8

8

Часы показывают половину двенадцатого, я снова в гордом одиночестве.

Ночь пролетела быстро, но выспался я на славу, совсем как в детстве. Помню, когда мне было семь лет, мама пришла будить меня к воскресной мессе, а я руку готов был дать на отсечение, что уложили нас всего пять минут назад, а ночь попросту украли или она исчезла по странной причине, которую скрывают от детей, — «вот вырастешь, тогда узнаешь». Словом, несомненно, произошло какое-то чудо, но о нем лучше не говорить вслух… Впрочем, Сарра, хранительница всех моих маленьких секретов, утверждала, будто это была самая обычная ночь, и даже смеялась надо мной, но уверенности моей не поколебала: старшие сестры — существа особые, им известно такое, что мне, малышу, знать еще не положено.

Проснулся я в восемь и тут же вскочил: ужасно хотелось посмотреть, не прояснилось ли наконец небо вопреки моим ожиданиям; и потом, нужно привести в порядок гостиную, умывальник и кухню — на тот случай, если архитектор и каменщик все-таки надумают заглянуть ко мне. Нужно будет угостить их кофе и налить по рюмочке, словом, устроить небольшой праздник… Вот порадовалась бы Адела — ведь она всегда так старается, чтобы дом ее был нарядным и гостеприимным.

Жалюзи я отодвинул с замиранием сердца — возможно, слишком сильно сказано, да уж ладно — и увидел… Нет, этому невозможно поверить: необъятное голубое небо, а вдалеке, за замком, алое зарево восхода, сулившее погожий день. Солнце уже освещало Морель, Пуч-дел-Сан и Монграл, на их вершинах не висели большие клочья сырого тумана; вокруг дома еще лежала тень — окрестные холмы всегда крадут у нас первые часы солнца. Хорошо, что вчера я ошибся, когда предсказывал плохую погоду, имея, впрочем, на это все основания. Уж сегодня-то я наверняка сумею сделать что-нибудь замечательное (например, начну книгу!), несмотря на предстоящий визит и ясный день.

Моя тарелки, стаканы, ложки и кастрюли, чашки и блюдца, накопившиеся за четыре дня холостяцкой жизни, я дивился про себя, до чего же может дойти мужчина, если живет один и занимается чем угодно, только не хозяйством.

Прибрав в ванной, столовой и гостиной, я снова подивился тому, какой кавардак ухитрился устроить в доме — в день моего приезда он был как картинка, а теперь превратился в лавку барахольщика, закрытую за отсутствием клиентов: телефонный справочник оказался на холодильнике рядом со связкой ключей и свечами, приготовленными на случай, если в грозу погаснет электричество; на стуле бутылка травного ликера, очечник валяется на полу, на кресле переполненная пепельница, сахарница рядом с пишущей машинкой, а полупустая бутылка — на каминной полочке, где по чистой случайности или по милости господней не осталось пятен вина. Все три трубки (одна из них наполовину набитая), видимо, с каким-то тайным умыслом разбросаны в самых невероятных местах, а пачки табаку лежат на серванте, как можно дальше от огня и от батарей (чтобы окончательно не пересохли).

Раньше десяти гости вряд ли явятся, а работу по дому я закончу к девяти, потом часок передохну и морально подготовлюсь к визиту.

Однако лишь без четверти десять мне удалось наконец позавтракать, причем наспех, и я уже в третий раз — бог троицу любит — подивился тому, насколько затягивают так называемые хлопоты по хозяйству, или забота о домашнем очаге, или… да мало ли существует здесь определений, более или менее возвышенных. А ведь я не занимался ни стиркой, ни покупкой продуктов, в последнем вопросе полностью положившись на волю божию и помощь Жауме.

Если эти записи вдруг попадут в руки какой-нибудь эмансипированной особе, она воскликнет: «Вот видите: три дня пожил один, сам вымыл тарелки и тут же понял, как тяжко женщине целый день сидеть дома!» А далее меня непременно попрекнут рабским существованием нашей бедной домашней хозяйки или французской m?nag?re, английской housewife или же, наконец, немецкой Hausfrau.

