, но расширяющимся.

Я все о своем, большем языке, о тексте-путешествии, к которому у нас нет ни привычки, ни исторической, ни грамматической (тем более «оптической») склонности.

* * *

Разбор Шишкова и его цареградской «стереометрии» показывает, как адмирал оказался вне времени и вне языка, а стало быть, и вне нашей памяти, — как он заплыл в иное, невидимое нам море. Уточним: он оказался вне карамзинско-пушкинско-толстовского «помещения времени», которое одно мы различаем, оглядываясь на ту эпоху [23].

Одновременно этот разбор показывает, насколько невосприимчиво наше традиционное литературное сознание к идее регулярного пространства, к счету твердых расстояний по осям (сторонам) света. Наше сознание, наученное «фокусником» Толстым различать в помещении той эпохи прежде всего центр, московское событие 1812 года, без особой охоты смотрит от Москвы вовне. Ему неинтересен адмирал Шишков, неинтересно, почему он адмирал (звание, кстати довольно поместительное, намекающее на внешний мир), интересны только насмешки над адмиралом.

* * *

Еще раз: адмирал Шишков потерпел поражение не оттого, что писал хуже, чем Николай Карамзин; не в этом было дело, да и соревнования такого никто не устраивал. Он проиграл оттого, что потерял из виду Москву как фокус духовного зрения. Он был занят ненужным согласованием времен (Рима и Рима), считал версты между Петербургом и Царьградом, имел в голове черченые меридианы и широты, верил в «Морскую тактику» как возможность меры моря. Это знание оказалось излишне в той бумажной стране, новой Московии, которая постепенно начала оформлять себя с переменою веков с XVIII на XIX.

Да, пожалуй, эта хронология будет верной: начало правления Александра I, как бы ни выглядело оно на поверхности европейским и петербургским, на деле скрыто содержало новую московскую начинку (в 1812 году с огнем пожара она вышла на поверхность). На это в первую очередь указывает Карамзин, самый европейский из всех наших писателей: он дает старт «московскому языку», который ко времени Толстого некоторым образом отворачивается от Европы, отворачивается от пространства — в книгу. В этом новом языке расстояния несущественны, и если ему интересно море, то это прежде всего море времени.

Нашему сознанию не нужен географ, «геометр», адмирал Шишков — в реальной, внелитературной истории мы вовсе его не различаем. Мы видим — с уничижительном искажением в литературном «зеркале» — только Шишкова-архаика, пишущего, как в «старину», с нелепым церковно-славянским акцентом.

В известной мере это заслуженный итог: Шишков проигрывает сейчас. С его архаическим, цареградским «тогда» он удаляется из времени литературного «сейчас». Карикатуры и шипения составляют этому уходу только шумовое сопровождение. Это шум и пестрые картинки: суть удаления «оптическая». Адмирал не виден, он отсутствует в нашей памяти, потому что наша память внепространственна, она заговорена (новым «московским») словом.

Мы помним Шишкова от противного, — от Карамзина. Не «перпендикулярно», не под углом к Карамзину, что, несомненно, добавило бы литературной карте новое измерение. К «широтной» (карамзинской) оси «икс» — меридиан «игрек». Нет, такого раздвижения нашей памяти не наблюдается. Она помещает адмирала строго против Карамзина, чем, по сути, уничтожает его (литературную) фигуру. А вместе с ней и потенциальное пространство истории рубежа XVIII и XIX веков, остающееся от нас по сегодняшний день большей частью скрыто.