Глава 21 Перед приговором
Глава 21
Перед приговором
Ситуация вокруг меня быстро менялась к худшему. Несообщающиеся сосуды стали постепенно сообщаться. На работе меня отстранили от активных дежурств: придумали особую работу. В театре было пустое помещение, где стояло два больших пожарных насоса. Включение их и управление ими находились в других помещениях. В случае пожара задействовались насосы либо со сцены, либо с главного пульта управления. Насосы фактически представляли собой пустые огромные металлические болванки. В комнату поставили стол и стул. Дали мне пустой журнал дежурств для приёма и передачи смены. Инструктаж, который я получил, заключался в том, что из комнаты запрещалось выходить, в зрительном зале не появляться, по коридорам театра не шляться. Как я понимаю, уволить из театра меня боялись, чтобы не потерять гастроли в Америке. Моего контакта с работниками театра и со зрителями тоже допускать не хотели. (Конечно, никакие гастроли они потерять не могли, но, как выяснилось позже, они в эту «дребедень» верили!) Утром я приходил на работу. Записывал в журнал, что принял смену. Вечером, через 14 часов, записывал в журнал, что смену сдал. Мне не было скучно —появилась великолепная возможность для занятий английским языком, которую с удовольствием использовал. В перерывах между занятиями выходил из комнаты, устраивал очередной «бардак» и возвращался, чтобы заниматься. Походы эти на матросском сленге мною назывались — «Проверка и проворачивание механизмов». Мне надо было показать, что я ничего не боюсь и ко всему готов, хотя на деле это было уже совсем не так.
Ситуация ухудшалась с каждым днём. Встречи с голландским консулом прекратились. Домой к Саше уже невозможно зайти. Там постоянно крутились типы в штатском и просто не давали пройти в квартиру. Они останавливали меня в парадном и говорили: «Вам тут делать нечего. Вы здесь не живёте».
Возвращаясь домой поздно вечером, я должен был пройти около своих двух «амбалов», которые, иногда, говорили вслух для моего сведения: «Когда нам уже разрешат этой жидовской морде шею сломать?» Каждый раз решал для себя вопрос — идти или не идти домой? Деться было некуда. Родителей пугать не хотел и поэтому шёл домой. Тот факт, что им разрешали говорить в открытую, был плохим знаком.
В этот же период я познакомился с одним парнем. Звали его Аркадий. Он — из похожей среды, инженер, говорил, что знает два языка, английский и французский. Тоже заканчивал подобные курсы иностранных языков. У него отмечалась одна странность. Когда он оставался ночевать у какой-нибудь девицы, то приносил с собой в маленьком чемоданчике весь свой джентльменский набор, состоящий из вешалки для костюма, туалетных принадлежностей, будильника, спальной простыни и полотенца. Удивляла квартира родителей, где он жил. Такой роскоши я нигде и никогда не видел. Аркадий говорил, что его отец — известный адвокат, и этим всё объяснялось. Однажды, гуляя по Невскому, мы натолкнулись на двух девушек, туристок из Англии.
Аркадий начал с ними заигрывать и заговорил по-английски. Когда я услышал его язык, меня прошибло холодным потом. Такому английскому в Ленинграде могли учить только в КГБ. Это явно не были наши курсы для продавщиц «Берёзки». Я унаследовал от мамы хороший музыкальный слух и сам хорошо говорю по-английски, но это была спецшкола. Это был высокий полёт. Это был профессионал — уже не та девочка, которой я «навешивал лапшу на уши» и использовал, как хотел!
Я вернулся домой в плохом настроении. Ясно, что обложили со всех сторон. Если прикрепили уже такого профессионала, то дела мои совсем плохи.
Как выяснялось, у диссидентства были и чёрные стороны. Вот сейчас они и проявились. Стало тяжело и неуютно. Мне был 31 год. Я уже не тот матрос, который устал от жизни и искал смерти. Хотелось жить. Но жить не в этой стране. Я уже не мог смириться с тем, что можно стать инвалидом или, как неопытный идеалист, сидеть в тюрьме. Днём мне приходилось продолжать играть роль бесстрашного борца и выслушивать жалобы обиженных на власть музыкантов и артистов. Вечером я оставался один на один с собой в своей коммунальной квартире. В любую минуту меня могли арестовать избить или просто изуродовать.
