4

4

Вчера мое уединение чуть было не нарушилось, впервые после того как таксист-андалусец привез меня сюда. (Бедняга уехал в полной уверенности, что рано или поздно его вызовут в полицию как последнего человека, видевшего меня в ту ночь; а потом придется давать показания: «Помню помню, такой странный сеньор, но я сразу почуял неладное, чего это ради он приехал один в эту дыру?»)

Я говорю — чуть было, потому что уединение мое нарушил не человек, а телефон, телефон же в этом богом забытом местечке — трех маленьких селениях, прилегающих к нашей «усадьбе», — всегда таит в себе очарование чуда и лишний раз напоминает, в какое захолустье тебя забросила судьба. Еще несколько лет назад телефонной станции не было, крошечный коммутатор находился в галантерейной лавке Вальновы, и ее хозяйка вносила свою лепту — вполне успешно, но слишком усердно — в работу этого замечательного изобретения человечества: пока ты ожидал, когда освободится линия, она вникала во все твои проблемы, разделяла твои заботы и горести, а уж если кто-то собирался сообщить дурные вести, всегда подготавливала: «Послушай, Себастьа? (а эта добрая женщина всю жизнь называла меня на «ты», с тех самых пор, как я приезжал в Вальнову на велосипеде, чтобы купить леденцов на те десять сентимов, которые выдавала мама — каждую неделю, уговор так уговор — за то, что я драил до блеска керамические цветочные горшки на террасе), послушай, Себастьа, сеньор Гревол хочет поговорить с тобой, у них такое несчастье, господи, такое несчастье, сейчас он сам тебе все расскажет». И только после этого небольшого вступления я узнавал, что скончался брат сеньора Гревола или его свояченица, которая, бедняжка, давно уже хворала.

Сейчас построили телефонную станцию, но это вовсе не значит, что телефон работает исправно, — ветви деревьев частенько рвут провода и станция оказывается без электричества. Но и в тех редких случаях, когда телефон в порядке, пользоваться им весьма затруднительно из-за расположенной неподалеку антенны национальной радиостанции, чьи невидимые всепроникающие волны «прочесывают» местность и держат в «радиоплену» всю округу, вклиниваясь при всяком удобном и неудобном случае в любые телефонные разговоры. Достаточно снять трубку и поднести ее к уху, чтобы послушать программу, которую в данную минуту передает радиостанция с благим намерением поднять культурный уровень населения и проинформировать его обо всем на свете. Разговаривая по телефону, можно попутно узнать о событиях в стране и в мире, о поразительных свойствах косметического мыла, а заодно насладиться модным шлягером, при этом твой собеседник, к сожалению, не пользуется той же привилегией — он слышит только тебя, и слышит прекрасно, а ты мучительно напрягаешься, чтобы различить его далекий и слабый голос в дребезжащем, засоренном эфире. В таких условиях нетрудно попасть впросак: во-первых, ты никогда не уверен, правильно ли понял собеседника, а во-вторых, разговор нередко бывает гораздо менее интересным, чем сообщения радио. Однажды один из моих многочисленных племянников, захлебываясь от восторга, рассказывал мне по телефону о прибавлении семейства — его жена родила мальчика, весит четыре с половиной килограмма, и пока все, слава богу, идет прекрасно и т. д. и т. п., — а именно в эту минуту радио сообщило, совершенно не считаясь с нашими маленькими семейными радостями, что где-то на Ближнем Востоке убили всех членов королевской семьи, включая женщин, детей и стариков. «Какой кошмар!» — вырвалось у меня, и слова эти едва не привели к окончательному разрыву с семейством племянника, всегда подозрительно относившегося к моей особе.

К счастью, человек ко всему привыкает, и со временем я приспособился к манерам нашего телефона и даже достиг высокого мастерства в обращении с ним: умудрялся одновременно благодарить некое юное дарование — поэта, приславшего мне последний сборник стихов, и даже выражать свое мнение по поводу оных и в то же время in mente[15] размышлять о последствиях какой-то воздушной катастрофы или — еще того хуже — о решении ОПЕК повысить цены на нефть.

