12

12

Вторая суббота в Вальнове. Хотя первую можно не считать — это был день приезда, к тому же всю ночь я работал, утром встал совершенно разбитый и в воскресенье с трудом пришел в себя.

Но сегодня я радуюсь жизни.

Потому что выспался (девять часов сна — настоящий рекорд!), хорошо позавтракал и набил трубку. Только вот погода меня совершенно не радует. Хороший хозяин в такой день собаку не выгонит. Впрочем, раз уж я решил довольствоваться тем, что есть, с погодой тоже придется смириться.

Вчера я имел удовольствие долго беседовать с автором моей будущей книги (которая, можно сказать, почти готова). Судя по тому, что он рассказал (бедняга постоянно сбивался, его прямо-таки распирало от множества идей), так вот, судя по нашему разговору, на этот раз ему удастся написать нечто достойное внимания, добиться успеха, короче, если судьба не отвернется, он создаст настоящий шедевр. Однако я прямо сказал ему: «Не торопись, не нужно импровизаций, замысел должен отлежаться в голове. Если семь лет ты ничего не писал, можешь подождать еще пару месяцев».

На самом деле я уверен: книга получится и будет иметь успех. Вчера мне приснилось, как главная героиня — она безумно похожа на одну фотографию Сарры, где сестра держит в руках огромную куклу, — гуляет по лугу недалеко от нашего дома в Вальнове, вместе с преподавательницей шведской гимнастики, той самой, которую отец снял в любительском фильме. Девочка жевала листочки клевера («медовой травы», как мы называли их в детстве), а учительница строго выговаривала ей: «Сарра, немедленно выплюнь эту траву! Кто знает, какие грязные животные здесь ходят!» Однако эта милая история может только повредить мне. Искушенный читатель, заранее угадав все сюжетные ходы, сразу заподозрит неладное. Если восьмилетняя девочка жует сейчас «медовую травку», значит, через десяток лет очаровательная девушка… ну, к примеру, найдет на том же поросшем клевером зеленом лугу свою умирающую бабушку — упрямую старуху, носившую платье с рюшами и кружевной чепец.

К примеру. Впрочем, пример неудачен, в нем нет ничего забавного.

Что ж, сам виноват, торчу в Вальнове совершенно один из-за собственного сумасбродства, уныло смотрю на серое небо и кисну, тогда как в Женеве субботнее утро — самые радостные часы недели. По крайней мере так было раньше. Утром дети отправлялись в школу, а мы с Аделой шли пешком в ближайший магазин, торопясь успеть к открытию — к восьми утра, с огромной сумкой и бесконечно длинным списком покупок: еда на два дня (в воскресенье у нас обедал сын с женой), торт на субботний вечер, булочки на завтрак и пирожные к воскресному чаю.

Мы выходили в любую погоду — в дождь и в снег — и даже радовались холоду: ведь, вернувшись домой, можно выпить горячего кофе, уютно устроившись в гостиной, а потом приняться за работу. Только в этот день и в этот час мы пили кофе вдвоем, без детей, но беседовали именно о них о семейных делах, строили планы на будущее (определяли цели и задачи, как говорят у меня на службе).

Субботнее утро, кофе в гостиной, планы на будущее… Мне вдруг захотелось ущипнуть себя и проснуться, но тут я вспомнил: ну конечно, это было раньше! Последние месяцы, начиная с осени, вроде бы ничего не изменилось — мы все так же ходили за покупками, пили кофе в гостиной, но машинально, по привычке, пытаясь сохранить видимость нормальных отношений, скрыть от самих себя, что с нами что-то творится. Только ни о чем не думать, не принимать никаких решений! Мы, давясь, глотали кофе, торопливо, в полном молчании, иногда перекидывались парой слов о погоде, последней авиакатастрофе или о моей работе, но ни разу не заговорили о наших заботах и проблемах.

Правда, однажды, когда пауза в содержательной беседе «о погоде» слишком затянулась, я, словно на мгновение выглянув из своей улиточьей раковины, вдруг увидел Аделу, увидел совсем по-другому. Мне показалось, будто она тихо плачет.

Но нет, она не плакала, по крайней мере на глазах ее не было слез.