Но, осмелюсь возразить я, вы не совсем правильно поняли. По-моему, женщина должна сидеть дома, а не торчать в конторе, в мастерской или на фабрике, равно как и сам я предпочитаю домашний очаг всем фабрикам, мастерским и конторам. Нет, я вовсе не настаиваю, чтобы все женщины сидели дома (тем более у меня дома) вместе со своими мужьями, просто такую возможность надо предоставить людям, которым она по душе, а окружающие не должны называть их «бедными наседками» или «тюфяками».

Но я совершенно не хочу (думаю, этого вполне можно избежать), чтобы женщина день-деньской ползала по дому с тряпкой в руках. Нужно хорошенько постараться, тогда хлопоты по хозяйству станут куда легче и приятнее. Поэтому давайте все вместе — мужчины и женщины, старики и дети — научимся беречь собственный труд, а именно не разбрасывать, не пачкать, ставить вещи на место, сразу подбирать с пола бумажки (а лучше вовсе не мусорить), словом, не лечить недуг, а предупреждать его. И уж если мужчина сидит дома, он должен брать на себя существенную долю той работы, от которой нас пока не избавляют машины.

И если уж быть до конца откровенным — сейчас у меня есть такая возможность, ведь я один и не должен потакать ничьим вкусам, — то я свято уверен: есть на свете вещи, подвластные только женщине — конечно, я не имею в виду рождение ребенка или кормление грудью, — к счастью или к несчастью, от этих дел женщин скоро смогут освободить. Теплота и нежность к детям и мужу, нежность моей матери, нежность Аделы, тот свет, который источает женщина, с радостью несущая свою долю — любить и быть любимой, — вот настоящее чудо, настоящее сокровище.

Где, перед кем осмелюсь я высказать все это и кто осмелится вслух согласиться со мной?

Ну да ладно, хватит философствовать, сейчас нужно завтракать, мыть посуду (черт, ведь только что все вымыл!) и приготовить кофе для гостей. Не успел я управиться со всеми делами, как в окно постучали. Это оказался не архитектор и не каменщик, а кузнец, он тоже пожелал прийти на нашу «встречу на высшем уровне», однако решительно отказался входить — «ноги грязные, наслежу вам тут» — и не переступил порога, пока я не заверил его, что ни хозяйки, ни какой бы то ни было другой женщины (всегда лучше уточнить на всякий случай) сейчас дома нет, а потому можем следить сколько угодно: посмотрите, какую грязь я здесь развел.

Почти сразу же явились остальные (удивительная пунктуальность, совсем на них не похоже) и, потягивая кофе, принялись делать расчеты, потом извлекли из карманов микрокалькуляторы, и я стал свидетелем того, как трое мужчин, точнее, четверо, потому что десятник тоже решил прийти, обсуждают общее, только им понятное дело, которое хотят сделать как следует. Сами того не подозревая, мои гости работали слаженно; точно гребцы одной лодки, они помогали друг другу советами — архитектор каменщику, каменщик архитектору, кузнец — и тому и другому, причем делали это с легкостью и непринужденностью людей, ни малейшего представления не имеющих ни о заранее составленном плане, ни о «межотраслевой интеграции», как непременно выразился бы я, если бы речь шла о переводе документов, а не о живых людях.

И мне приятно думать — ибо только таким образом могу я обосновать целесообразность своего и прочих международных учреждений, — что только мы, кабинетные служащие, блуждаем в дебрях канцелярской терминологии: вырабатываем стратегию и тактику, принимаем меры и изыскиваем ресурсы, а где-то там другие, знающие дело живые люди, нанятые моей конторой, собираются за чашечкой кофе, осторожно отодвигают подальше, чтобы не запачкать, документы, сочиненные нами, и за полчаса решают, как лучше сделать то, для чего их пригласили. А потом бросают жребий и выбирают беднягу — козла отпущения, который пишет отчет о собрании, где все как положено: и список присутствовавших, и план действий, и скрупулезные подсчеты, и обоснование сроков, и пресловутая «интеграция»… И он трудится в поте лица, чтобы вручить начальству должным образом оформленную «бумагу».

А остальные в это время занимаются делом.

Хочется верить, что все эти международные и транснациональные учреждения обладают хоть одним умением — правильно выбирать людей, действительно способных делать свое дело, любящих его. Только не совсем ясно, почему, по какой таинственной причине эта горстка работяг нуждается для жизни и роста в толстом слое перегноя, в подземных ключах, в питательной среде — то есть в нас, бездельниках, трутнях, дармоедах; а еще — в поэтах, сочиняющих целые оды, дабы прославить свершения горстки трудяг, будь то ученые, квалифицированные рабочие или просто ремесленники, воспеть их преданность делу и зачем-то перевести на язык высокой поэзии деятельность разнообразных организмов, отчеты о качестве и количестве, рапорты о высоких целях и реальных достижениях.

