ГЛАВА 13 Мы в Париже
ГЛАВА 13
Мы в Париже
К часам пяти мы доехали. И вот мы уже в страшном и прельстительном Париже! О, сколь памятен мне этот вечер 20 октября 1896 г., я бы сказал, — один из роковых дней из всех в моей жизни! Я ведь оказался в городе, который меня с самых детских лет (еще тогда, когда мне читали повести мадам де Сегюр) непреодолимо притягивал и притяжение которого с годами все усиливалось. Мне казалось, что еще и не побывав в нем, я изучил его досконально. Такие названия, как Лувр, Нотр-Дам, Клюни, Сен-Жермен л’Оксеруа и т. д. были мне столь же близки, как Зимний дворец, Исаакий, Эрмитаж, Никола Морской. Да и в дальнейшей моей жизни я столько лет прожил в этом городе, что с полным основанием могу считать его своим — наравне с Петербургом. Какие я в нем испытал наслаждения, какие пожал я в нем лавры! И в этом же городе я теперь (1951), полный тревог и недоумений, доживаю свой долгий век.
Не могу сказать, чтобы первое впечатление от Парижа было благоприятным. Самый подъезд к нему показался мне и мрачным и унылым, лишенным какой-либо характерности. Совсем не авантажной показалась мне, после роскошных вокзалов в Франкфурте, в Кельне, ставший уже старомодным, темным и неопрятным Восточный вокзал. А какая на ее перронах царила бестолковая сутолока, отнюдь не похожая на культурный налаженный порядок какого-либо Фридрихсбанхофа. У меня было записано несколько адресов отелей, но, выйдя из вагона, мы еще не решили, в который нам отправиться. И тут как раз подлетел к нам очень прыткий молодой человек в блузе и в фуражке, и не успел я опомниться, как он уже схватил наши ручные багажи и, властно приказав следовать за ним, пустился бежать к выходу, ловко перерезая толпу и лишь изредка оборачиваясь и кивая нам головой с таким видом, точно у нас уже с ним все условлено. Только выбравшись на улицу, он обнаружил свои намерения: «Я вас проведу в хороший отель», и, не дождавшись нашего согласия, он помчался дальше, лавируя между подъезжавшими со всех сторон к вокзалу фиакрами. Мы еле за ним поспевали (Аннушка с ребенком на руках), и всякие жуткие мысли стали лезть в голову (у Парижа тогда была отвратительная репутация, считалось, что в нем грабят среди бела дня, что он кишмя-кишит жуликами и апашами). Я стал уже поглядывать, не видать ли где полицейского, когда наш вожатый со словами «Следуйте за мной, это здесь», нырнул в какой-то подъезд, и мы оказались в темной, очень невзрачной приемной, однако все же не похожей на разбойничью берлогу. Носила эта гостиница громкое название «Большой европейский отель». Дама за конторкой со сладчайшей улыбкой спросила, сколько нам нужно комнат, и она же убедила меня, что я могу доверить багажные квитанции и ключи от сундуков (для таможни) носильщику. И действительно, через полчаса он на ручной тачке привез наши пять тяжелейших чемоданов и один ящик с книгами, благополучно проведя все это без вскрытия через таможню! Но, ах, как нам не понравились те две тесные комнатушки, которые были нам отведены, или, точнее, куда мы были уведены, взобравшись по узкой крутящейся лестнице в шестой этаж. До чего после просторных, хорошо вентилированных, приятно меблированных номеров в Берлине, в Мюнхене показались нам мизерными эти контуры с их неаппетитными альковами темно-красного репса и с затоптанными, драными коврами, с их убогой мебелью времен Луи Филиппа.
Однако хуже всего было то, что я все более и более начинал чувствовать свое горло, что меня мутило, что разболелась голова. Теперь уже не было сомнений, — я заболевал ангиной (в те годы я был подвержен ей), а между тем я не мог помышлять о том, чтобы лечь и попросить, чтобы за мной поухаживали. Маленькая Атя на руках у перепуганной и совершенно обалдевшей Аннушки вопила во всю мочь, большая Атя требовала, чтобы я немедленно достал откуда-нибудь стерилизованного молока, о котором, разумеется, в «Grand Hotel d’Europe» и не слыхали. За ним мне и пришлось сразу пуститься в розыски.
