ГЛАВА 21 Лето в Бретани. Приезд Дягилева

ГЛАВА 21

Лето в Бретани. Приезд Дягилева

С приближением лета наша давнишняя мечта пожить в Бретани стала принимать все более определенные и реальные очертания. И другие многие места манили нас издавна: Прованс, Альпы, Пиренеи, Нормандия, Голландия, но сильнейшее притяжение оказывала все же Бретань, и это стремление встретило горячую поддержку и поощрение со стороны наших новых знакомых — французских художников. Однако прежде, чем трогаться в путь, следовало точнее установить, куда именно в Бретани мы отправимся. Естественнее всего было бы отправиться туда, где жили эти наши новые знакомые: Симон, Менар, Котте, Доше[7]; однако мне казалось чем-то навязчивым и бестактным «соваться» в те края, которые были ими как бы открыты, изучены и даже прославлены на все лады. Пришлось взяться за изучение путеводителей, начиная с классического Жоанна. Главным нашим требованием было, разумеется, море, непосредственное соседство моря, а затем и я, и наш верный спутник Женя Лансере мечтали о диких и чудовищных скалах, о старинных гранитных церковках и капеллах, о доисторических менгирах и кромлехах, вообще о всем том, что придает сказочность — сказочность несколько кошмарного оттенка — древней Арморике. Говорили в нас и воспоминания детства — одной из моих любимых книг была «Сказки Бретани» Эмиля Сувестра. Случилось еще как раз так, что Женя тогда получил свой первый заказ от писательницы Балобановой иллюстрировать ее «Бретонские сказки», и для этой задачи ему было крайне полезно на месте изучить потребный материал.

Но все же, в конце концов, выбор нашей летней резиденции произошел совершенно случайно, но этот случай был удивительно счастливым. Конечным, нами намеченным по «гиду» пунктом была деревня Плугану, отстоящая от Морле в двадцати километрах. Там мы нашли бы и интересную готическую церковь, и ренессансную капеллу, и оссуарий XVI века. Однако, когда мы на нанятой в Морле коляске добрались до Плугану, то нас постигло полное разочарование. Начать с того, что деревушка Плугану только на карте казалась стоящей на берегу, на самом же деле до моря надо было идти целых полтора километра под гору, а обратно — в гору. А затем и церковь, хоть и была старинная, но показалась она нам довольно обыденной, капеллу же ossuaire мы так и не нашли. Мы совсем приуныли и чуть было не собрались в обратный путь, однако в этот самый момент счастье и улыбнулось нам самой радужной улыбкой.

Наш возница на всем пути не переставал мне твердить, что он может нас свезти немного дальше в несравненно для нас более подходящее место; теперь же, видя наше разочарование, он с удвоенной настойчивостью возобновил свои убеждения. И действительно, не успела наша коляска проехать, покинув Плугану, по большой дороге километр с небольшим, как перед нами открылся вид неописуемой красоты. И этот вид был, во всех своих частях и в целом, до того бретонский, что и искать что-либо более бретонское было бы бессмысленным. Во весь горизонт стлалась водяная ширь, в тот яркий, солнечный и несколько ветреный день окрашенная в темно-синий и ярко-зеленый цвета; далеко на западе тянулась полоса земли, на которой высились острые шпили церквей древнего города St. Paul de Leon; несколько ближе была расположена бухта Морле с ее цикладой мелких островков. Но прекраснее всего было то, что было непосредственно под нами и куда мы плавным заворотом спускались — небольшой залив, окаймленный скалами розового гранита самых причудливых форм. Единственным чуждым пятном было как раз здание отеля, рекомендованного нам возницей, — довольно крупная постройка городского типа, несуразно белевшая среди всей этой дичи. Однако приветливость хозяйки, вышедшей встречать гостей, а затем тут же сразу поглощенный чудесный завтрак, начавшийся с креветок и с лангуста, а также просторные, светлые с видом на море комнаты, — все это примирило нас и с отелем. Мы решили, что, попав так удачно, нечего искать что-либо другое. Однако прожить целое лето всей семьей в отеле было слишком накладно, и поэтому, вняв совету той же мудрейшей хозяйки — мадам Пупон, мы обратились к мадам Тальбот, владевшей вторым, более скромным отелем, у которой оказался свободным стоявший среди группы деревенских домов ее старый семейный домик. Таким образом мы попали в самую гущу бретонской народной жизни и оказались окруженными не только самыми характерными элементами бретонского пейзажа, но и чудесными подлинными бретонскими типами — всякими Клехами, Ледёнфами, Деанами, а их жены все еще рядились на традиционный манер во все черное, с синими передниками вокруг талии и с белоснежными чепцами на голове. Мы оказались действительно в Бретани, и перед нами открывалось лето, обещавшее массу тех самых впечатлений, за которыми мы сюда приехали и о которых мечтали еще в Петербурге.