Впрочем, полно, пора спуститься на грешную землю, подумать о делах, ведь через две недели надо начинать перестраивать дом. Покончив с кофе, мы вышли наружу, чтобы, как говорится, посмотреть in situ[27], с чего начинать, где придется копать и как лучше поднять крышу, чтобы соорудить новый чердак. И вот тут-то я заметил, насколько был прав вчера вечером: яркое утреннее солнце оказалось сплошным обманом, оно подразнило и скрылось; серое небо повисло над нами, предметы потеряли четкие очертания, стали блеклыми и расплывчатыми, точно на картине неумелого художника, а каменщик и кузнец посетовали — сколько живут здесь, а такой погоды не помнят, виданное ли дело, все льет и льет, конца этому не видно.

С ними полностью согласился рабочий бензоколонки, который привез мне солярку. Он тут же взялся за работу, а потом безумно развеселился — бак оказался почти полным, топлива еще надолго хватило бы, но ладно, раз уж пришел… Итак, с вас двенадцать тысяч восемьсот да, кстати, если хотите, посмотрим потом ваш старый драндулет — вдруг заведется? А нет, так сменим аккумулятор.

Когда все разошлись и я остался один, у меня пропало всякое желание удирать домой, в Женеву. Напротив, теперь, когда я увидел людей, работающих со вкусом и удовольствием, мне самому захотелось уподобиться им, по крайней мере в эти золотые дни уединения. Нет, надо остаться и начать-таки книгу — мой главный труд, мне помогут родные, и в первую очередь Адела, дети, а еще дорогие братья и сестры, родители, живые и покойные, и дети моих детей, те, что уже появились на свет, и те, что еще придут, ибо я смею надеяться, что мир не умрет вместе с нами.

Однако и этот визит деловых людей оказался не последним: вскоре приехал на машине Сириси из лавки Жауме и привез еду (утром я звонил ему по телефону). Я снова вышел из дому и съел вкуснейший апельсин — давно таких не пробовал, а последние четыре дня вообще не видел фруктов. Я нарочно решил съесть апельсин в саду, несмотря на хмурую пасмурную погоду, — надо торопиться, пока не полил дождь, подышу хоть немного воздухом.

Когда я наслаждался апельсином, в двух метрах от меня сел на землю роскошный удод и принялся распускать и складывать свой хохол и хвастаться ярким переливчатым оперением. Наконец он окончательно убедился, что восхищение мое не знает границ, медленно поднялся в воздух и скрылся за лесом.

Я много лет прожил в Вальнове, но всегда был настолько рассеянным и ненаблюдательным, что сейчас удивился, откуда мог взяться удод в это время года. Мне казалось, они появляются поздней весной. А может, этот — редкое исключение? Или он прилетел потому, что зимой было теплее обычного: вот и герани до сих пор цветут, хотя к Рождеству они всегда замерзают, да и кустики крошечных маргариток так разрослись и заполонили все вокруг, вылезли даже на дорожке к «бассейну»…

Во всяком случае, за все четыре дня я ни разу не слышал, чтобы кричал удод. Я непременно различил бы его голос — стоит мне только подумать об этой птице, как в памяти оживают весенние дни далекого прошлого. Нет, брачный сезон удодов еще не наступил. Надо будет заглянуть в дневник отца, пока мы жили здесь, он вел его ежедневно, даже во время войны, и записывал все важные события нашей летней жизни: «Сегодня слышали первого удода», «Набрали полмешка орехов» и т. д.

Возможно, многие будут возмущены: писатель в разгар войны караулит удодов, считает орехи и радуется новорожденным крольчатам! Это все равно что считать звезды, стоя у края пропасти, или кормить голубей, идя к гильотине. Я сам иногда с раздражением думаю, с какой стати торчу здесь в рождественские каникулы, зачем сижу у камина — я, солидный служащий солидного учреждения, счастливый муж, отец многочисленного шумного семейства. Зачем ломаю голову над несуществующими проблемами, изображаю из себя эдакого Робинзона и любуюсь удодами, пока люди убивают и умирают, страдают от настоящего одиночества, а не играют в него, как я сейчас.

