Глава 9 Преступление и наказание
Глава 9
Преступление и наказание
Было самое начало июня 1967 года. Начинало теплеть. Мы уже предвкушали лето. Служба текла своим чередом. Лодка сменялась лодкой. Я слыл хорошим техническим специалистом по механике кораблей; включая атомные реакторы. В качестве такового приходилось постоянно участвовать в технических советах. Как на базе, так и на подводных лодках. Технические советы проводились часто. В них принимали участие командиры подводных лодок, командиры БЧ-5 (Боевая Часть №5 — Машинное отделение), начальники технических отделов базы подводных лодок и многие другие. Все они — морские офицеры разных рангов. Из присутствующих я был единственным старшиной срочной службы.
Вопросы, обсуждаемые на совещаниях, касались технического состояния лодок, графика ремонтов, неисправностей двигателей и агрегатов. Решения принимались на месте. Составлялся план ремонта и его сроки. Мы играли в людей военных, деловых и равных, хотя наши ворота были единственными, в которые забивались голы.
Мои прямые командиры слабо разбирались в технике. Они были неграмотными флотскими служаками, профессиональное образование которых (я уж не говорю об общем образовании и культуре) намного отставало от моего. У них не было ни соответствующей подготовки, ни опыта работы. В лодки они не заходили, а к реакторам боялись даже приблизиться: сидели на совещаниях и молчали, чтобы не сказать глупость. Но когда я начинал спорить с командирами лодок, иногда давали мне «прикрытие» своими погонами. Это было, скорее всего, из-за боязни принять на себя минимальную ответственность.
Споры формально велись о сроках ремонта и его объёме. На самом деле, речь шла о времени нахождения моих ребят и меня самого в реакторном отсеке. О возможности переноса части работ на период среднего ремонта, предстоящего на заводе в Полярном. У нас, ремонтников, были разные интересы с командованием подводных лодок. Для нас вопрос всегда стоял либо о количестве радиации, которую мы схватим, либо о времени, которое надо было затратить на выполнение работы (иногда работали несколько суток подряд без сна, хотя не было на это реальной причины). Для них же вопрос стоял только в том, чтобы вовремя доложить командованию и получить новую звёздочку на погоны.
Важно подчеркнуть, что это место — большое плавучее судоремонтное производство. Это был огромный морской гараж, в котором работали сотни моряков срочной службы, набранные из техников и квалифицированных рабочих, «законно призванные в армию», но реально и по самому факту — насильно «рекрутированные» из ленинградских судостроительных заводов и техникумов. В обязанности моей команды входило техническое обслуживание и ремонт всей механической части подводной лодки, включая атомный реактор.
Прошёл год. Я был уже опытным командиром, знающим правила этой неравной игры. Ясно было, когда ситуация позволяла молча принять предлагаемую диспозицию, а когда надо стоять до конца. Цена любого компромисса была однозначна.
Мне уже 64 года — прожил жизнь и успел построить новую профессиональную карьеру в Израиле. Но мне никогда не приходилось принимать столь ответственные и категоричные решения о жизни, здоровье и смерти моих товарищей и меня самого, как тому 22-х летнему пареньку, тогда. В Гремихе...
Кроме технических знаний ему («тому пареньку») требовалось много мудрости в поисках компромисса в абсурдной ситуации... Когда какой-нибудь подводник-держиморда орал на него, потрясая своими погонами капитана первого ранга и пугая его трибуналом. Этот держиморда требовал подвергнуть немедленной опасности ничего ещё не видевших в жизни юношей, мотивируя это любовью к Родине. Или необходимостью обеспечения обороны от американской агрессии. На самом деле его интересовала ещё одна дырочка в погонах, для очередной звёздочки. Такова была действительность. Абсурдная, циничная и мерзкая.