Она сидела на диване, очень прямо, не откидываясь на подушки, держа в руках чашечку с остывающим кофе, и не отрываясь смотрела на большой портрет отца. Портрет некогда написал Сабатес (а не «знаменитый Планелья»), это единственная картина в доме, вообще-то мы не любим развешивать по стенам фотографии и портреты родственников. Адела не отводила глаз от лица человека, которого никогда не знала, вернее, знала задолго до того, как стать его невесткой, знала по прочитанным книгам. Казалось, она произносит какие-то слова, может быть, молитву, но не тихую и благоговейную, а страстную и отчаянную. Взглянув на Аделу в это мгновенье, я понял, что люблю ее, любил всегда, понял, что теперь моя любимая женщина чувствует себя одинокой, хотя я совсем рядом, в двух шагах… Эта мысль вихрем пронеслась у меня в голове, пока Адела внимательно смотрела на большой портрет отца.

Но вот она повернулась и застала меня врасплох: прочла в моих глазах грусть и мучительную тревогу. Взяв мою руку, она тихо спросила: «Может, нам нужно поговорить?» Я молчал, и Аделе пришлось самой ответить на собственный вопрос: «Нет, еще рано».

Затем она торопливо допила кофе, и мы отправились по своим делам: жена — хлопотать по хозяйству, а муж — в мастерскую, приклеить ножки к старинному английскому стулу, который сильно расшатался. О нет, я вовсе не умею чинить стулья, просто это был хороший предлог, чтобы побыть в одиночестве, сесть у окна и, приклеившись к стеклу, смотреть, как люди снуют возле большого здания торгового центра, наблюдать субботнюю жизнь Женевы, обычную скромную жизнь, от которой я прятался за стеной молчания. В тот день стена могла дать трещину… Но этого, увы, не произошло.

Перед отъездом в Женеву надо бы разобрать мебель в двух верхних комнатах, над которыми будет надстроен этаж, и перетащить ее куда-нибудь в другое место, чтобы не мешала каменщикам.

Вспомнив об этом, я спустился в подвал (он расположен под залом для игры в настольный теннис) поискать какой-нибудь инструмент. Накануне я обшарил весь гараж, но не нашел там ничего подходящего.

За последние годы в подвале скопилось множество самых неожиданных и странных вещей. Кое-что напомнило мне о тех временах, когда мы еще жили в Барселоне, а нелепые стенные часы — «Сувенир из Швейцарии» — я привез из моей первой поездки в Женеву. Рано или поздно эту рухлядь найдут дети — а может, невестки, зятья или внуки, — в их глазах она обретет особую ценность, а в новом надстроенном этаже — новую жизнь. Возможно, эта кофейная мельница станет ночником в комнате Марии.

В Женеве подобные вещи у нас не скапливаются. Зато скапливаются другие. Здесь, как и во многих местах, существует прекрасная традиция: каждый месяц в определенный день, назначенный местными властями, все жители квартала сносят в одно место все, что им мешает, от чего они жаждут освободиться: старую мебель, пружинные матрацы, тюфяки, испорченные пишущие машинки и прочий хлам. На следующий день приезжает специальный грузовик, забирает вещи, и после тщательного отбора большая их часть безжалостно уничтожается.

Однако, прежде чем это произойдет, накануне вечером в квартале начинается настоящий праздник. Старьевщики и антиквары обязательно наведываются сюда и иногда «вылавливают» довольно ценные вещи. А жители выходят подышать свежим воздухом, прогуливаются по улицам (а кое-кто ездит на машине) и никогда не остаются внакладе. Поэтому утром грузовик увозит лишь жалкие остатки того, что выбросили накануне: разорванные матрацы, распотрошенные и совсем негодные кресла или холодильник, откуда уже вынуты полочки и ящички.

Таким способом к нам в дом попали многие вещи. «Надо взять, такого дерева теперь днем с огнем не сыщешь», — говорит Микел и тащит в дом сломанные самодельные полки с торчащими ржавыми гвоздями (он обожает возиться с разными деревяшками). «Я сама займусь обивкой», — на этот раз Эулалия обнаружила нечто весьма ценное — старое разодранное кресло (через месяц она обязательно выбросит его).