И тут меня, провинциала, ожидало новое разочарование. Я был уверен, что сразу в аптеке его найду. Как раз тогда начинали входить в моду художественные афиши, и у меня в Петербурге была прекрасная афиша Стейнлена, изображавшая девочку в красном платье, которая на зависть двум кошкам попивает из чашки молоко. Эта афиша рекламировала стерилизованное молоко фирмы Венжанн. Запомнив это название, я был уверен, что в первой же аптеке мне это молоко и дадут… Но не тут-то было. Я обежал все кварталы вокруг площади Гар де л’Эст, спрашивая в трех, четырех, пяти аптеках le Lait de Vingeanne, однако о таком молоке ничего даже не слыхали, и лишь в шестой более любезный фармацевт посоветовал мне просто стерилизовать обыкновенное молоко домашним способом. Делать было нечего, молоко специально прокипятили на спиртовке, и накормленная малютка была уложена. Тогда пришлось уложить и меня, так как я еле говорил от боли в горле, и у меня обнаружился жар. С шеей, обмотанной компрессами, приняв несколько облаток хинина, я лежал с тоской в полузабытье, поглядывая, как Атя и Аннушка выкладывают наиболее необходимые вещи из мешков и ручных чемоданов. Я был близок к отчаянию, и в воображении начинал зреть план, как бы поскорее выбраться не только из этой гостиницы, но и из Парижа вообще… Не понравились мне, пока я бегал за молоком, и улицы Парижа, их неистовый гомон, который продолжал достигать моего уха и теперь, несмотря на закрытые окна и ставни. В полубредовом состоянии мне казалось, что я опять пересекаю их, рискуя быть раздавленным громыхающими фурами и тяжело ступающими колоссальными першеронами… И почему здесь так бестолково во всех направлениях несутся и наемные и господские экипажи вперемешку с омнибусами? Омерзительными мне показались и разные специальные шумы, гиканья и подобные выстрелам щелканья бичей ломовиков, перебранка кучеров, выкрики газетчиков.
О да, этот вечер, проведенный в неприветливом «Grand Hotel d’Europe», лежа под двумя одеялами и пледами, не принадлежит к отрадным моим воспоминаниям… Но о чудо, на следующее утро и следа ангины не осталось, а при виде солнечных лучей исчезли и кошмарные тревоги. Напившись скверного кофе, я сразу помчался на поиски подходящего пристанища, окрыленный уверенностью, что не только я его очень скоро найду, но что и вообще все здесь в Париже устроится к лучшему. Первой областью моего исследования был Латинский квартал, но, обойдя все улицы вокруг Клюни и Одеона, я ничего другого, кроме тех же грязных стен, дырявых ковров, мрачных репсовых альковов и вони от нужников и кухонь, не нашел… И тут я вспомнил об адресе, данном мне какой-то дамой в поезде. Дама и мне и Ате показалась симпатичной, и я решился довериться ее рекомендации. Взяв фиакр, я и поехал на другой конец города — на рю Вано № 31. И до чего же я был счастлив, когда там нашлось нечто вполне подходящее! И чистота, и свет, и уют, и любезность. Хозяйка этого семейного пансиона Век была та самая дама, с которой мы познакомились, и она оказалась до некоторой степени нашей соотечественницей, ибо она была финкой замужем за французом. По всем ее манерам было видно, что она хорошо воспитана, а лицо ее дышало честностью и приветливостью. Задержав две большие комнаты, я на радостях пешком через весь город вернулся к своим. И уж тут Париж, слегка подернутый белесоватым туманом, показался не только колоссальным, но и прекрасным. Особенно меня поразили аристократические особняки Сен-Жермена (наша рю Вано выходила как раз в самое сердце этого предместья) и грандиозная масса Лувра. Оценил я и нарядность авеню де л’Опера и оживленность бульваров.