В конце первой недели июня на кораблях почувствовалось необычное напряжение. Открыли минно-торпедные склады. Стали вооружать подводные лодки и корабли, пополнять запасы продовольствия. Говорили о какой-то войне. На подводные лодки стали загружать ракеты. Через пару дней ситуация прояснилась — война с Израилем. Тут вдруг все вспомнили, что я — еврей. Моряки с соседних лодок приходили познакомиться, задать пару вопросов об Израиле и об евреях. Про Израиль я не знал ничего. Да и про евреев знал очень мало. Из евреев был знаком с моими родителями. И... ещё с десятком соседей и друзей. Я знал, что практически вся наша большая семья — все мои дедушки, бабушки, дяди и тёти и их дети погибли в минском гетто. Я знал, что моего деда забили немцы перед строем в гетто за кусок мыла, который он, возвращаясь с работы, пронёс в кармане для внуков. Знал, что у меня есть дядя Золя, папин брат, бывший моряк Балтийского флота. На его глазах забивали отца. Друзья дяди в момент казни дедушки, насильно прижали его к земле и тем самым спасли его самого, чтобы не погиб, бросившись защищать своего отца. Мой папа очень любил брата. Когда вспоминал Золю, у него краснели глаза, и он становился мягким и добрым. Мой дядя, по его рассказам, был человеком необыкновенной физической силы, и папа гордился тем, что я пошёл в него. После того, как немцы убили Золину жену и двоих детей, он организовал с друзьями побег из гетто в лес к партизанам на немецкой машине с немецким офицером. Немецкий офицер, любивший еврейку из гетто, согласился им помочь. И сам бежал с ними. Дядя Золя был талантливый механик-самородок и в партизанском отряде заведовал подрывниками. Самолично подорвал 11 немецких эшелонов. Я его видел один раз. Мне было 12 лет. Он приезжал к нам в Ленинград из Минска в 1957 году прощаться. Они всей семьей уезжали в Израиль. Мы жили на даче в Солнечном. Все трое с мамой сидели в местном ресторане. Я со своим велосипедом стоял снаружи и смотрел на них в окно. Они мне объяснили, что маленьких в ресторан не пускают. Теперь я понимаю, что они просто хотели поговорить без меня. Пили водку, и много. Обнимались и плакали. Я ничего не мог понять — мне говорили, что дядя уезжает в командировку. Был у меня ещё один дядя, убежавший из гетто и прибившийся к армии в качестве сына полка. У него было пять орденов. Папа рассказывал, что партизаны не любили евреев: если и принимали их, то только с оружием. Один из моих дядьёв своего первого фашиста задушил голыми руками, подкравшись к нему сзади, когда тот оправлялся, сидя под деревом. Так он добыл себе автомат. Дома, на шкафу в коробке, хранились пожелтевшие семейные фотографии. Мама категорически запрещала открывать коробку в присутствии отца. После снятия блокады и освобождения Белоруссии, отец поехал в Минск навестить свою семью, о судьбе которой ничего не знал. Я знаю, что, вернувшись в Ленинград, он был госпитализирован в психиатрическую больницу и пробыл там месяц. Мама вытащила его оттуда и привела в порядок. Один раз я был свидетелем его приступа, когда неосторожно вытащил коробку с фотографиями в его присутствии. У него выкатились глаза, он взмок от пота, а потом закричал, как раненное животное. Мама еле привела его в чувство. Это было страшно. Больше никогда я не доставал этой коробки. Я очень любил и боготворил своего отца.
Вот, пожалуй, и всё, что мне было известно тогда о своём еврействе.
Я пытался, как мог, удовлетворить любопытство моих сослуживцев. Многие просили снять пилотку и поглазеть на мою голову. Я относился к этому с пониманием. У нас, людей, работающих в атомных реакторах, это было обычным явлением. Мы искали лысины друг у друга. В конце концов, выяснилось, что они у меня не лысину искали, а рога, поскольку слышали, что у всех евреев есть рога...
Не объяснив причину, меня срочно вызвали в штаб тыла, а оттуда повезли на местное телевидение. Там встретил политработник штаба и коротко изложил задачу. Я должен был выступить в прямом эфире в качестве еврея-командира и осудить израильских агрессоров по бумажке, которую он мне вручил. На ней была написана такая ахинея, что я возмутился. Будучи уверенным в себе человеком, привыкшим отвечать за свои слова и за своих людей, я решил расставить всё по своим местам. Сев перед камерой, произнёс буквально следующее:
«Мне тут дали зачитать от своего имени декларацию, осуждающую Израиль. Я ничего не знаю об Израиле. Но я не понимаю, зачем трём миллионам евреев оккупировать сто миллионов арабов? Зачем им это надо?! Зачем вообще народу, потерявшему шесть миллионов жизней, среди которых была вся моя семья, нужна война? Я в это не верю».
Примерно на этом месте камеру отключили.
Далее всё было просто. Ко мне подскочил политработник. Покрыл меня матом. Сорвал мои регалии, включая, зачем-то, значок перворазрядника по боксу, которым я особенно дорожил, и вызвал дежурную машину. Ждали долго. У меня в голове вертелись разные мысли, связанные с производством. Что-то не сказал, о чём-то не предупредил, что-то не доделал. Прибыл патруль в составе лейтенанта и двух автоматчиков. Меня посадили в машину и повезли в особый отдел базы.
Так начался новый этап моей жизни.