Но иногда среди хлама можно отыскать «жемчужное зерно». Теперь люди часто выбрасывают вещи раньше, чем они состарятся и сломаются, если что-нибудь надоедает или выходит из моды. Поэтому мои дети сделали на свалке ценные приобретения: Адела теперь гладит белье под аккомпанемент транзистора, который работает безотказно. («Ловит Испанию» — такие слова можно увидеть в витринах некоторых магазинов, где продают радиотовары. Предприимчивые торговцы рекламируют свой товар для тоскующих эмигрантов, мечтающих услышать «голос родины».) Когда Виктор принес транзистор, я сказал с видом знатока: «Можешь выбросить это старье. Его уже не починишь». Однако я ошибся: приемник оказался в полном порядке, просто сели батарейки, как только их сменили, он заработал совсем как новый. Какой-нибудь восточный человек или африканец из состава дипломатического корпуса — еще в прошлом году он имел чин лейтенанта, а то и сержанта, но теперь новый режим сделал его культурным атташе страны Момбурляндии, — обнаружив, что маленький черный ящичек замолчал, с удовольствием выбросил его на свалку, чтобы купить новый, разумеется бо?льших размеров. Он торопится жить — со дня на день на его родине может произойти переворот, и новоиспеченного атташе расстреляют, скажем, в среду вечером.

А моя дочь Мария нашла кофеварку, которой мы теперь пользуемся каждый божий день, совершенно новую, с инструкцией и гарантийным талоном (естественно, гарантия давно кончилась). Для нее не потребовались даже запчасти, только кофе и вода. Тот же атташе или, скорее всего, его супруга приобрела кофеварку в надежде послушать музыку или сделать покупку «деталью интерьера», а потом кто-то сказал, что в этой штуке варят кофе, и интерес к ней сразу угас.

Но из чего мы действительно сумели извлечь выгоду, так это из диковинного предмета мебели, двух метров в длину и восьмидесяти сантиметров в ширину. Некий умелец сам смастерил его, покрасил и, наверное, сам же выбросил. Из этого «предмета» я сделал два письменных столика для детей (Эулалия, большая любительница живописи, перекрасила их как полагалось), а когда сыновья подросли, столики превратили в большую книжную полку (Эулалия вновь покрасила ее). Теперь эта полка, снабженная дверками, висит в комнате Марии. Новая владелица украсила полку орнаментами, такими же, как на спинке кровати: геометрические фигуры и цветы на светло-зеленом фоне. Получилось просто загляденье.

А я нашел-таки инструменты (не в Женеве, конечно, а в нашем подвале).

Из подвала я принес не только инструменты, но и патефон тети Эулалии, а также три попавшиеся под руку пластинки.

После отъезда из Женевы я сижу «на музыкальной диете», пожалуй, сейчас хорошо бы послушать какую-нибудь старую мелодию из тех, что тетя Эулалия заводила нам в детстве, когда мы болели: «Горный пастушок», «Застольная песенка», или «Аве, Мария» Гуно в исполнении Марты Эггерт. Впрочем, даже если в коробочке есть иголки и если они не сломаны (что весьма сомнительно), звук, конечно же, будет ужасный. Но скрипы и шумы вызовут в памяти приятные далекие воспоминания, именно такая музыка никак не нарушит очарование одиночества. А может, напротив, она поможет мне, пригодится для книги, и «Аве, Мария» Гуно станет лейтмотивом в рассказе о воспитании веры и чувств главной героини.

Внутри патефона нашлось целых три коробочки с иголками. Пружина не лопнула, никелированная ручка блестела как новенькая, а футляр, или коробка — не знаю, как это называется, — обитый снаружи металлическими пластинами, а внутри черной материей, когда я вытер с него пыль, тоже оказался в прекрасном состоянии. Крепкая кожаная ручка для переноски была целой и невредимой. Сразу видно, патефон появился на свет в те далекие времена, когда вещи делались на века.