В лице самого мосье Века, французского супруга финской дамы, мы нашли настоящего благодетеля. Он сам взялся быть нашим руководителем как в деле приискания постоянного жилища, так и в деле его меблирования. Этот милый человек просто разрывался, чтобы быть нам полезным. Он помог составить список всего необходимого в хозяйстве, он же сопровождал нас по всем отделениям Бон-Марше и по базарам, проверяя каждую вещь, бракуя негодные и из нескольких выбирая ту, которая ему казалась лучшей. Особенно много старания мосье Век приложил к нашим кроватям. Что же касается до прочей меблировки, то она состояла из самого необходимого, из простейших, но весьма удобных предметов белого дерева. Сначала я собирался эти чистые светлые поверхности размалевать, но затем отказался от подобной (тогда модной) безвкусицы. Наконец, стены нашей квартиры украсились на первых порах афишами; на самых почетных местах были приколоты как раз стенленовская «Lait de Vingeanne» и чудесная афиша другого нашего любимца — Тулуз-Лотрека — «Диван жапоне».
Квартир мы пересмотрели с мосье Веком очень много, благо в то время почти у каждой двери каждого дома болталась панкарта, объявлявшая, что «сдается квартира, убранная зеркалами». Сколько мы проделали лестниц, взбираясь на четвертые, пятые и шестые этажи (лифты встречались лишь в очень роскошных, нам не доступных домах). И, наконец, нашли нечто вполне подходящее в пятом этаже номера 15 по улице Казимир Перье с окнами, выходящими на громаду церкви Сент-Клотильд, что уже было мне по вкусу. Я бы предпочел, разумеется, чтобы вместо этой фальшивой готики мы бы ежедневно могли любоваться настоящей, чтобы перед глазами у нас не торчали точно из жести или из дерева вырезанные убийственно сухие пинакли, оживы, аркбутаны, а была бы сочная каменная флора, что восхищала нас в подлинных памятниках средневековой архитектуры. Но и то уже было хорошо, что перед нами высится храм Божий, который к тому же при разных освещениях, а особенно вечером или ночью при луне, приобретал всю желанную романтику. Самая же квартира если и не отличалась высотой потолков, то была очень хозяйственной, четыре большие комнаты были удобно расположены, стены изобиловали плакарами, не надо было покупать лишних шкафов и комодов. Правда, не было ванной (даже и в более нарядных квартирах тогда такая роскошь еще не полагалась), но это нас мало заботило, ибо в двух шагах находилось банное заведение, вполне рекомендованный тем же Веком.
Через две недели мы водворились к себе, и тут, успокоившись, почувствовали себя совершенно счастливыми. Жить в Париже, да еще в приятных домашних условиях, — это ли не было осуществлением всех наших самых, казалось бы, недостижимых мечтаний? Впечатлению того, что мы не на чужбине, а у себя дома, способствовало еще то, что нашими чуть ли не каждодневными гостями с первых же дней поселения были два моих сердечных друга: Левушка Бакст и Женяка Лансере. Первый продолжал биться в когтях своей сирены (мадемуазель Жоссе), а второго поселил у себя его друг, художник-американец Humphrey Field, славный парень, более походивший на русского студента, нежели на чистокровного янки. Женя и Фильд снимали большое чердачное помещение на рю де Сен, — на той самой улице, которая сразу стала меня манить обилием художественных, антикварных и особенно эстампных бутиков. В самом том доме (номер 12), где жили мой племянник и его приятель, помещался большой эстампный магазин В. Пруте, ставший впоследствии главным источником, из которого пополнялись как моя коллекция старинных рисунков и гравюр, так и коллекции моих друзей.
Благодаря тому же Жене Лансере круг наших знакомых с первых же месяцев пребывания в Париже распространился еще на одну русскую семью. То была госпожа Гольштейн, ее муж — доктор, ее сын от первого брака господин Вебер и ее дочь смуглянка Наташа, за которой наш Женя слегка приударял. А. В. Гольштейн — маленькая, толстенькая, уже пожилая дама с весьма заметным зобом, пользовалась большой популярностью в русской колонии, а ее салон с полным основанием мог претендовать на значение художественного и литературного центра. При этом надо отдать справедливость милейшей, уютнейшей Александре Васильевне, что при всей ее образованности (она кое-что зарабатывала переводами и литературным редактированием), она не представляла собой ненавистный тип синего чулка или педанта; она была полна непосредственности, непринужденности и веселья. В ее обществе все как-то сразу начинали себя чувствовать как дома. С тактом, не подавая вида, она руководила общей беседой и мастерски «спасала положение», когда какая-либо скользкая тема грозила возбудить недобрые чувства в собеседнике. Скользких же тем в русской колонии было и тогда немало, тем более в таком эмигрантском салоне, на знамени которого значилось абсолютное свободомыслие.