Но его величество случай — а может, сама судьба? — действует иногда без ошибки.

В тот день, когда убили на фронте моего брата, а мы еще ничего не знали, отец сделал в своем дневнике такую запись:

«Сегодня мы видели высоко-высоко в небе огромную стаю птиц — они улетают отсюда».

Наступил вечер, дождя пока нет, но погода серая, пасмурная — в Женеве такая держится иногда по десять дней. И если сейчас не переменится ветер и не разверзнутся хляби небесные, то назавтра можно ждать такого же хмурого денька.

Я пообедал, потом хорошенько выспался, а когда встал, захотел немного пройтись, размяться, разогнать кровь, подышать свежим воздухом, а главное — уйти куда-нибудь подальше от пишущей машинки и не ломать голову над книгой.

Дойдя до леска, я увидел «бассейн» — прямоугольный лягушатник глубиной в полметра, который отец велел выстроить для детей. Там стояла темная вода, по дну змеилась широкая трещина, а посередине на возвышении, украшенном цветной плиткой, восседал зеленый керамический хамелеон с выпуклыми незрячими глазами.

Рядом с «бассейном» сохранилась самодельная купальня, тоже отделанная плиткой, на этот раз бело-голубой — миниатюрный домик с черепичной крышей и четырьмя водосточными трубами, зашторенными окошками и дверью, которая давно уже не закрывается. Внутри у стены стоит деревянная скамеечка и ржавая вешалка. Крошечный шедевр архитектуры, милый моему сердцу, пожалуй, надо будет отреставрировать его, если удастся подзаработать.

Я сижу на влажных от росы перилах лестницы, спускающейся к шоссе, и вспоминаю старый любительский фильм: Роберт, Мария Элена, Микел, Сарра и я, все пятеро, как и положено, в закрытых купальных костюмах, стоим вытянувшись в струнку и, видимо, ждем гудка двенадцатичасового поезда, чтобы прыгнуть в воду. Старшие девочки тем временем сидят на грудах хвороста, читают и шьют в тени сосен — загар тогда еще не вошел в моду, — мама уютно устроилась в специально принесенном для нее плетеном кресле, а отца не видно, наверное, он снимает нас.

Затем следуют вопли и толкотня, девочки пищат, потому что Микел брызгается, а вот и я — худенький белокожий мальчонка — визжу под холодными брызгами и робко перебираю в воде ногами, крепко ухватившись за край «бассейна».

Новые кадры — занятия шведской гимнастикой, в том же составе: все пятеро малышей выстроились по росту на зеленом гимнастическом бревне: я впереди всех, за мной Сарра (она была чуть повыше), а дальше — все остальные. На нас соломенные панамы (не дай бог, хватит солнечный удар), мы послушно выполняем команды отца, снимающего камерой эту уморительную сцену: руки в стороны, вверх, в стороны, опустить, встать на носки, на пятки, на носки, на пятки, и я все время не успеваю, совсем как в немой комедии: когда все приседают, вытянув руки перед собой, я встаю на носки, держа руки в стороны, и все, кроме меня, наверное, умирают со смеху. Энергичные упражнения продолжаются до тех пор, пока, по приказу отца, дети не срывают панамки и не бросаются в воду, сметая все на своем пути, поднимая фонтаны брызг, точно стадо маленьких буйволов, а я так и стою на бревне, в панамке, и тру кулаками глаза — должно быть, всеобщий хохот довел меня до слез.

Вспомнив о фильме, я подумал, что в те годы отец сильно изменился: начинающий писатель с густыми усами и бородой, автор романов, где присутствовала политика, во времена моего детства уже был солидным мужчиной с посеребренными сединою волосами. Он очень гладко выбривал щеки, так что походил на «американца с картинки». Поборник технического прогресса и медицины, отец одним из первых отказался от допотопной бритвы и стал пользоваться современными и «практичными» лезвиями «жиллетт» и машинкой «аллегро» («Шведская!» — произносили мы с большим почтением) для их заточки; кроме того, он был ярым поклонником радио (старинного радио с лампочками и громкоговорителем), кино и фотографии, а также питал расположение, но уже более умеренное, к шведской гимнастике, в те годы входившей у нас в моду. Обо всем этом свидетельствует снятый им фильм, а также фотографии преподавательницы гимнастики. Что вы, что вы, никакого тренировочного костюма: платье до щиколоток, длинные бусы, белый стоячий воротничок и высокая прическа — словом, настоящая «мисс», строго следящая за нашей смешанной «командой» из восьми братьев и сестер, да еще двух кузин и двух кузенов в придачу.