Вскоре после того, как появилась антенна радиостанции, в нашей тихой обители едва не разразился скандал. Тогдашний приходский священник был прямо-таки помешан на электронике, электроаппаратуре и по собственной инициативе установил в церкви магнитофон и усилители, позволявшие ему во время мессы услаждать слух прихожан божественной музыкой (включая ее на полную громкость) и в то же время просвещать паству с помощью записанных на магнитофон назидательных рассказов из жизни святых и великомучеников (рассказы эти падре Себриа брал из двенадцатитомной агиографии Святой Римско-католической церкви). Алтарь, где священнодействовал этот слуга господень, положительно напоминал операционный стол, а еще больше — реанимационную палату: электрические провода, бесконечные кнопки, индикаторы и мигающие лампочки… Однако падре Себриа прекрасно ориентировался в этом хаосе и всегда вовремя включал запись Санктуса, фуги Баха или биографии святых из Кесарии Каппадокийской (кажется, именно там они водились в изобилии). Злые языки и богохульники поговаривали, будто падре Себриа собирается записать, как кровь Христа капает на каменный пол, и прокручивать эту пленку во время мессы.

В пылу увлечения электроникой священник, грешным делом, перестал выключать магнитофон, и только в ту минуту, когда совершалось таинство Причащения, в церкви царило торжественное благоговейное молчание, позволявшее направить помыслы свои к Господу.

Но однажды — кажется, это случилось в воскресенье на утренней мессе, которую я обычно не пропускал, — в ту минуту, когда священник говорил о превращении хлеба в Тело Господне, гробовое молчание под сводами церкви нарушили звуки песенки, где речь шла о некоей сеньоре весьма сомнительного поведения, разбившей сердце цыгана, о чем последний и завывал под аккомпанемент гитары. Ропот пробежал по рядам благочестивых прихожан, лоб падре покрылся испариной, щеки его запылали, он второпях закончил обряд, подозвал служку, шепнул что-то ему на ухо и отослал в неизвестном направлении. Поскольку служка долго не возвращался, а цыган продолжал упрекать в неверности вероломную сеньору, священник лихорадочным движением нажал какие-то кнопки «алтарной аппаратуры» и включил концерт Палестрины[16] на полную мощность, чтобы прихожане могли «насладиться тончайшими нюансами», как любила говорить наша соседка, когда слушала Моцарта. Наконец служка возвратился и, подойдя к падре, шепнул ему несколько слов на ухо, но тот только неодобрительно покачал головой и не издал ни звука, так что все остались в неведении.

Выйдя со службы, я остановился поболтать с друзьями на площади Святого Элоя и вдруг увидел, как падре Себриа, снявши ризу, пронесся во весь дух к бензоколонке (это достойное заведение разделяло с церковью и сберегательной кассой честь красоваться на площади) и, подбежав к парнишке из Кан-Сиуло, который служил на бензоколонке посыльным, начал что-то объяснять ему, бурно жестикулируя. Как выяснилось впоследствии, священник обвинял несчастного во всех смертных грехах, а именно в том, что «он не только не ходит в церковь и не выполняет долг перед Господом, но еще и включает свой дьявольский транзистор на адскую мощность». Парнишка, надо сказать, защищался как мог, и отводил от себя обвинения (в особенности второе, на первое ему, вероятно, было наплевать), и даже убедил падре в полной своей невиновности, показав ему маленький транзистор, давно уже не работавший, потому что сели батарейки.

Мысль о том, что сам лукавый решил поразвлечься и исполнить сию недостойную песню, подыгрывая себе на гитаре, видимо, не пришла в голову священнику — то ли из-за любви к электронике, то ли из-за склонности к позитивизму, он не верил в сверхъестественные объяснения подобных явлений, а потому провел тщательные изыскания и в конце концов выявил источник странных звуков, каковым и оказалась злополучная антенна радиостанции, установленная как раз накануне.