Меня ввели в кабинет начальника особого отдела капитана второго ранга Павлова. Он принял меня приветливо и посмотрел с нескрываемым любопытством. Я доложил по уставу. Он спросил, зачем наговорил глупостей по телевидению. Я ему что-то ответил. Затем мне было приказано вернуться на корабль, собрать свои вещи и временно переселиться в береговую казарму маленькой войсковой части. После чего немедленно, в том же сопровождении, я должен был вернуться сюда для продолжения следствия.
Меня привезли на корабль. Все мои вещи были перевёрнуты. Личные предметы: дневники, письма, фотографии и книги — исчезли. Я собрал свои вещи. Затем меня перевезли на берег и на месте зачислили в новую часть. После этого отвезли обратно в особый отдел.
Начались допросы. Их проводили в небольшой комнате, где стоял стол и стул напротив него. За столом сидел Павлов с двумя офицерами. Стул предназначался мне. На столе лежали документы, которыми пользовались следователи, и большая настольная лампа, на протяжении всех допросов направленная мне в лица Сначала от этого яркого света было сложно сосредоточиться. Но потом я привык. На столе перед ними лежали мои письма и мой дневник, полностью переведённый с английского на русский. Мама в своё время прислала самоучитель английского языка, чтобы я не тратил свободное время даром, учил язык и вёл свой дневник по-английски. Как потом выяснилось, в Гремихе не нашлось ни одного переводчика. Дневник отправили в Североморск, в штаб Северного флота для перевода. Там, поначалу переполошились, что упустили шпиона. Не могло же быть на Северном флоте простого матроса, владеющего английским! Мой английский язык занял потом львиную долю времени на допросах.
Проходили они ежедневно... День потянулся за днём. Мне задавали множество глупых вопросов. Например: «Зачем вам английский язык? Почему Андрей Евдокимов посылает вам письма, напечатанные на машинке?»
Были и каверзные вопросы, типа: «Кого вы, Токарский, подразумеваете под кличкой «Идиот», «Дурак», «Подонок», «Стукач» в вашем дневнике? Не командир ли это ваш? Может быть, это члены Политбюро?»
Я понимал, что у них ничего на меня нет. Единственно, чего я боялся, чтобы кто-нибудь на «гражданке», типа Андрюши Евдокимова, не сболтнул бы чего-нибудь. Мы с Андреем и еще несколькими студентами собирались у него дома пару раз и обсуждали проблематичность «советского режима». Он учился на факультете журналистики в Ленинградском университете. У него был «язык без костей». Наши семьи дружили. Отец Андрюши — природный русский интеллигент — насколько мне было известно, работал главным конструктором одного из ракетных Конструкторских Бюро. Личность более засекреченная, чем мой отец.
Однажды, когда я ещё учился в школе, мой папа рассказал маме, что во время намечавшейся высылки евреев из больших городов (вы помните, когда мои родители раскладывали деньги по мешочкам для каждого члена семьи...), отец Андрея сказал своей жене-еврейке: «Будут высылать из Ленинграда — мы все поедем с тобой». В рассказе моего папы проскальзывало глубокое и искреннее уважение к отцу Андрея. Я любил его маму, Софью Абрамовну, профессора математики в университете. Меня она тоже очень любила и всегда просила повлиять на её «дурака». Старший брат Андрея учился в одном классе с моим. Они тоже были друзьями.
История с Андреем Евдокимовым имела неожиданный конец. Мы потеряли друг друга и встретились только через тридцать лет. Я находился в командировке, в ленинградской гостинице. Это случилось уже после распада СССР. Найдя в телефонной книге знакомую фамилию, позвонил — ответил Андрей. Мы оба очень обрадовались. Я уже хотел взять такси и ехать к нему домой, но Андрей попросил встречи на нейтральной территории, на набережной Невы около сфинксов. Наше любимое место. Он, смущаясь, объяснил, что его жена — журналист, офицер органов, и встреча у них дома с израильтянином не очень удобна.
...Мы обнялись, расчувствовались — Андрюша говорил, не переставая. Его отец и мать уже ушли в другой мир. Старший брат стал известным хирургом. Мы долго ходили по набережной, вспоминая нашу молодость, друзей и бесконечные политические дебаты о свержении советской власти. На прощанье он протянул мне свёрток на память. Раскрыв его, я увидел красивый толстый журнал в глянцевой обложке. Это было издание под грифом «для внутреннего пользования». Из тех, что не продаются в киосках. Посмотрев на меня странным взглядом со смешанным чувством гордости и стыда, Андрей сказал: «Я его главный редактор. Жена работает у меня. Это была единственная работа, которую я нашёл. Свою офицерскую форму не ношу — она висит в шкафу»... Мы разошлись. Больше я его не встречал.