Грешили и мы тогда (особенно Женяка) в этом смысле. О русском правительстве иначе, как в самом ироническом тоне не принято было говорить, а к личности государя уже установилось отношение, в котором известная жалость сплеталась с абсолютным недоверием в политическом отношении. Это недоверие зародилось с первых же месяцев царствования Николая II. В своем месте я забыл рассказать, как даже в Петербурге и даже в нашей, в общем самой лояльной семье, был оценен прием, оказанный земствам государем. Знаменитая речь, прочитанная им по шпаргалке, неумело спрятанной на донышке фуражки, и особенно выкрикнутые слова «безумные мечтания» как бы дали тон всему царствованию и сразу определили и отношение широкой общественности к новому царю. Об этой речи мы узнали тогда сразу, ибо прямо из дворца к нам приехал Сергей Олив и рассказал нам в очень возбужденном тоне все, как было. Почти тождественную версию и в том же освещении я через день или два услышал из уст Родичева. Помнится, что нечто неодобрительное позволил себе тогда высказать даже папочка, у которого, однако, отношение к личности государя все еще было исполнено духа царствования Николая I.
Как тут не вспомнить о катастрофе, происшедшей во время празднования коронации. Подробности о ней с осведомленностью «почти очевидца» привез нам в Мартышкино Валечка Нувель, которому довелось в качестве чиновника министерства двора провести все дни торжеств в Москве. В этой катастрофе все увидали тогда же роковое знамение, ничего доброго в будущем не сулившее. В Париже же само собой напрашивалось сравнение и личностей императорской четы и будущей их судьбы с личностями и судьбой Людовика XVI и Марии Антуанетты. Как раз тогда только что закончились празднества, устроенные по случаю приезда Николая II и императрицы Александры Федоровны во Францию. Между прочим, за такое же зловещее предзнаменование, как Ходынка, было сочтено то, что французская церемониальная часть во время посещения царя и царицы Версаля ничего не нашла лучшего, как отвести для их отдыха бывшую опочивальню казненного короля и повесить над ложем, предназначенном для императрицы, большой портрет Марии Антуанетты, писанный госпожой Виже Лебрен. (Превосходное гобеленовое воспроизведение с этого портрета было затем поднесено в дар французским правительством государю, и этот тканый портрет повешен в любимой их резиденции — в Александровском дворце Царского Села.)
Всего недели три после водворения в Париж произошла наша первая экскурсия в Версаль. В Петербурге мне казалось, что и Версаль я отлично знаю и, отправляясь туда, был уверен, что ничего совершенно для себя неожиданного я там не найду. Однако и тут вышло совсем иначе. Именно таким, каким Версаль предстал тогда, я никак не думал его увидать. Я не думал, что он до того грандиозен и в то же время исполнен какой-то чудесной меланхолии… Что-то даже грозное и трагическое почудилось мне как в самом дворце, так и в садах в тот мрачный ноябрьский вечер… Особенно меня поразили черные конусы и кубы стриженных туй и зеркальность бассейнов, отражающих серые, нависшие тучи и темные, гладкие бронзовые божества, что покоятся на беломраморных окаймлениях этих зеркал.
То не был Версаль веселых празднеств Короля-Солнца и то не была прекрасная и парадная декорация для тех романтических авантюр, которые здесь разыгрывались. Почему-то я сразу перенесся в последние годы царствования Людовика XIV. Я чуть не расплакался, когда под самый конец этого нашего первого посещения Версаля лучи заходящего солнца на минуту прорвали густую пелену туч и оранжевым пламенем засияли бесчисленные окна дворца. И почему-то именно этот момент показался мне тогда чем-то удивительно знакомым, точно я это самое уже когда-то видал и пережил. Подобные же ощущения я испытывал и в Петергофе, и в Царском, и в Ораниенбауме, но здесь, в Версале, они приобрели небывалую, почти до физического страдания дошедшую остроту.
Не мудрено поэтому, если я затем на годы зарядился версальскими настроениями и тогда же затеял картину, изображавшую прогулку старца-короля по построенным им волшебным садам. Особенно усердно принялся я за разработку такой серии «Последних прогулок короля» в следующую осень (1897 года), и именно этой серии я обязан своим первым решительным успехом как в России, так и во Франции.