Могли подсунуть наркотики или антисоветскую литературу, чтобы потом её торжественно извлечь при обыске. По ночам я плохо спал, иногда лежал, прислушиваясь к звукам останавливающихся у подъезда машин или к шуму шагов на лестнице. Мне было очень одиноко. Мне было страшно. Я «вычистил» комнату. Вынес и отдал друзьям всю литературу, которая могла быть истолкована как антисоветская. Возвращаясь с улицы домой, я переворачивал комнату в поисках наркотиков и тому подобных вещей, чтобы хоть как-то упредить события. Уходя из комнаты, везде оставлял «ключи», запоминая положение каждого предмета. Это качество развилось у меня ещё в штрафной роте. На улицах я старался быть осторожным. Ходил по тротуару ближе к домам. Переходил улицы неожиданно и в разных местах. Было, конечно, понятно, что если захотят задавить машиной или подсунуть наркотики, чтобы арестовать, никакая осторожность мне не поможет. Но хотелось чего-то сделать для своей защиты. Как всегда, хотелось быть чистым перед собой и знать: сделано всё, что от меня зависело. Многие друзья боялись со мной общаться. У меня был старый и верный друг Слава, с которым я дружил с 14 лет. Мы были с ним как братья. Это тот самый Слава, который при поступлении в институт решил мне две задачки. Он женился. Семейная жизнь у них не «клеилась». Однажды его жена пригласила меня переспать с ней в то время, пока Слава сдавал зачёт в институте. Я, конечно, отказался от такого почёта, но Славе об этом ничего не сказал. Не хотел его травмировать. Через год, когда они развелись, я ему рассказал эту историю. Он на меня обиделся: почему не сообщил раньше. Это был единственный раз, когда мы поссорились. Так вот, в это тяжёлое время перед выездом Слава перестал со мной общаться. Он был категорически против моих взглядов на СССР.
Правда, за несколько дней до моего отъезда, он, всё-таки, заскочил ко мне домой. Побыл 10 минут. Пожелал мне счастья. Когда рухнул Союз, я пытался найти Славу, чтобы как-то помочь или вывести его оттуда. Мне удалось найти его семью через несколько дней после Славиной смерти. Я просто не успел. Он пил. Был очень одинок и утонул пьяным в Финском заливе, в то время, как его маленький сын сидел на берегу. Слава был замечательным парнем и хорошим другом. Он был талантливым скульптором-самоучкой.
Пусть будет благословенна его память!
Многие хорошие друзья называли меня предателем и искренне верили в то, что они говорили.
Потом, после развала СССР, они все, как один, извинялись передо мной. Я всех простил.
Был у меня один друг, Валера, который приехал и сказал: «Я не знаю, зачем тебе нужен этот Израиль, но вот, возьми ключи от моей дачи. Когда почувствуешь, что тебя хотят «замести» — езжай туда. Продукты я тебе привезу».
У меня существовал альтернативный план — бежать через Финляндию. Мы знали, что финны сдают беглецов из СССР. Но, тем не менее, это был хороший рабочий план. В своё время я познакомился и подружился с одним неплохим парнем, который служил пограничником в этом районе. Звали его Николаем. Николай составил мне подробную карту советско-финской границы в месте, где он раньше служил и хорошо его знал. Николай обсудил со мной подробный план перехода границы. Мы считали, что было возможно пересечь всю Финляндию за один день, а затем перебраться через границу Швеции. В своё время он составил этот план для себя, но им не воспользовался. Всё это предусматривалось на крайний случай, хотя я абсолютно не был уверен в том, что у меня будет достаточно времени для реализации этой программы до ареста, если таковой состоится. На всякий случай готовый рюкзак лежал на полу за шкафом.