Местное население Примеля не превышало сорока или полсотни душ, а число летних гостей, так называемых парижан (хотя бы они были жители Морле), доходило в самый разгар сезона самое большее до двухсот человек, которые распылялись по помянутым двум гостиницам и совершенно терялись в широкой пустынной местности.

Настоящими хозяевами и владельцами примельской земли с незапамятных времен оставалось несколько рыбаков и несколько земледельцев. Жили они в домиках, которым было по несколько сот лет и из которых самые убогие были еще крыты соломой…

Эти примельские рыбаки-мореходцы занимались самостоятельным промыслом и были связаны с более значительным рыбацким поселком Дибеном, расположенным по другую сторону Примельской бухты. Там происходил и рыбный торг, причем почти вся рыба забиралась в Париж.

Наша деревня (ее звали Трегастель-Примель, в отличие от другого Трегастеля, лежащего близ Ланниона) вела, в общем, самый тихий и совершенно замкнутый образ жизни. Лишь в праздничные дни она немного оживлялась и приобретала более шумный характер, благодаря тому, что съезжались крестьяне из разных расположенных по верху утесов деревень, появлялись и редкие туристы. Съехавшиеся пировали в трех небольших кабаках, а к вечеру происходили танцы прямо на траве, по отлогому холму у дороги. Мужчины в Примеле кое-как изъяснялись по-французски, едва за французскую речь можно было принять говор детей, посещавших коммунальную школу, где их обучали французскому языку, бабы же, и особенно старухи, вовсе им не владели. Ате волей-неволей пришлось вызубрить около сотни бретонских слов для обозначения самых необходимых предметов и действий.

Нам обоим, и жене и мне, вообще свойственно быстро входить в близкое отношение с разными туземцами. Это отчасти зависит от другой, также нам обоим присущей черты — известной благожелательности. Кроме того, нам совершенно чужды разные националистические предвзятости и предрассудки. Но в Бретани и без такой предвзятой благожелательности наши симпатии были сразу завоеваны местным населением, и между нами и этими рыбарями и крестьянами с их женами уже через неделю установились самые радушные отношения. Всех их мы выучились величать по имени с прибавлением иногда слов: Monsieur, Madame или же pere и mere, а тема наших несловообильных бесед сводилась (с теми, кто кое-как калякал по-французски) к вопросам о погоде, о ветре, об улове или же о состоянии тех произрастаний, которыми были засеяны поля (картофель, пшеница, гречиха, рожь, лен). Этого было достаточно, чтобы почувствовать при встречах известную человеческую созвучность, констатирование которой во все времена и даже по сей день после стольких разочарований доставляет мне большое удовлетворение.

На общем фоне благодушия и взаимного расположения нам особенно полюбилось несколько человек: бодрый мужественный рыбак Lecor, его славная неутомимая жена, их двое девочек — Marie (11 лет) и Jeanne (8), ближайшая наша соседка прачка Nanou, чудесная, крепкая, бодрая теге Klech, ее хорошенькая дочь Маргарит, ее красавец сын и, наконец, наш сосед, нарочито «мордастый», угрюмый крестьянин le pere Dean — не знавший передышки в работе, не признававший ни воскресных дней, ни праздников. Не все эти наши друзья вели безупречный образ жизни, не у всех было благополучие в доме. Так, например, Нану частенько напивалась до полного бесчувствия, и тем же пороком страдал Клех-сын, следуя в этом примеру своего отца, который, возвращаясь с какой-нибудь попойки в Плугану или в Дибене, крепко колотил свою почтенную супругу, не терявшую и в этих случаях своего достоинства и своей гордой осанки. Но все это не мешало существу дела; все эти пьяницы, грубияны продолжали быть очень славными людьми, в частности же и Нану, которая как будто и на руку была не чиста, обезоруживала Атю чем-то собачьим в выражении лица и особенно виновато хитренькой улыбкой. От папаши Деана я узнавал всякие хлебопашеские новости и предвидения, господин Лекор выражал свое благоволение к нам тем, что контрабандой продавал нам омаров, лангустов, иногда рыбу, а то и каких-либо морских чудищ и диковин, которых мы с Женей усердно зарисовывали в свои альбомы. Он же возил нас по морю в своем объемистом, тяжелом, крепком парусном баркасе (о каких-либо моторных передвижениях не было тогда и помину). Наконец, госпожа Клех угощала нас иногда блинами, на которые она была великой мастерицей, и хоть при приготовлении их она считала долгом двумя плевками сдобрить шипящую сковороду (так уж требовал обычай), однако мы уплетали эти ее огромные крампосы без гадливости — до того вся она была чистенькая, до того ее свежий румянец, украшенный двумя рядами белоснежных зубов рот — были аппетитны…