Обитатели здешних мест понемногу привыкли к капризам радиоволн и некоторые, похоже, используют их, чтобы сэкономить на батарейках и на плате за электричество, будучи при этом в курсе всех событий дня. Правда, радиоволны проявляются с разной интенсивностью и с различной — если так можно выразиться — изобретательностью: некоторые семьи прослушивают последние известия, включив пылесос, а современный крестьянин, пользующийся электробритвой, может делать это под музыку, благодаря чему нередко приобретает цивилизованную привычку бриться дважды в день.

Падре Себриа — мир праху его — назначил себе преемника, совершенно не разбирающегося в электронике, для которого сложная аппаратура в храме божием всегда оставалась тайной за семью печатями. Справедливости ради надо отметить, что он попытался-таки найти ей применение и даже приобрел «Энциклопедию радиолюбителя», но труды его оказались напрасными, а результаты их весьма плачевными: мессы частенько прерывались кошмарными шумами, а рассказы из жизни святых превращались в бессмысленное бормотание марионетки, потому что падре никогда не мог включить правильную скорость. Все это продолжалось до тех пор, пока неумелый священник не устроил короткое замыкание и едва не обратил в прах церковь и паству. Тогда, взвесив все «за» и «против» и выбрав меньшее из зол, он разрешил наиболее прогрессивно настроенным прихожанам петь спиричуэлс[17], а мальчишке из Кан-Сорель, завзятому бездельнику, позволил изредка играть в церкви на гитаре или на флейте — все равно дома от него никакого толку.

Итак, вчера вечером телефон был в исправности — в эфире в тот момент звучал весьма приятный голос диктора, — поэтому я сразу дозвонился до лавки Жауме. Подошел Сириси, и я зачитал ему составленный Аделой список, включавший все необходимое, начиная с головки чеснока и кончая рулоном туалетной бумаги. «Я вижу, вы приехали писать» — таков был комментарий рассудительного Сириси, вероятно навеянный упоминанием о бумаге. (Кстати, я давно уже ношусь с идеей написать книгу на рулоне туалетной бумаги, причем не на тонкой и мягкой, а на грубой, второсортной; не подумайте, что я постепенно схожу с ума, просто ужасно надоело вставлять новые страницы в машинку — эта отвратительная процедура мешает вдохновению, а здесь повествование лилось бы свободно и плавно, без сбоев, и книгу можно было бы читать — а не только пользовать в гигиенических целях, — постепенно разворачивая и наматывая на специальную болванку, любезно предоставленную покупателю продавцом книжной лавки.)

Мы договорились, что завтра мне принесут провизию, а также необходимые «предметы личной гигиены», если же дома никого не окажется, оставят все это у дверей.

Мне не хотелось лишний раз звонить по телефону, поэтому я сразу же спросил Сириси, когда служат первую мессу в здешней приходской церкви. «Ну, тут я вам не помощник, подождите минуту, попробую узнать». Сквозь звуки музыки, которой радиостанция бесплатно услаждала мой слух, до меня долетал голос Сириси — он спрашивал в лавке, а потом в соседнем баре, не знает ли кто, когда начинают первую мессу. Вскоре он снова взял трубку и сказал, что никто понятия не имеет, но, если надо, они узнают в приходе, а потом сообщат мне.

Но я предпочел позвонить сам: после разговора с Сириси во мне вновь затеплилась надежда не встретить ни души в церкви. Не подумайте обо мне плохо, я очень люблю милых жителей Вальновы, люблю поболтать с ними, выйдя из церкви, просто я дал себе слово избегать общества, а услышав: «Дон Себастьа, вот это встреча, как поживаете?», вряд ли устою перед искушением это слово нарушить.