На крышках двух очень старых жестяных коробочек для иголок изображалась собачка, которая внимательно слушала звуки, лившиеся из патефона (эмблема известной фирмы «His master’s voice»[43]), там же, словно надежная гарантия, стоял торговый знак, а подпись внизу гласила: «Approximately 200 English gramophone needles. The Gramophone Company Limited»[44]. Но все иголки за долгие годы успели-таки заржаветь. Кроме того, с обратной стороны крышки владельца патефона ожидало строгое предупреждение (меня оно прямо-таки умилило): «Use each point ONLY once»[45]. Третья коробочка, собственно, и не коробочка, а специальный конверт packet of ten содержал вместо десяти всего три еще не использованные, прекрасные иголки нового образца. Они назывались уже не points, но silent stylus и предназначались для hypersensitive pick-up[46]. Я потирал руки, предвкушая, как сейчас поставлю старую пластинку, но, увы, меня ожидало горькое разочарование. Иголки не годились для тетиного патефона. Лишь счастливые обладатели некоторых типов проигрывателей фирмы «His master’s voice», снабженных суперчувствительным звукоснимателем, могли пользоваться ими.

Не портить же «Аве, Мария» ржавой иголкой! Это просто преступление!

Грустно, но от музыки придется отказаться.

Хотя, может, оно и к лучшему. Три пластинки, которые я принес из подвала, слишком мало подходили к моему нынешнему состоянию души: первая — «Конга» Хавьера Кугата[47] и «Компарсита», вторая — «Уеду в Санта-Клару» (на другой стороне этикетка оторвана) и, наконец, третья… Ну и ну, «сцены чревовещания»: «Смех сквозь слезы» и «Глухая шансонетка».

Короче говоря, «Тайная жизнь и скрытое легкомыслие тети Эулалии», поразившие до глубины души племянника, который хранит о ней чистые воспоминания. Впрочем, наши дети поразились не меньше, когда Адела и я по очереди признались, что в юности танцевали тиро-лиро.

Сегодняшний день — тревожный и неприятный. В особенности для тех, кто вынужден выбираться из дому в такую погоду. Я же вполне доволен жизнью: все необходимое — пишущая машинка, трубка и кофейник (я только что поставил его на огонь) — у меня под рукой, на улицу выходить не собираюсь.

В такие дни мы обычно говорим: «Сегодня будем сидеть в кресле у камина, пить чай и смотреть в окно». И курить трубку, добавил бы я. После трех месяцев размолвки трубка вновь стала моим хорошим другом.

Я уже рассказывал, какому ужасному наказанию подверг сам себя, когда решил бросить курить.

Наказание это было не единственным. Под Рождество я тоже выкинул штуку… Помучиться пришлось не только мне, но и всем домашним.

После переезда в Женеву мы всегда проводим рождественские праздники на родине, в Вальнове. В сочельник, как только дети возвращаются из школы, мы садимся в пикап и к вечеру уже прибываем в Вальнову, иногда довольно поздно, около десяти, но, несмотря на усталость после стольких часов в машине — едем мы всегда без остановок и на большой скорости, — обязательно идем к вечерней мессе. И пусть и голова болит, а ноги гудят, зато мы сразу чувствуем себя дома, с головой окунаемся в атмосферу праздника.

На Рождество погода не всегда балует нас. Хотя иногда выпадают чудесные ясные дни, когда по утрам подмораживает, воздух звенит, словно хрусталь, и светит яркое солнце. Но разве в погоде дело? Даже в холод, дождь и ненастье веселье переполняет дом, и мы ни секунды не сидим без дела. Утром мы украшаем игрушками какое-нибудь дерево в саду и мастерим ясли — Рождество так Рождество! Однажды мы нарядили миндальное дерево, растущее перед окнами столовой, украсив его лампочками, блестящими шарами и гирляндами из серебристой бумаги. В другой раз нашей жертвой стал самый большой кипарис, стоящий напротив террасы. Правда, всем пришлось попотеть — кипарис страшно высокий. А в прошлом году дети купили паяльник и сделали из железных прутьев огромную двухметровую звезду. Потом ее украсили теми же гирляндами, шарами и лампочками (они зажигались и гасли через каждые пять минут) и повесили над входом в дом.

Да, это было в прошлом году.

В этом году все было иначе.

Оставалось всего несколько дней до Рождества, когда я, как ни чем не бывало, сказал за обедом, что не смогу поехать в Вальнову, и посоветовал всем остальным тоже остаться дома.

Широко раскрытые глаза, ледяное молчание.

Если папа не хочет ехать на Рождество в Вальнову, дело плохо. Совсем плохо.

