X

X

Оставшись, Пушкин пишет «Графа Нулина» — точно в дни восстания. Это можно расценить как ответ на вопрос, почему он не поехал в Петербург. После события преображения, после «Годунова» «Нулин» — первое постсобытийное сочинение.

Демонстративное, показывающее ту дистанцию, которую Пушкин будет теперь держать от всякой столичной акции.

Пора, пора! рога трубят… —  и в самом деле, словно по его сигналу, начинается бунт в Петербурге.

Псари в охотничьих уборах

чем свет уж на конях сидят,

борзые прыгают на сворах.

Это также опыт провидения — явленного в сатире, шутке, но оттого не менее убедительного.

Что за штука — расколдовать, увидеть бумажный Петербург? Страна, обнаруженная Пушкиным в пространстве «Годунова», превосходила такой Петербург на порядок — по знаку сложности, по принципу уложения «пространства времени». Она была бездна и Тартар: над нею повисал ровною картонкой романовский, петербургский парадиз. Все что ни чертится на нем, предсказуемо, к тому же чертится повтор. Питер от основания своего только и делает, что снимает европейские кальки; в декабре 1825 года повстанцами сводилась калька республиканская (древнеримская).

Происходящее опаздывает на один темп (на пять лет): так опаздывает копия, следующая за оригиналом.

Под петербургскою картонкой течет ледяная лава. Эта цепенящая влага, стоит только надорвать бумагу, в одно мгновение выходит из-под снега, открывая настоящую, провиденную Пушкиным глубину.

* * *

Александр говорил потом, что затевал Нулина как «Нового Тарквиния», пародию на Шекспира: что бы вдруг Лукреции пришла в голову мысль дать Тарквинию пощечину? Вся история Европы пошла бы по иному сценарию.

В Петербурге его друзья готовятся произвести постановку сцены из этой как раз, европейской истории.

Александр, разыгрывая «Нулина», переставляет европейский сюжет задом наперед. В самом деле, странный, какой-то перевернутый сюжет. В Россию является русский европеец с пустейшей, нулевой фамилией: Нулин. В два приема, обернувшись новым Тарквинием, приступает он к русской Лукреции, имеющей прозвище Наталья Павловна. И получает пощечину. История России идет другим путем, противным европейскому. Разумеется, это шутка. Тем более, что еще не известно, чем обернетсянастоящее дело в Петербурге.

Но прогноз уже читается. Пощечину получит республиканский идол, петербургский романтик, не ведающий своей страны бумажный истукан.

Другое дело, что на Сенатской площади — не Нулин и не гипсовые куклы, но все его друзья; каково ему наблюдать их смертельно опасную пьесу? Пушкин терзается сердцем — смеясь. Подобное электрическое состояние делает его медиумом, которого за нервы дергают флюиды, долетающие из Петербурга. Сообщения ужасны. С мраморными лицами герои получают топором по лбу, декорации рушатся, разливается мрак.

А у Пушкина, на бледном экране страницы — Наталья Павловна: грезит, развернувши роман сентиментальный.

Хорош выходит роман.

Наталья Павловна сначала

Его внимательно читала,

Но скоро как-то развлеклась

Перед окном возникшей дракой

Козла с дворовою собакой

И ею тихо занялась.

Кругом мальчишки хохотали.

Меж тем печально, под окном,

Индейки с криком выступали

Вослед за мокрым петухом;

Три утки полоскались в луже;

Шла баба через грязный двор

Белье повесить на забор;

Погода становилась хуже:

Казалось, снег идти хотел…

Вдруг колокольчик зазвенел.

Спрашивается — на что, на кого у него вышла в «Нулине» эта несколько раз перевернутая карикатура? Козел с дворовою собакой — кто тут кто?

Нет карикатуры, зато у него на столе есть предмет обоюдосторонний, двуликий — бумага с двумя лицами: там Петербург, здесь мокрая деревня. В бумаге дыра, которую своими словами проделал Пушкин. Простые, тяжелые, ясные слова. Гусь, который тяжелей Онегина. Индейки, баба и белье. Слова-предметы. Тут даже пустота — предмет.

Александр один в пустоте, в пустыне, смотрит в бумажную дыру.

С той стороны — Сенатская площадь.

* * *

Рядом с Сенатской в земле была вырыта настоящая яма. На южной стороне площади строился Исаакиевский собор. Под него был вырыт котлован, размером не менее самой площади. Мы воображаем себе восстание 1825 года в тех декорациях, что сложились к сегодняшнему дню: стоим спиной к собору, смотрим на памятник Петру, окруженный рядами восставших. Это ошибка: собора не было, был только котлован. Его кривые края, его бездонная яма, наполовину заполненная грязным снегом, были хорошо видны восставшим. Сенатская площадь с этой стороны была пуста, проваливалась до горизонта в серый цвет и ничто. На юго-восток, в Россию. Многие из участников события признавались потом, что вид ямы на месте будущего храма внушал им мысль о могиле.

Пушки нового царя выстрелили со стороны ямы.