В доме священника мне ответила экономка, она сказала, что первой мессы давным-давно нет — sic, — а падре начинает прямо со второй в девять утра, и когда эта добрая женщина собиралась спросить, уж не с сеньором ли из Кан-Фаркес она разговаривает, кто-то, вероятно я, разъединил нас, и экономка так и осталась в неведении.

А я — в сомнении, потому что не имел никакого желания появляться на людях в десять утра, а с другой стороны (вот парадокс!) считал недостойным пропускать мессу под таким нечестивым предлогом. Слава богу, обнаружилась телефонная книга (в доме, где обитают люди, не имеющие привычки звонить, такая находка — чистая случайность), и я попытал счастья в приходской церкви в Арпелья. Там мне любезно и лаконично ответили: «Сеньор Пере служит первую мессу в восемь». — «Спасибо». — «Не за что». — «Всего хорошего».

И в тот же день я отправился пешком в Арпелья (туда всего полчаса ходу) и вновь после стольких лет увидел маленькую церквушку, а главное, встретил замечательного священника, служившего так, как это, наверное, делал бы ангел, сошедший с неба, — серьезно, благоговейно и в то же время сдержанно, поэтому все мы — двенадцать прихожан — ощущали свою причастность к мессе без необходимости заставлять себя петь, чувствуя, что фальшивишь.

Возвращаясь домой — в лесу меня прихватил жуткий холод, — я перебирал в памяти мессы, те, что я слышал в своей длинной жизни очерствевшего верующего — все вариации на одну тему, на какие только способен человек в своей малости перед Господом. Школьные мессы — ежедневные, строго обязательные, — когда священник, заодно учивший нас арифметике, над гримасами и ужимками которого мы издевались сверх меры, неожиданно, надев ризу, превращался на наших глазах в служителя Господа, и это превращение объяснялось, как я понимал (вернее, понял гораздо позже, а тогда лишь чувствовал), возвышающей силой веры, способной превратить самого подлого и хитрого из смертных в святого, избранника божьего, и всетерпением Господа, потому что он любит всех людей без различия: высоких, красивых, маленьких и неказистых, умных и недалеких, любит даже тщеславных и обуянных гордыней и — как мне кажется — тех, кто служит ему, наивно считая себя безбожником. Я вспомнил, как перед войной в Барселоне вместе с родителями ходил к воскресной мессе в собор, а летом — в маленькую церковь Вальновы (эту старую церковь потом сожгли, чтобы возвести на месте храма живодерню); наше семейство, со всем многочисленным потомством — аккуратно причесанными, нарядно одетыми малышами, — вереницей шествовало к церкви, неся под мышкой маленькие складные скамеечки — в церкви было тесновато, а отец всегда держался очень скромно, — а потом, после мессы, родители чинно беседовали с жителями поселка на притулившемся к церкви приходском кладбище, словно призывая души умерших принять участие в их разговоре.