Перечисленные лица принадлежали к примельскому народу, но была в нем, как водится всюду, и своя аристократия. Главными ее представительницами были уже помянутые две хозяйки гостиниц: госпожа Пупон и госпожа Тальбот. Ни та, ни другая из этих пожилых дам не принадлежали к каким-либо знатным родам, и, тем не менее и несмотря на то, что ни та, ни другая не желали расставаться со своими чепцами (а госпожа Тальбот со всем своим характерным крестьянским нарядом), они внушали всей своей манерой — а также своим достатком, во много раз превышавшим средства других примельских жителей — абсолютный решпект каждому, кто бы с ними ни входил в контакт. Признаться, и мной овладевал легкий трепет каждый раз, когда я обращался с какой-либо просьбой к нашей толстухе-хозяйке или когда мимоходом я завтракал в отеле Пупон и удостаивался минутной беседы с его патроншей.

Наш двухэтажный дом стоял, как уже сказано, в самом центре селения и потому был овеян разнообразными и временами порядком пронзительными запахами, шедшими от аккуратно сложенных куч навоза, от стогов сена, от коровников, конюшен, свинарников и от пылавших хворостом и вереском очагов. Все это вместе создавало вовсе не столь уж противное ароматическое целое, а дующий по примельской косе почти беспрерывно морской ветер не позволял этим запахам застаиваться в тесных закоулках. Окна и дверь нашего домика выходили на юг, на север же дом стоял спиной, и глухая стена с одной только маленькой дверью защищала нас от свирепых и студеных ураганов, от которых даже толстые каменные стены дрожали. Прихожей в доме не было, а, как во всех крестьянских домах, вход со двора-улички вводил прямо в главное помещение; слева узкая комната служила нам столовой, справа была обширная палата, служившая и кухней и гостиной; когда-то она была и главной спальней обитателей дома. В этой большой, темноватой, с закопченным деревянным потолком комнате члены семьи Тальбот располагались на ночь в двух монументальных деревянных кроватях, имевших вид шкафов и поставленных рядышком по северной глухой стене комнаты. Еще одна кровать стояла поперек. Еще одно лежбище было устроено в косом чулане под лестницей. В этом чулане мы однажды ночью, к большому изумлению, застали нашу прачку Нану, однако попытка добиться от черномазой усатой старушки, почему она предпочла этот душный и тесный угол в чужом доме кровати в собственной лачуге, тут же, в двух шагах от нашего отстоящей, ни к чему не привели; объяснение шло по-бретонски. Но с тех пор Нану, уже не скрываясь, забиралась часов в восемь в эту свою конуру, откуда она на прощанье кивала своей усатой черномазой физиономией добродушной ведьмы, после чего раздавался тотчас же могучий ее храп.

Эта кухня-гостиная, с ее шкафами-кроватями, с ее черным потолком, с громадным, тоже прокоптевшим камином, в котором на особом крюке висел древний большущий котел и на полке которого были расставлены всякие уже не употреблявшиеся в хозяйстве предметы, чудом уцелевшие от былых времен, эта кухня была на редкость живописна, и с первого же дня я решил, что самым точным образом изображу ее. Но задача оказалась тогда еще мне не по силам, и хоть корпел я над этой акварелью много, хоть несколько раз смывал ее и снова принимался сначала, но так мне и не удалось справиться с сочной рембрандтовской светотенью и создать то, что хотелось, т. е. как бы самый тип древнего бретонского жилища. Впрочем, то первое бретонское лето я не мог считать, что касается моих работ с натуры, удачным. Значительных этюдов у меня к концу лета так и не оказалось. При чрезмерном богатстве новых впечатлений, при страстном желании все запечатлеть, «все увезти с собой», я поневоле разбрасывался, вследствие чего получилось бесчисленное множество отдельных зарисовок карандашом и пером или небольшие этюды акварелью в альбомах, а на нечто более серьезное и выдержанное не хватало времени. И все же лето для меня, как художника, не пропало даром; в непрестанном упражнении руки и глаза я приобрел большую меткость и большую уверенность.

Это констатировал, к моему значительному утешению, и Сережа Дягилев, нагрянувший к нам среди лета в Примель и пробывший с нами целых два дня. К большому нашему сожалению, мы не могли ему оказать гостеприимство в нашем доме; три комнаты, составлявшие второй этаж, служили нам спальнями, и все они были заняты нами двумя, нашей малюткой, ее няней и Женей. Да и продовольственные условия в тогдашнем Примеле были таковы, что моя бедная Атя не выходила из отчаяния. В самом поселке не было лавок, и за всяким пустяком приходилось тащиться в гору — в Плугану. Мы почти исключительно питались картофелем, рисом, тогда как даже рыба была редкостью. Как тут было угодить такому требовательному и привычному к отельному обилию человеку, как Сережа? Все же он как будто остался доволен, живя в отеле Пупон, своим пребыванием. Днем я водил его по всем нашим достопримечательностям, а оба вечера я провел с ним в отеле, беседуя об его проектах. Попал он к нам на пути из Швеции, Дании и Норвегии, где он как раз наладил свою первую значительную выставку — скандинавских художников, а от нас собирался в Дьепп, где он хотел у Ж. Э. Бланша встретиться с Оскаром Уайльдом (уже отбывшим свое наказание) и с Бердсли.