Еще одна фотография: отец за фотоаппаратом — складная гармошка с наброшенной черной тряпкой. Сделав снимок, он немедленно бежал в лабораторию, оборудованную им самим в подвале, колдовал там при свете красной лампочки над кюветами и бутылями с проявителем и закрепителем, чтобы через некоторое время торжественно показать нам фотографию или, в случае неудачи, попытаться сделать ее еще раз.

Странно, я веду рассказ так, словно уже тогда, в далеком детстве, чувствовал и понимал все это, хотя на самом деле мои воспоминания — только археологические раскопки, воссоздание прошлого по документальным свидетельствам и рассказам очевидцев, моих братьев.

И «бассейн» на моей памяти всегда оставался таким, каков он сейчас: трещина на дне и стоячая зеленая вода, ее нельзя ни сменить, потому что кран не работает, ни спустить — засорен сток. А песчаная полоса, насыпанная вокруг, поросла травой, напоминает небольшую приморскую дюну. В купальне поселились мыши и пауки, даже входить страшно, но раньше этот маленький домик, наверное, был очаровательным. До него здесь стоял складной деревянный каркас, на который натягивали бело-голубой полосатый тент. Я, конечно, не застал всего этого, говорят, каркас был предметом зависти соседей и еще долго хранился у нас в чулане.

Когда я подрос, фотолаборатория отца уже была далеким прошлым, но подвал, словно подземелье старинного замка, притягивал меня и Сарру. Мы частенько лазали туда, однажды открыв для себя этот таинственный мир, жуткий и притягательный одновременно, полный всяческих чудес: красный свет — мы зажигали его, чтобы стало еще страшнее, — полки с уцелевшими бутылями и всевозможными флаконами, пакеты с фотобумагой, которую мы с Саррой нещадно засвечивали, не ведая, что творим, большая кювета, где отец промывал снимки, и шкафчик, забитый кюветами поменьше, бесчисленные кассеты… Одним словом, волшебный загадочный мир, откуда мы выбирались на свет божий зачарованными, словно из пещеры Али Бабы.

От этой фотографической лихорадки осталось дюжины полторы потрепанных, рваных альбомов, воссоздающих историю дома, моей семьи, историю деревьев и кустов в нашем саду. Так, открыв один из них, я тут же наткнулся на фотографию скамейки, о существовании которой совершенно забыл. Эту скамейку мы называли греческой — очень уж сильно грело на ней солнце. Сейчас она скрыта от глаз разросшимися кустами, а в день, запечатленный на фото, на ней расселось наше огромное семейство, и я в том числе — вечное дитя, тоненький, бледный, хрупкий мальчик. Все видно на этой фотографии — наши белые и полосатые фартучки, обруч, двух? и трехколесный велосипеды, самокат… Мы сидим в окружении дедушек, бабушек, тетушек и гостей, приезжавших к нам каждый год. Тут и наши соседи: Женис из поместья Мунда, старики Кастель, девочки из семейства Басте?, доктор Жункоза, а также несколько других, незнакомых людей, из тех, о ком принято говорить «и все остальные».

Что я непременно сделаю, если доживу до пенсии и вернусь навсегда домой, — так это разберу альбомы. Новых покупать не буду, подклею и подновлю старые и, если смогу, сделаю под каждой фотографией скромную подпись, вернув имена и названия безымянным людям и вещам, давно уже несуществующим. Мне совсем не хочется, чтобы мой правнук, разглядывая меня, сидящего в коляске под миндальным деревом и блаженно улыбающегося в объектив, сказал: «Ну и глупая физиономия у этой девчонки!» (Впрочем, пусть говорит, лишь бы знал хотя бы приблизительно, о ком идет речь.)

Однако фотографическая летопись нашего семейства осталась незавершенной, поскольку лихорадка прошла году в тридцать четвертом или в тридцать пятом, и виной тому были серьезные обстоятельства. В тот год Роберту исполнилось пятнадцать, и отец подарил ему фотоаппарат, новую модель, правда, тоже гармошкой, но зато не с пластинами, а с кассетами. Роберт недолго пользовался своим подарком, отсняв от силы три кассеты.