И еще одно воспоминание пронзило меня: я шел по лесной тропинке, покрытой инеем, по такой же вот тропинке мне случалось сорок (или сорок пять?) лет назад ходить в Кан-Алтес. Священник из семейства Алтес скрывался в этом уединенном месте, и мы приходили к нему — не сразу, а небольшими группами — послушать мессу (он служил тайно, на кухне, при свете единственной свечи, используя вместо чаши стакан, а вместо облатки корочку хлеба), а потом мы возвращались домой, неся в руках корзинки, полные капусты, картофеля или свеклы — смотря что к тому времени поспевало, — стараясь не вызвать в поселке подозрений. В день святого Хосу тот же падре служил мессу у нас дома, на этот раз он священнодействовал на старинном комоде, а чашей был серебряный кубок, полученный отцом на барселонских Цветочных играх[18] в 1904 году. Но ни одна месса не оставила в памяти такого горького следа, как та, что прямо на площади возле аюнтамьенто служил полковой капеллан, когда войска «освободителей» вошли в Вальнову: ветер развевал испанский флаг[19], знамена фалангистов и карлистов[20], знамена, запятнанные кровью — прошлой и будущей. На площади выстроились ряды солдат, а полковой оркестр неожиданно прямо посреди мессы грянул оглушительный постыдный марш — попурри на тему святотатства — на глазах у ошеломленной толпы жителей: добропорядочных христиан, оплакивавших погибших родственников; поджигателей и убийц, выставлявших себя напоказ, и множества зевак и любопытных, пришедших сюда словно на ярмарку или на представление бродячего цирка. Я был тогда ребенком, но прекрасно помню, с каким чувством горечи, отвращения — будто нас вываляли в грязи — мы уходили из Вальновы, и как не походил тот путь домой на возвращение из Кан-Алтес по лесной тропинке, покрытой инеем. Возможно, кто-нибудь, услышав эти мрачные воспоминания о моем детстве, скажет, что я корчу из себя страдальца. Должно быть, так, но кое в чем мне действительно хотелось бы походить на Великого Страдальца, который предпочел смерть на кресте, не дожидаясь, пока человечество изобретет электрический стул, и лишил современных святош возможности носить на шее цепочку с золотым (а то и усыпанным бриллиантами) электрическим стульчиком.

Отдавшись воспоминаниям, я специально сделал круг, чтобы пройти мимо сгоревшей церкви святого Элоя. Мы очень любили ее, потому что она стояла вдали от поселка, в уединенном, сокрытом от любопытных глаз месте. Глядя на поросший кустами ежевики фундамент, я вспомнил о тайных молитвах тети Эулалии, незамужней сестры матери, часто гостившей у нас летом (в тот роковой год франкистский мятеж застал ее в Вальнове). Мы любили тетю, она всегда была веселой и лучше всех рассказывала сказки, но что-то в ней отпугивало нас, возможно, тетя казалась нам фальшивой копией матери. Никто не знал о тайных молитвах тети Эулалии, пока однажды, в тот самый день, когда полковой капеллан служил на площади «фашистскую мессу», доктор Жункоза не выдал всем тетину тайну, и даже ввел ее в краску, хотя она всегда отличалась завидным румянцем.

Насколько я помню, тетя Эулалия и доктор Жункоза всегда не ладили, словно кошка с собакой, и, если мы, дети, ссорились и дрались, мама всегда говорила: «Ну, вы просто как тетя Эулалия и доктор Жункоза!», и тогда мы начинали смеяться и успокаивались. Много лет спустя, когда я начал писать, меня вдруг осенило: они ведь всю жизнь любили друг друга, хотя упрямо не желали признаваться в этом, даже сами себе. Особенно упрямой была тетя, «порядочная зануда», как говорил отец, а потом спешил добавить: «Но к нашей маме относилась с почтением», ведь «как-никак» они сестры. А с доктором тетя воевала из-за «убеждений», потому что сеньор Жункоза, старый холостяк, либерал, «вольнодумец», по словам тети, никогда не переступал порога церкви, а тетя Эулалия, «святоша», по словам доктора, только что не жила в ней.

С этими мыслями я подошел к месту, где когда-то высился алтарь, и спугнул ежа, который притаился среди мусора, а увидев меня, пустился наутек и скрылся в сухой траве.