Была ещё одна проблема. Мы всегда пытались заниматься самообразованием и впитывать новые знания, чтобы не отупеть от рутины. Совместно с несколькими ребятами мы пытались заниматься математикой, хотя это официально запрещалось. Затем перешёл на философию и был единственным матросом в базе, посещавшим филиал заочного университета, пока мне не запретили. (Там училось всего человек 15–20.) Наконец, я окончил курс военных корреспондентов. Опубликовали пару моих рассказов и пару статей. Получил несколько очень вдохновляющих отзывов. Однако, после статьи о годовщине окончания Отечественной войны, меня официально запретили печатать. Думал, что эта тема может быть тоже затронута, но про это и не вспомнили.
Я также очень беспокоился, что вся эта история может повредить отцу. Отец работал много лет главным металлургом завода «Судомех», строящего атомные подводные лодки. Было важно знать, что именно следователи знают обо мне и о моей семье. Какие действия следователи предпринимают на «гражданке». Что отвечать, чтобы не навредить семье. Анализируя ситуацию и обмениваясь мнениями, следователи говорили за столом очень тихо, чтобы я не слышал. Мой мозг работал холодно, как компьютер. Внутри себя я был абсолютно спокоен и решил попробовать психологический трюк. Начал заикаться, отвечать на вопросы дрожащим голосом и нервно мять шапку. Это сразу было замечено. Они тут же обмолвились, что я «сломался» и стали говорить громко, обсуждая все нюансы материалов, которые были в их распоряжении. Но ничего, кроме моего выступления по телевидению, видимо, у них не было.
Допросы длились многими часами и днями. Начинались они утром, заканчивались поздно вечером. Есть, пить и курить не давали. В начале дня офицеры играли в добрых следователей. Давали закурить, попить воды, затем это прекращалось. С утра я старался накуриться и напиться. Меня не били. И вообще, ко мне даже не прикасались. Садизм заключался в другом. Еды в особом отделе не давали. На мои вопросы о еде отвечали, что они уже позвонили в часть и дали указание оставить мне продовольственный расход. Поскольку, в принципе, как я уже писал, нас кормили плохо, ощущалось постоянное чувство голода. Недостаток еды и недосыпание были постоянными спутниками моряка срочной службы. Это были самые чувствительные его точки. В первые дни следствия, отвечая, что накормят в части, меня отпускали обратно в 10–11 часов ночи. Разрешения на передвижение по базе (увольнительной) не давали. На мою реплику Павлову что меня первый же патруль задержит, он отвечал: «А ты скажи, что был у меня, и тебя пропустят». На нашу небольшую базу приходилось 11 маршрутов патрулей. Для сравнения, на весь Ленинград — всего семь. В Гремихе невозможно было двинуться, чтобы не встретить патруль. Я выходил после допросов на улицу, меня тут же задерживали и отводили на гауптвахту. Никакие объяснения не помогали. Там старшина гауптвахты с радостью принимал меня под свою опеку и, после процедуры оформления; загонял в камеру. Процесс «абсорбции» занимал много времени. Попадал я в камеру около двух-трёх часов ночи. Еды не полагалось. Утром, в пять часов, приезжала машина из особого отдела, и опять увозили на допрос. В ответ на мои вопросы капитан второго ранга Павлов ухмылялся и обещал, что это не повторится. Я умирал с голоду и очень хотел спать. На пятые сутки, когда меня опять задержал патруль, я попросил лейтенанта, начальника патруля, отойти со мной в сторону. Пришлось ему сказать, что я — «штинкер» и возвращаюсь от капитана второго ранга Павлова из особого отдела, где был по важному делу. Просил его срочно доставить меня в часть, минуя остальные патрули. Я добавил, что дело государственной важности, и это может подтвердить капитан второго ранга Павлов. Ответственность за невыполнение приказа ляжет на него, начальника патруля. Лейтенант проникся важностью задания и быстро доставил меня в часть.
Я отъедался и спал всю ночь и весь день. На работу меня не посылали, потому что я находился в распоряжении «особиста» Павлова... А сами особисты меня потеряли. Утром они приехали на гауптвахту. Затем колесили по базе, искали меня по «шхерам». Они даже не допускали мысли, что я мог прорваться через все патрули. Нашли меня через сутки и доставили к Павлову. Он посмотрел и сказал: «Ну, ты даёшь, Токарский. Такого здесь еще не было! Такого здесь еще никто не делал!».
Следствие подходило к концу. Ничего на меня наскрести так и не смогли. Судить было не за что.
Меня и не судили. Павлов зачитал мне две статьи: «За надругательство над флагом» и «За надругательство над гимном». Я засмеялся. Думал, что он шутит. Он не шутил.
Меня отправили в штрафную роту.