Я всегда очень скептически относился к геройству, выраженному в готовности идти в тюрьму. Выжить в тюрьме или в лагере и остаться человеком, это я считал геройством. Наговорить патетических глупостей, а потом за это сидеть в тюрьме, в моих глазах всегда было идиотизмом. Попасть в тюрьму за «политику» в те годы в Советском Союзе было очень просто, глупо и даже «не остроумно». Я знал очень немногих людей, которые сумели сохранить своё человеческое достоинство после тюрьмы или лагеря, чтобы вернуться домой нормальными людьми. Большинство узников ломалось очень быстро. Больше везло тем, кто сидел с политическими, а не с уголовниками. Многие из сидевших в тюрьмах и лагерях уже через несколько лет после освобождения выдавали себя за героев-сионистов. Особенно те, которые сидели за уголовные и экономические преступления. Я не любил вспоминать и рассказывать о моих «сионистских геройствах». Не любил рассказывать об этих делах, потому что в моих глазах это было не геройством, а большой глупостью, поступком мальчишки, не понимающего того, что он делает. А вот то, что я выжил среди уголовников, было моим персональным достижением и успехом. Это уже дело личное, которое вряд ли касается продвижения международного сионизма. Наша беда состоит в том, что мы любим творить себе кумиров. Это одна из проблем еврейского народа. До сих пор многие «отказники и узники» живут своим прошлым и за счёт своего прошлого. Столь странное явление очень свойственно Израилю. Немногие люди этой категории сумели оторваться от прошлых заслуг, построить новую жизнь и новую профессиональную карьеру, во имя которой они пытались выбраться из СССР. Из тех, кто построили новую карьеру, большинство создали её в политике. Совсем немногие, включая меня, построили настоящую, новую профессиональную карьеру. Я считаю, что сделал блестящую карьеру в Израиле, которую никогда не смог бы сделать в СССР. Для этого мне и хотелось вырваться из Советского Союза и доказать самому себе, что смогу это сделать. Я горжусь этим и никого, и ни за какие сионистские страдания не жалею.
...В один из дней Вальта пришла ко мне в насосную и попросила срочно подняться в кабинет заместителя директора по режиму. Она предупредила, что там сидят какие-то «крутые». Войдя в кабинет заместителя директора, я увидел четырёх человек. Кроме начальницы отдела кадров и зам. директора по режиму, сидело ещё двое в гражданской одежде. Они не представились, да это и не требовалось. Их прошлое и настоящее было написано у них на лице.
Вели беседу гебисты. Сначала вопросы и ответы звучали примерно также, как в беседе с зам. директора по режиму, которую я приводил ранее.
Потом состоялся следующий диалог:
— Как вы относитесь к Советской власти?
— Я её не люблю. Это одна из главных причин, из-за которой я хочу отсюда уехать.
— Так вы начнёте воевать против нашей страны из-за границы.
— Я — сионист. Я хочу строить свою страну и воевать за свою страну, которая называется Израиль. Мои враги сегодня — арабские экстремисты. Советская власть — это проблема русского народа, и мне до неё дела нет. Советская власть — враг русского народа, а не мой.
— Правда ли, что американские сионисты могут сорвать гастроли театра и какое им вообще дело до работника сцены?.
В этом месте начальница отдела кадров поправила сотрудника органов, уточнив, что я не работник сцены, а механик-сантехник. Затем она объяснила разницу между двумя должностями.
Я ответил:
— После всех историй, которые произошли с актёрами Мариинского театра в прошлом, у меня нет сомнений, что гастроли можно сорвать. Что же касается того, какую функцию я выполняю в театре, это не имеет никакого значения. У каждого человека есть право на свободную эмиграцию. На мой взгляд, вы должны взвесить только одну вещь. Стоит ли жизнь одного еврея-сиониста потери для СССР нескольких сотен тысяч долларов. Я свой выбор уже сделал и буду стоять до конца.