Мне снова вспомнилось, как тетя Эулалия кричала доктору в тот день, когда в Вальнову пришли франкисты: «Нет, вы посмотрите на него! Как с гуся вода! А только что он на моих глазах…» И пошло-поехало. Дело в том, что тетя видела доктора на площади в то самое воскресенье и осталась этим весьма довольна. Но посреди мессы, перед самым причастием, кто-то пустил слух, будто «неверные», пользуясь случаем, обчищают курятники, и слух этот переходил из уст в уста, пока среди жителей не поднялся настоящий переполох: месса, конечно, дело святое, но и куры — дело не последнее. «И тут я повернулась, — рассказывала тетя, задыхаясь от возмущения, — и вижу, как вы несетесь во всю прыть, позвольте спросить, достопочтенный доктор, неужто и у вас воровали кур?» И тут доктор взорвался: зная о неудачах республиканцев и о братоубийственной резне, он поспешил на площадь («чтобы сунуть свой длинный нос, — кипятилась тетя, — втереться в доверие к новой власти»). «Да просто я хотел понять, почему вы и ваша вера делает из людей поджигателей и убийц». Но бедный доктор не смог вынести этого зрелища: военный оркестр, полковой священник, бегство от господа бога, чтобы спасти кур… «А потом я пошел в лес к сожженной церкви, так же как и вы, сеньора Эулалия, вы ведь частенько туда наведывались? Знаю, знаю, всю войну туда ходили, каждое воскресенье, я вас не раз видел». Ну и ну, мы-то и не подозревали, зачем тетя уходит по воскресеньям, а ведь говорила, будто хочет нарвать дикой спаржи, фиалок, дрока или репейника, а на самом деле она ходила к «своей» мессе и молилась тайно, в полном одиночестве. «Но я?то пришел туда не молиться, сеньора Эулалия, я пришел оскорбить вашего бога». — «Доктор, прошу вас!» — воскликнул отец, но было поздно. Сеньор Жункоза уже никого не слушал. «Спаситель? Да тебя самого нужно спасать! — кричал я ему. — Ты позволяешь одним рушить и жечь свой дом, а другим одеваться в синие рубашки и привешивать к поясу кобуру с пистолетом! Агнец божий… Блаженный! Схимник!» Да, в тот день доктор наговорил такого… кричал, богохульствовал, зрелище было — в театр не надо ходить. Но, видя ужас в наших глазах, он в глубине души хотел проникнуться нашей верой, понять нас. Не знаю, чем закончилась эта сцена: мама увела меня переодеться (на самом деле она просто хотела пощадить мои уши).

Доктор Жункоза не один раз устраивал скандал в нашем благочестивом семействе. Но, когда я вырос, дома никто уже не произносил подобных «еретических речей», вероотступники потерпели крах, сраженные клерикалами, выдвигавшими неоспоримую теорию, согласно которой Христос был «сыном человеческим» именно потому, что «сомневался в своем божественном происхождении». Эти «сомнения» — и тут защитники теории правы — заставляют всех смертных одновременно страдать и радоваться.

Как бы то ни было, когда доктор Жункоза умер, тетушка, прожившая после его смерти еще несколько лет, заказала пышную заупокойную мессу, а если дома речь заходила о докторе, она неизменно говорила: «Надеюсь, господь был милостив к нему и принял в рай этого отпетого грешника и богохульника».

Распрощавшись с тенями тетушки и доктора Жункозы, я свернул на дорогу, ведущую к дому. Там, на пороге, меня уже ожидала корзина с фруктами и едой — ее принесли, пока я ходил по лесу.

Было около десяти, утром я не успел позавтракать, к тому же прогулка пробудила у меня волчий аппетит, и я с жадностью набросился на еду. Для начала я сделал яичницу из двух яиц — одно, правда, разбилось, но и оно пошло в дело, — восхитительную яичницу с колбасой (колбаса у Жауме всегда отличная), согрел стакан молока, сварил кофе, а потом вынес из дома складной стул, чтобы поесть на свежем воздухе, предвкушая удовольствие от трубки, которую набил еще утром.

Однако с каждой минутой становилось все холоднее, кусочек синего неба над головой постепенно закрыли тучи, день был серым и безысходно-унылым.

Чтобы согреться, я, впервые после приезда, прошел через всю нашу «усадьбу» к беседке, стоявшей поблизости от старой дороги. Дорога теперь была совершенно безлюдной и пустой, потому что не так давно построили новую.

