X

X

Понятно после этого, чему в свое время ужаснулся в Арзамасе Лев Толстой. Он был более, чем кто-либо другой, характерный «московский» писатель. Толстой — наследник тех юных литераторов, насмешников и пересочинителей, бежавших из Арзамаса в «Арзамас», из пространства — на бумагу. Он много превзошел их в литературном колдовстве: у него под пером самая бумага стала новым пространством. Но это не отменяет его «московских» склонностей и ментальных предпочтений, напротив, в его поколении они только усилились, стали нормой.

То, что пережил Толстой в Арзамасе, было странное и вместе с тем самое характерное здешнее происшествие.

Это случилось в сентябре 1869 года. Толстой едет в Арзамас [36] — настоящий, не выдуманный сказочником Дмитрием Блудовым. Добирается до места ночью, поселяется в гостинице — кстати, ему сразу не понравилась эта гостиница, в которой комнаты как-то неприятно квадратны, — этой же ночью просыпается и вдруг понимает, что провалился в какую-то темную бездну. Вокруг все черно, и в этой черноте сидит смерть, от которой нет защиты. Смерть сидит в комнате за столом, и нет у него, Толстого, силы, нет слова, которое оборонило бы его от нее.

«Географически» тут все просто: Толстой вышел на предел, на «берег», на котором заканчивается московское (намоленное, наговоренное) помещение веры. Ему открылось за границей Арзамаса просто пространство: необъятная лесная пустыня, мир без слов. На этом пределе двоится ментальное русское целое: третий Рим отступает от него в Москву, второй движется дальше — на юг, на лес. Дальше допущено идти только миссионеру, крестителю леса, который несет с собой христианское пространство. Носителю же московского слова Льву Толстому неизбежно станет пусто на этом пределе, так пусто на душе, что сама собой явится мысль, что нет ничего, кроме смерти.

Толстой ощутил эту пустоту, заявленную «Арзамасом» в Арзамасе — прореху вместо слова, которое составляло для него плоть мира, и ужаснулся так, что едва не повредился в рассудке.

Он назвал состояние, испытанное им в гостинице с квадратными номерами, «арзамасским ужасом».

Толстой испытал ужас утраты слова, точнее, утраты «христианской» иллюзии, что слово способно загородить человека от смерти. Это был не столько арзамасский, сколько блудовский: столичный, литературный ужас.

Тут все сходится согласно нашей воображаемой «геометрии»; путешествие Толстого через Арзамас было «геометрически» подобно путешествию Блудова.

* * *

Сочинение Алексея Максимовича Горького об Арзамасе («Город Окуров») также довольно показательно. Проникнутое в должной мере социальными обличениями, карикатурами на мещанство и идеями классовой борьбы, оно начинается с описания нескольких пейзажей, с четырех сторон обстоящих Арзамас. Они ярки и верны, эти пейзажи, но главное, они очень разны. Алексей Максимович, вряд ли о том задумываясь, первое, что сделал — расположил этот город на перекрестье миров, на границе контрастных природных территорий, на которых затем совершаются не менее того контрастные (горьковские) коллизии. Спорное, двоящееся, четверящееся, ломкое место. Одного столичного наречия недостаточно, чтобы вместить в целостное понимание, связать одним текстом его разнородные составляющие.