Я оправдывался. Причина вполне уважительная — очень много работы, один мой коллега болен, другой в служебной командировке в Латинской Америке, а дома у меня еще два срочных перевода, которые нужно сдать пятнадцатого января, иначе неприятностей не оберешься. К тому же старший сын в этом году работает полную неделю и не может вырваться из Женевы ни на минуту, а Эулалия получит всего неделю отпуска, ради каких-то семи дней не имеет смысла ехать так далеко.

Все-таки надо быть благоразумными.

Но родные знали — знал это и я: раньше я никогда не поступил бы так. Если речь заходила о поездке в Вальнову, я никогда не был «благоразумным», а напротив — бросался вперед очертя голову, преодолевая любые препятствия. Я перебрал бы все возможные варианты, чтобы найти выход из положения: взял бы с собой пишущую машинку, ворох бумаги и работал бы в Вальнове ранним утром хоть пару часов. А сейчас я не желал никуда ехать и выказывал удивительное «благоразумие». Да, дело действительно плохо.

Неожиданно, впервые за последние месяцы обретя дар речи, я предложил провести Рождество, как и полагается, дома, у камелька (пусть швейцарского). На следующее утро дети могут поехать на недельку в горы. На те деньги, что мы сбережем, они снимут там домик или квартиру недалеко от станции. Мы с Аделой приедем к ним на Новый год, если старший сын согласится вести машину, а потом все вернутся домой.

Что ж, дети согласились, хотя и не сразу.

Однако попытки (надо признать, не слишком настойчивые) найти домик или квартиру успехом не увенчались. До Рождества оставались считанные дни, и все уже было занято.

Тогда я предложил детям сесть в пикап — Карлес и Виктор могут поочередно вести машину — и поехать в Вальнову без нас, хотя бы на неделю. Мне не пришлось никого убеждать. Дети жаждали отправиться туда как можно скорее, но их останавливало мое нежелание трогаться с места. Тогда я нашел другую причину (или предлог), чтобы остаться дома: Адела так устала от нас, а за эти дни она здесь немножко отдохнет — все-таки мы будем жить только вдвоем, так что смелей вперед! И дети уехали.

Сеньор Вальдеавельяно не знал, как себя вести, когда я сообщил ему странную новость: на Рождество буду работать, из Женевы ни ногой. Шеф даже принялся было убеждать меня отдохнуть: «Как-нибудь управимся без вас несколько дней».

Но я был непреклонен и твердо стоял на своем.

Сочельник настолько прочно связался в моем воображении с Вальновой, что теперь я не чувствовал приближения праздника, словно Рождество вдруг отменили, а владельцы магазинов и торговцы, не зная об этом, продолжали украшать витрины и продавать еловые ветви.

На следующий день все чувствовали себя как-то неуютно, впрочем, этого следовало ожидать. Мы пили шампанское и даже ели туррон[48] (купленный в женевском магазине «Эспаньола», открытом специально для того, чтобы лечить эмигрантов от гастрономической ностальгии), но он оказался совершенно невкусным.

Вечером включили телевизор (все-таки праздник!), но в доме царила суета, дети укладывали чемоданы, писали списки вещей и поручений к родным и знакомым в Вальнове и Барселоне.

Рождество на чемоданах. Было ли оно?

А на следующий день — день святого Стефана — мы остались с Аделой вдвоем.

Быть может, она подумала, что я использую такую возможность и решусь наконец «поговорить об этом». Признаться, я собирался так поступить.

Но, словно одержимый, с головой ушел в работу. Может, мне хотелось оправдаться перед собой за то, что я остался в Женеве? Не знаю, но я погрузился в бумаги уже в день святого Стефана и сидел не поднимая головы до самого окончания рождественских каникул. Адела, напрасно прождав два дня, принялась разбирать шкафы, выбрасывать старые вещи и вообще заниматься теми делами, которые невозможно сделать как следует, если в доме толчется много народу.

Когда дети вернулись, они застали меня за письменным столом, где я просидел до четырнадцатого января. В этот день я наконец вздохнул свободно и подумал, что идея остаться дома пришла ко мне весьма вовремя, в противном случае я ни за что бы не расправился с такой уймой работы.

