IX

IX

Слова и образы, сами собой являющиеся на этом перекрестке лет: Пушкин «утонул», дно и море — все о воде.

Нельзя упускать из виду море; здесь это образ ключевой. Пушкин приехал сюда от моря, искал его среди черных елей. Отсутствие моря выражалось наводнением тишины. Время, точно в сказке, оборачивалось то мертвой, то живой водой.

О мертвой воде: 7 ноября 1824 года в Петербурге произошло знаменитое наводнение — катастрофическое, сокрушительное, которое превзошло все предыдущие своим масштабом и потерями. Это ключевой сюжет конца года, прямо сказавшийся на состоянии Пушкина в Михайловском, отозвавшийся много лет спустя «Медным всадником» [57].

Наводнение было воспринято народом как наказание Господне. Русские люди, как недавно московским пожаром, были поражены известием о питерском наводнении (Чаадаев в Риме, услышав о нем, засобирался на родину, как если бы услышал о надвигающемся конце времен). Только, в отличие от московского огня, который осветил начало новой Москвы, питерское нашествие воды было прочитано как свидетельство конца эпохи.

Царь Александр, со второго этажа Зимнего дворца наблюдая буйство волн, также понял его как роковой знак; понял верно: до следующего ноября он уже не дожил.

Наводнение 1824 года в контексте михайловского «самоутопления» Пушкина можно прочитать как последнюю отметку (максимальный подъем) тишины, с которой должен начаться отсчет нового пушкинского звука. Прежний язык оставлен, из тишины, из «морской глубины», со дна должен подняться новый.

Сам Пушкин наперед этого не знает. В ноябре он не различает будущего подъема: этой осенью и зимой Александр ведет себя как живой утопленник.

* * *

Известие о потопе не оживило его, но как будто под водой отворило ему зрение.

Он хорошо помнит Неву. Бег ее волн всегда тайно грозен, берегам ее свойственно скрытое напряжение. Она слишком подвижна: ветер способен увлечь ее в противоположную сторону, запереть в тесном русле.

Петербург своим недвижным классическим строением выступает с Невой в контрасте; их схватка достигает апогея в моменты наводнений. Эта метафизическая схватка сказывается в поэтических прозрениях и интуициях, в чувстве слова. Событие, до времени неявно разлитое, в одно мгновение сплачивается с приходом вод. Эту же катастрофу, совпавшую с ясным ощущением конца эпохи, можно было освоить в поэтическом опыте, родственном библейскому сюжету о потопе.

Но библейский потоп есть не только конец, но и начало. Мир, его начало и конец, собираются в это мгновение — и удерживаются словом (мифом). Является слово о потопе как о катастрофе — конца и начала: о том, как дух носился над водами.

И вот в ноябре 1824 года Нева роковым образом выходит из берегов. Одному Александру (царю) она делает очевидное и мрачное послание о конце. Что другой Александр? Понял ли он, что этот царский конец означает его, Пушкина (царское) начало?

Не сразу, но понял. Текст «Медного всадник» встает над водами и заканчивается катастрофой. Такие начало и конец обрамляют пушкинскую (образцовую, «библейскую») поэму о Петербурге. Впрочем, это случится много позже, в 1833 году, когда события той осени откроются ему во всем их противоречивом значении.

Пока же Пушкин нем и «мертв» [58]: он на «дне», посреди пустыни, тонет в море скуки. Время аморфно, вода его стоит недвижно, от земли до облаков. Зубчатый очерк пейзажа есть отпечаток тишины.