Еще до своего приезда он писал мне, что занят осуществлением нашего давнишнего желания образовать свое художественное общество, одной из главных задач которого было устройство своих отдельных выставок передового характера. В моем согласии примкнуть к этому обществу и в полном сочувствии к его затее он не мог сомневаться — ведь я был как бы создателем нашей группировки еще до того, как он появился среди нас; я даже мог считаться тогда как бы моральным или эстетическим вождем и ментором нашей группы. И все же требования Сережи вызвали во мне довольно мучительную душевную суматоху и растерянность. Дело в том, что еще в мою бытность в Петербурге Альбер, возмущенный какими-то интригами, проявившимися в возглавляемом им Обществе акварелистов, стал подумывать о том, чтобы покинуть его и основать свою группу. Тогда же я и Бакст совершенно естественно дали наше согласие войти в это общество. Однако брату моему было не по плечу и не по характеру создать нечто действительно серьезное и значительное, да еще передовое, авангардное. К нему сразу примкнули наименее желательные из его коллег — разные любители и дилетанты, которых он баловал своей дружбой. Это уже казалось с самого начала чем-то губительным. Сережа сначала отнесся к затее Альбера если и не с сочувствием, то все же не без известного интереса, но затем понял, куда эта альберовская затея клонит, и тогда у него и возникло намерение устроить другое, свое, уже совершенно новое общество. И вот именно такой оборот дела и доставил мне мучения. Всей душой я был с Дягилевым и с моими друзьями, и в то же время мне было очень неприятно огорчить брата, ибо сочетать ту и другую затею было немыслимо. К счастью, эти терзания мои через два-три месяца кончились сами собой. Альбер понял, что ему никакого общества не сформировать, и он, поломавшись немного, вернулся на лоно своего прежнего «Общества акварелистов»; я же благодаря этому ощутил полную свободу и мог без всяких угрызений совести всецело отдаться нашему кружку.

Вот то письмо, которое Сережа мне написал в Примель, приблизительно за полтора месяца до своего собственного появления. Привожу его как очень характерное для него; но представляет оно интерес и как наиболее ранний документ, относящийся к истории возникновения нашего «Мира искусства»:

«Милый друг Шура, пишу тебе лишь два слова, чтобы держать в курсе дела. Из Альберовского общества ничего путного не выйдет, так как члены-учредители его суть: Беггров, Степанов, Игнациус, Аккер[8] и проч., а потому я учреждаю свое новое, передовое общество. Первый год, по постановлению большинства бывшего у меня собрания молодых художников, выставка будет устроена от моего личного имени, причем не только каждый художник, но и каждая картина будет отобрана мною. Затем будет образовано общество, которое будет работать дальше. Выставка предполагается у Штиглица от 15 января до 15 февраля 1898 года. Ты, конечно, понимаешь, кто входит в состав общества: петербургская молодежь, москвичи, которые страшно ухватились за мою мысль, финляндцы (они ведь тоже русские), а затем кое-кто из русских за границей: Александр Бенуа, Якунчикова, Федор Боткин… Итак, я надеюсь, ты примыкаешь к нам, а не к Альберовскому болоту. То, что я пишу, не есть лишь проект; это дело решенное. Ответь моментально, как ты к этому относишься. На днях получишь от меня по этому поводу официальное письмо».

Вместо обещанного официального письма явился сам Сережа, и в личной беседе рассеял последние мои сомнения и угрызения совести в отношении Альбера. Посещение Сережи произошло уже в середине лета, и к этому времени и у меня, и у Жени набралось несколько таких работ, которые свидетельствовали о сделанных нами успехах. Но в Дягилеве уже тогда обнаружилась определенная склонность ко всему незаконченному, к тому, что вылилось у художника сразу, не пройдя через строгий контроль сознания. Об этом он мне еще написал из Парижа, где я (снабдив его «пропуском» в нашу квартиру) дал ему возможность ознакомиться со всеми теми моими работами, которые я сделал с момента моего поселения в Париже. Эти хвалы Сережи были мне чрезвычайно приятны, что, между прочим, доказывает, какую авторитетность этот вчерашний мой ученик приобрел даже во мнении своего бывшего ментора.