Той зимой оба фотоаппарата — папин и Роберта — остались в Вальнове. Тогда год строго делился для нас на две половины: длинное лето, неизменно проводимое в этом доме, и бесконечную зиму; зимой мы жили в Барселоне, по будням ходили в школу, по воскресеньям — в театр, в основном когда на сцене шли папины пьесы, или смотрели любительские фильмы дома. Время от времени мы ходили в гости — по четвергам к «маминой бабушке», а по субботам — к «папиной бабушке». За эту нескончаемую зиму Вальнова в нашем сознании превращалась в волшебную сказочную страну вечного лета, откуда время от времени являлись чудесные посланцы: то Мариета, жена Жауме (отправляясь в Барселону к доктору, она подумала: «А не захватить ли дюжину яиц для сеньоров Фаркес?»), то садовник, приехавший за жидкостью от гусениц, «у нас-то не купишь, а от проклятых тварей совсем житья нет» (садовник обычно привозил живых цыплят, их выращивала его жена и эти крохи страшно нам нравились). Правда, чудесные посланцы выглядели весьма странно в нашей голубой гостиной — такие чинные, принаряженные и неловкие… Да, так вот в ту зиму оба фотоаппарата забыли в Вальнове, а в марте в дом залезли воры — почти каждую весну к нам кто-нибудь залезал — и украли их и многое другое.

«Ничего, купим другой», — сказал отец. Эти слова были очевидной уступкой веяниям нового времени и казались почти святотатственными в нашем маленьком мирке, где вещи делали и покупали на века, а любая потеря превращалась в настоящую трагедию. Если какая-нибудь вещь выходила из строя, ее чинили; когда же ремонт был невозможен, то после долгих вздохов и колебаний покупали новую, горько сетуя, что до старой ей далеко. Сейчас по всему нашему дому разбросано по меньшей мере полдюжины зонтов — складных и простых, пестрых и траурно-черных. Зонты периодически теряются и ломаются, но мы тут же покупаем новые. В прежние времена зонтик служил всю жизнь, был верным спутником на долгие годы. Если у него ломалась спица, вещь не выбрасывали, а несли чинить: «Чиню-у?у?у зонты!» — кричал зонтичных дел мастер, проходя по улице. Если же, не дай бог, рвалась ткань, то ее заменяли, но зонт ни в коем случае не выбрасывали.

«Ничего, купим еще», — сказал отец, бросая вызов своему времени, своим привычкам и вкусам.

И если бы мы купили новый фотоаппарат, покупка эта дополнила бы ряд сладостных приготовлений к отъезду, для старших детей омраченных школьными экзаменами. Но вот девочки уже радостно трепетали в ожидании встречи с дачными друзьями и подружками, вестей от которых не было целую зиму, и наконец в один прекрасный день, за обедом, предвкушая бурю восторга, отец произносил: «Пожалуй, пора подумать о переезде». О том, куда мы поедем, говорить было излишне: в те времена мы неизменно ездили в Вальнову, это теперь то один то другой мой родственник собирается в Бразилию или в США (а уж старушка Европа изъезжена вдоль и поперек). Кому-то приспичило отправиться в Бангкок — говорят, это просто прелесть, а когда мы были в Индии, то не смогли туда заехать, так как путешествовали с туристической группой и не имели права «отклоняться от маршрута». Во времена моего детства мы держались все вместе, но теперь в нынешних семьях совсем другое дело: старший, дабы выучить язык, едет работать официантом в Лондон, младшая в августе отправляется на Таити, а средний не знает пока, что выбрать: то ли поехать реставрировать церковь, то ли приобщиться к райской жизни наркоманов, родители же хотят путешествовать по Галисии, ведь папа не был там с самой войны.

Однако той весной Роберт неожиданно попал в больницу и на шестой день после операции, в возрасте шестнадцати лет, скончался, когда всем уже казалось, что дело пошло на поправку.

Вот почему новый фотоаппарат так и не купили.

И фотолаборатория в подвале нашего дома, где прошлым летом появилась еще одна кювета, чтобы Роберт мог проявлять свои пленки, перестала существовать. Мы с Саррой играли там, а отец многие годы не мог заставить себя спуститься в наше зачарованное царство.