После праздников жизнь вошла в обычное русло. Если, конечно, можно назвать обычными эти последние тяжкие месяцы в Женеве.

Виктор всю неделю пробыл в Лозанне в Политехнической школе, но в выходные приехал домой, причем в самом мрачном расположении духа. Достаточно сказать, что он походил на меня, казался моей точной копией. Он не занимался, не читал, не рисовал автомобилей (а это его любимое занятие), вообще ничего не делал. Только полулежал в кресле и тупо смотрел в телевизор пустым, отсутствующим взглядом, целыми часами, днями, казалось, он готов сидеть так всю жизнь.

Старшая дочь пошла развлечься — в гости к подруге. Мария должна была заниматься и не выходила из своей комнаты. Мануэль пожаловался на головную боль и ушел спать.

Так прошел воскресный вечер. Эулалия вернулась и, увидев мрачную картину, пошутила: «У вас тут как на отпевании».

Мария на минуту вышла из комнаты, но тут же поспешила обратно, заявив, что работы у нее невпроворот.

И все мы знали: здесь, среди нас, — «живой труп» (а именно я), человек, который не хочет жить и не дает жить другим.

Я оставил машинку и вышел из дома подышать воздухом. Однако сегодня мне решительно не везет: в голову лезет одно и то же. Остановившись перед «бассейном», где стояла необыкновенно чистая вода, голубая, словно на рекламных проспектах, я вспомнил, как еще неделю назад презирал окружающих за то, что они, как мне казалось, безумно довольны жизнью. Все, кого я порицал (эти люди были не такими, как я, любили совсем не то, что я), смеялись, работали, отдыхали, одним словом — жили.

Но я ходил среди них мрачный, замкнутый, надутый, словно находился в ссоре со всем миром и с самим собой. Так невоспитанный ребенок стремится привлечь внимание окружающих своими капризами. Даже во время мессы я вел себя не так, как обычно. Раньше я всегда громко отвечал священнику и пел вместе с прихожанами, теперь же стоял, словно воды в рот набрав, как будто хотел поссориться заодно и с Богом.

Тем временем сработал автоматический слив и вода начала уходить из «бассейна», на ее поверхности образовались маленькие воронки. Глядя на них, я продолжал думать о своем: как-то раз дети рассказывали, кто кем хочет быть, и Адела спросила Мануэля, очень способного к языкам, не собирается ли он поступать в Женевскую школу переводчиков. Мануэль искоса взглянул на меня и ответил, что ему совсем не хочется «тратить время на переводы», пожалуй, лучше заняться «чем-нибудь поинтереснее». Тут он понял, что его слова могут быть мне неприятны, и замолчал.

На работе я только и думал об этом (надо же, «тратить время»!) и старался угадать, что думают все остальные, о чем не решаются заговорить вслух:

«Сначала писать романы, а потом переводить какие-то дурацкие бумаги, разве это дело?»

«Приходить домой пораньше, чтобы присутствовать на собственных похоронах…»

«Быть правоверным католиком, каждый день ходить к мессе, чтобы теперь полностью охладеть к религии…»

«Жениться и иметь детей, чтобы, позабыв о них, с утра до вечера валяться на диване…»

«Разве это отец…»

Жалость к самому себе. Желание выставить родных в черном свете, чтобы чувствовать себя обиженным. А ведь я прекрасно знал, как все меня любят и даже обожают, несмотря на то, что я сделал и продолжаю делать.

Однако я так долго смотрел на воду, на отражающиеся в ней облака и на маленькие воронки, что у меня закружилась голова и улетучились все мысли.

«Это от слабости», — подумал я.

Вернувшись в дом, я приготовил пару бутербродов с колбасой (ужинать уже поздновато) и выпил большой стакан молока.

В комнатах уже темно, надо зажечь свет и развести огонь в камине.

Свет зажгу, но к машинке и близко не подойду. Чтобы закончить план книги, лучше сесть к камину, взяв несколько листов бумаги и ручку.

Сейчас работа над романом вряд ли сдвинется с мертвой точки — я слишком упоен собой. Но если сделать небольшое усилие, хотя бы одну попытку, мне наверняка станет легче, и я сумею освободиться от тяжкого груза мрачных воспоминаний, который так гнетет меня сегодня впервые после приезда.

А завтра будет видно.