Такие беседки любят описывать в романах: летом ее старая черепичная крыша, опиравшаяся на голубые деревянные столбики, ярко выделялась на фоне зелени, а весной вокруг буйно цвели кусты диких роз. «Раньше там горел свет, а зажигали его прямо из дома, — вспоминали сестры. — А однажды в поселок приехал Масиа?[21], и власти попросили у нас разрешения привезти его сюда. Сам Масиа отдыхал в нашей беседке», — добавляли они не без гордости. А мне оставалось только выслушивать воспоминания о том, чего я, увы, не застал.

Но так ли это плохо? Может, не стоит жаловаться? Может тени из «славного прошлого» потому так будоражат мое воображение, что я не видел собственными глазами, как бьет фонтанчик посреди пруда, не был тем мальчишкой, которого поцеловал в щеку «сам господин президент»?

«Отсюда мы смотрели, как проходит поезд, когда здесь еще ходили поезда, помнишь?» — продолжали сестры. Ну, это я, слава богу, помню. Крошечный поезд из Тебираны, он был обречен на гибель еще до войны, когда здесь появились рейсовые автобусы. Помню, пустые брошенные вагоны долго стояли на путях между Вальновой и Корталетом, они все больше ветшали, крестьяне растаскивали их на дрова и на доски для птичника, а деревенские парни веселились там ночи напролет. В конце концов от вагонов остался только железный остов да колеса, прочно стоящие на рельсах, заросших высокой травой. Потом, когда стали расширять дорогу, эти рельсы окончательно исчезли. Но сегодня, сидя в беседке, я будто вновь видел этот поезд, вспоминал, как в детстве мы таскали из кузницы здоровые гвозди, подкладывали на рельсы, и поезд расплющивал их, превращая в маленькие плоские «сабли»; а с каким нетерпением мы, пятеро малышей, ожидали, когда пройдет дневной поезд — он появлялся ровно в полдень, — в одних трусиках мы выстраивались возле большой ямы, заполненной водой (это был наш «бассейн»), и, заслышав гудок, немедленно бросались в воду (а нырять, между прочим, куда как не просто, если глубина «бассейна» немногим более полуметра)… Однако я тут засиделся, воспоминаниям конца не видно, а пора бы, между прочим, подумать об ужине.

Об ужине, а не об обеде, потому что сегодня я устроил себе настоящий праздник (как и полагается в воскресенье — день господень) и, закончив обильный завтрак, отправился вздремнуть.

Когда я проснулся, солнце еще не зашло, но мрачная погода совершенно не располагала к прогулке, поэтому я решил, что сейчас хорошо бы выпить кофе, выкурить трубку и поболтать с кем-нибудь. В приятных беседах с самим собой незаметно пролетели целых пять часов, но все-таки пришлось прерваться и заняться делом — сходить в сарай за дровами и развести огонь.

Сегодня воскресенье — единственный день недели, когда мы всей семьей сидим у телевизора (и одновременно поглощаем бутерброды), поэтому я поужинаю в кресле у камина в ожидании, что сегодняшняя программа окажется не хуже вчерашней.

Знаю, знаю, надо приняться за книгу, с удовольствием бы, но времени нет — день кончился. И вообще — завтра понедельник, завтра первый день моего отпуска, и небо не упадет на землю оттого, что сегодня я отдыхаю на полную катушку: утром не делаю ничего, а вечером — только то, что хочется.

Вдруг мне пришла в голову интересная мысль: за весь день я ни разу не вспомнил о дорогой и любимой конторе. Добрый знак. Похоже, я начинаю менять кожу образцового служащего, которую носил еще позавчера и вчера, а сегодня, наверное, сбросил, гуляя по лесу.

Я действительно не вспоминал о работе и почти не вспоминал о Женеве до тех пор, пока не представил моих домашних у телевизора и подумал — должно быть, лет через тридцать-сорок наши дети будут показывать своим этот самый телевизор, а те изумляться, что такие серьезные люди пользовались такой старой примитивной рухлядью, так же как теперь мои дети не могут поверить, будто ручной граммофон и внушительных размеров радиоприемник были для нас высшим достижением прогресса.

Да будет так.