* * *

Отказ от участия в восстании дался Пушкину очень нелегко; еще тяжелее его толкователям, для которых оправдание поэта в его колебаниях декабря 1825 года стало дело принципа. Больше всего говорят о суеверии Александра; поставлен даже памятник зайцу, что развернул поэта на дороге в Петербург и тем спас его для отечественной культуры. В самом деле, Пушкин был очень суеверен. Год, проведенный им в Михайловском, год «Годунова», полный неслучайных совпадений, явных и тайных указаний судьбы, настроил его дополнительно к осторожности в поведении при совершении всякого ответственного шага (этой осторожности впоследствии он не всегда следовал). Поэтому дурные приметы, сопровождавшие его отъезд в Петербург, несомненно, сделали свое дело. Но все же это не главное. Это, скорее, повод для отказа; сказавшись зайцем, он остался дома — также и для его защитников заяц стал героем эпизода.

Памятник зайцу в Михайловском весьма условен, точно он слеплен из папье-маше. Это свойство современных меморий: все они сделаны как будто в шутку, обезвешены и ненастоящи. В этом смысле заяц на постаменте ничем не отличается от той же «златой цепи на дубе том» — вон она, повисла на ветке, наподобие детских качелей. Дуб растет за забором у одного из домов в Михайловском, это, наверное, запасник здешнего музея. Или это липа? Не важно, дуб или липа, все одно «липа»: на дерево закинули «цепь», не иначе, в ожидании школьного утренника. Цитата из Александра Пушкина праздно болтается на ветру. Таков же и заяц: символ, штука для показа по телевизору.

Событие для него — для всех нас — уже произошло, и это событие не бунт, не демонстрации на Сенатской. Это — возвращение России из Петербурга в Москву, из государства в царство, из «полуострова» Европы — домой, на материк. Так повело страну слово, указатель которого всегда был для нее важнее доводов рассудка.

* * *

Пушкин переживает состояние постсобытийное, которое ему внове. Состояние в пространстве, когда всякая вещь и слово обнаруживают затылок, обратную сторону — и воздух, и пустоту, их обстоящую. Так «Граф Нулин» — анекдот, легкая шутка обнаруживает в пустоте времени свою изнанку: рога, что трубят на Сенатской. И шутка «Нулина» становится с такой изнанкой композицией другого рода, сочинением с пространством. И слова «Нулина», написанные «зрячим» автором, оказываются вовсе не «нулевыми», но полновесными, как баба и ведро, и — пророческими.

«Граф Нулин», первое большое сочинение, написанное Пушкиным после «Годунова», показывает определенно, как он изменился за этот год. Он перешел в объем, стал тяжел (на подъем) и центроустремлен. Здесь родятся поздние его мотивы — «я русский мещанин», «я царь», «ты царь — живи один». Это можно трактовать как осторожность, как мудрость, можно все списать на суеверие и заполонить голову зайцами, можно как прямое провидение. У него появились новые мотивы, с того момента, как он видел себя со стороны, увидел время.

Это новая для Пушкина «геометрия» поведения, когда вектор, который влек его по жизни вверх и вниз, обратился на него самого. Я-вектор, фигура московского слова, звук, ведущий Александра в пустыне, оказался сильнее петербургского указующего перста в первом же поэтическом (после «Годунова») испытании.

* * *

Год «Годунова» совершился по праздникам: вдохнул и выдохнул, и сошелся к нулю «Нулина».

Паролем этому году можно определить колокольчик. Колокольчик явился Пушкину 11 января с приездом друга Пущина. Задребезжал, запел solo: одинокий звук, фотон света, Рождественская звезда. Затем он вырос в колокол, что уже не забренчал, а заревел в июле, на Ивана Крестителя на Иване Великом. Под ним бабахнула пушка, отправившая самозванца «в свет». В этом полном колокольно-пушечном звуке Пушкину открылась вся Москва, он сам стал Москвой. Оделся пространством, оделся временем, признал свой грех (заглядывания в иное) и — в раскаянии — сжался, собрался в точку.

Вот он, колокольчик дальний, прозвенел в «Графе Нулине».

Тут нужно закончить цитату про бабу и забор, в ней всякое слово важно.

…Погода становилась хуже:

Казалось, снег идти хотел…

Вдруг колокольчик зазвенел.

Кто долго жил в глуши печальной,

Друзья, тот верно знает сам,

Как сильно колокольчик дальний

Порой волнует сердце нам.

Не друг ли едет запоздалый,

Товарищ юности удалой?..

Уж не она ли?.. Боже мой!

Вот ближе, ближе. Сердце бьется.

Но мимо, мимо звук несется,

Слабей… и смолкнул за горой.

Вот и весь год: развернулся и сошелся в точку звона. Тут и Пущин в январе, товарищ юности удалой, и уж не она ли?.. — она, Анна Керн в июле, и мимо, мимо — декабрь и Петербург.

Год смолкнул за горой. Но этот год и был гора — «Годунова».

Все сошлось симфонически точно; метафизический московский пульс совершился, можно закрывать календарь.