На этом разговор был закончен, и я ушёл. По дороге домой я ехал в трамвае. Вагон был полон людей. Я стоял на средней ступеньке. На верхней — женщина, видимо, еврейка с дочкой 10–11 лет. Подо мной, на нижней ступеньке, стоял какой-то пьяный мужик и ругался во весь голос. Я не прислушивался. Стоял и думал о прошедшем разговоре. Неожиданно услышал: «Жидовка, жидовка, я бы тебя трахнул вместе с твоей дочкой, мало вас Гитлер убивал...» и так далее, Я очнулся от своих мыслей. Женщина стояла надо мной — вся красная, смущённая, со слезами на глазах. Девочка смотрела на меня умоляющим, несчастным взглядом и плакала. В трамвае все молчали, спокойно и безразлично наблюдали за происходящим. Я повернулся к мужику, схватил его за одежду на груди и произнёс: «Ты что, парень, сдурел!» Он мне стал объяснять: «Слушай, ты разве не видишь, что они — жиды. Ты что, не знаешь, что эти жиды пьют нашу кровь и разрушают страну. Пусть они убираются в свой Израиль». Я рывком открыл пневматические двери и со всей силы, ударом, выпихнул его наружу.
Трамвай шёл с большой скоростью, и парень грохнулся на мостовую, как мешок. Перед прыжком из вагона я взглянул на женщину с ребёнком. Обе смотрели на меня с облегчением и благодарностью. Женщина поняла, что я — еврей. Подержав двери ещё минуту, соскочил сам. Потом, не оглядываясь, пошёл дальше. Я никогда не оглядывался на дело своих рук.
Ситуация продолжала накаляться. Особенно тяжело было в последние два месяца. Чувствовалось, что решается вопрос обо мне — сажать или выгонять из страны. Тут ещё мой бывший тесть «проснулся» и стал проявлять свой коммунистический патриотизм. Эта сволочь написал донос на моего отца. Он, Ратманский, как верный коммунист и еврей, был глубоко возмущен сионистской пропагандой Леонида Токарского. Он, Ратманский, требует наказать Натана Токарского (моего отца), своего начальника, за неправильное воспитание и открытое одобрение враждебных сионистских действий Леонида, давнего врага Советской власти. У отца начались неприятности.
Через некоторое время Ратманский позвонил также Левиным. Семья моего брата жила вместе с родителями его жены Лены. Отец Лены, Владимир Лазаревич Левин, был членом Академии наук СССР, человеком глубоко интеллигентным и уважаемым. Я в детстве проводил с ним много времени. У нас было общее любимое занятие — фотография. Мы целыми днями запирались в его лаборатории и печатали снимки. Потом мы вместе возились с мотороллером Владимира Лазаревича. Ратманский, назвавшись чужим именем, сообщил, что к Левиным приехал родственник из Израиля, и сегодня вечером он придёт к ним в гости. Ситуация, в которую попала семья Левиных, была очень неприятной. С одной стороны, они, как люди интеллигентные, не могли отказать родственнику из Израиля в посещении. С другой стороны, поскольку времена были смутные, это могло повредить им всем на работе. Семья просидела целый вечер вокруг стола, ожидая визита либо родственника из Израиля, либо людей из КГБ. Никто не пришёл. На следующий день мне позвонил мой брат и попросил срочной встречи на бульваре; напротив моего дома. Мы встретились. Он рассказал о том, что произошло вчера вечером, и потребовал, чтобы я прекратил эти издевательства. Брат был очень возбуждён и накричал на меня, что это не он женился на Шуре и ответственность за происходящее, в том числе и за её родителей, падает только на меня. Я не знал, что делать и поехал к Ратманским. Они были дома. Увидев меня, Ратманский спрятался за спину жены и оттуда кричал, что я — подлый сионист, предатель своей родины и прочее. Я предупредил, что его право думать всё, что ему заблагорассудится и считать меня кем угодно. Но я запрещаю ему трогать моих родителей и брата, иначе ответственность за последствия ляжет на него, и ушёл. Эти истории — совсем перебор. У меня уже не хватало нервов. Вечером отец сказал, что, видимо, мои дела совсем плохи, и вполне возможно, что это закончится уже не Израилем. Договорились — к родителям я буду приезжать только по ночам, так попросил отец.
Когда я узнал, что Ратманские иммигрировали в США, хотел сообщить об истории с доносом в ФБР, но только из-за моего сына воздержался от этого.
Кольцо вокруг меня совсем сжималось.