Глава двадцать седьмая
Глава двадцать седьмая
Так называемая хрущевская оттепель и ослабление «холодной войны» положили конец политике «железного занавеса», которая наглухо лишала возможности рядовых советских граждан пересекать границы нашей Советской Родины. И это сказалось прежде всего в появлении так называемых «круизов».
Загадочное слово «круиз» отнюдь не входит в основной фонд богатейшего русского языка. Вместе с тем оно привилось и даже обросло целым семейством производных понятий: «круизный», «круизник», «по-круизному» и т. п. Практически короткий термин «круиз» (от английского крейсировать, совершать рейсы) заменяет собой целое сложное понятие, которое можно изложить следующими словами: многодневное путешествие вокруг Европы большой и жизнерадостной ватаги советских туристов различного пола, возраста, семейного положения и самых разнообразных профессий, специальностей, темпераментов, характеров и вкусов.
Под круизы был отведен единственный большой комфортабельный теплоход «Победа». Попасть в число круизников было совсем не так просто, установилась даже некоторая очередь, поэтому мы с женой получили эту возможность не сразу, не в первый или второй, а, примерно, в пятый по счету круиз. Это было в 1959 году Вместе с нами путешествовали многие наши знакомые и друзья. Среди них молодой художник Давид Дубинский со своей женой Таней, дочерью известного писателя Всеволода Иванова. О Дубинском хочу рассказать несколько подробнее.
Его имя впервые было упомянуто в печати в 1936 году в газете «Известия», на страницах которой опубликовали заметку о выставке карикатуристов-любителей. Были названы наиболее удачные работы этой выставки и среди них рисунки шестнадцатилетнего Дубинского. Автором этой заметки был я.
Вскоре я познакомился и с самим Дубинским — высоким, красивым, темноволосым юношей, державшим себя очень скромно и даже застенчиво, но с большим чувством собственного достоинства. В нем чувствовалась хорошая уверенность в себе и спокойная внутренняя сила. Дубинский не раз приходил ко мне и очень внимательно прислушивался к замечаниям и дружеским советам, которые я высказывал по поводу его первых опытов в карикатуре. Мне думалось тогда, что наша сатирическая графика приобретает талантливого и многообещающего рисовальщика.
Однако Дубинский не стал карикатуристом, хотя присущее ему чувство юмора носило ярко выраженную сатирическую окраску. Другие струны — романтическая и лирическая — звучали в его душе сильнее, и именно они определили дальнейший путь молодого художника. Его привлек к себе огромный, многообразный и неисчерпаемый в своем богатстве мир литературных образов: Дубинский решительно и навсегда вошел в интересный и увлекательный графический жанр, тесно связанный с художественной литературой — он целиком посвятил себя книжной иллюстрации.
Надо сказать, что в словах «иллюстрация», «иллюстратор» звучит иногда интонация порицания или упрека, когда имеют в виду тех художников, которые не поднимаются в своих работах выше, может быть, и добросовестного, но пассивного следования сюжету. Вместе с тем, мы хорошо знаем и высоко ценим творчество замечательных мастеров иллюстрации, обладавших чудесной способностью создать яркое пластическое перевоплощение литературных образов, окрасить их своим личным отношением и тем самым придать им качество нового, самостоятельно существующего произведения искусства. Вспомним хотя бы иллюстрации Доре к Сервантесу, Домье к Бальзаку, Врубеля к Лермонтову, Шмаринова к Толстому, Кибрика к Роллану, Кукрыниксов к Лескову и Чехову.
Такой полноценный творческий «перевод» с литературного языка на язык изобразительный по плечу только художникам с яркой фантазией, способным к глубокому раскрытию идейного замысла писателя, к проникновению в сущность общественного и психологического облика его персонажей.
И Давид Дубинский, бесспорно, стал одним из таких художников. Это, естественно, пришло не сразу. Уже в первых своих опытах в этой области — рисунках к произведениям Теккерея, Диккенса, Гюго — он показал себя вдумчивым и серьезным художником. Но в полную силу расцвело и возмужало его замечательное дарование, когда он обратился к произведениям родной русской беллетристики. Работа над литературными образами английских и французских классиков была только преддверием (очень плодотворным и, вероятно, необходимым) к важнейшему этапу в творчестве Дубинского — циклу иллюстраций к повестям Аркадия Гайдара. Появление в 1950 году рисунков к трогательной повести о маленьких братьях Чуке и Геке стало настоящим праздником советской книжной графики. Эта работа восхитила свежестью и поэтичностью художественного языка, жизненной наблюдательностью, доброй взволнованностью чувств, умным теплым юмором — драгоценными качествами, говорившими о том, что в ряды советских художников-иллюстраторов пришел настоящий большой мастер, живой, горячий, с острым чувством современности. Иллюстрации к повести Гайдара завоевали всенародное признание. Молодому художнику была присуждена высокая награда — Сталинская премия.
В этой связи я припоминаю, как незадолго до опубликования списка лауреатов в печати появилась статья президента Академии художеств Бориса Иогансона. В ней содержался краткий обзор произведений изобразительного искусства, представленных на соискание этой, весьма и весьма существенной в ту пору, награды. Среди прочих имен фигурировали также Б. Ефимов и Д. Дубинский. При этом ни единым словом не упоминалось о премиях. Но по неписаному уставу той поры все понимали, что Иогансон, как член Комитета по присуждению Сталинских премий, уже в курсе принятых решений. Помню, мне позвонил радостно возбужденный Дубинский и поделился этими соображениями. И мы действительно оказались в списке лауреатов, под которым стояла подпись самого Сталина. А это в ту страшную пору было ох как важно.
Природа щедро одарила Давида Дубинского — незаурядным талантом художника, энергией и волей, тонким умным юмором, красивой внешностью, редким личным обаянием. Но то ли по оплошности, то ли из непонятного коварства, она, природа, упустила немаловажную для человека деталь — здоровье. Уже в молодые годы Давид, статный, атлетически сложенный, стал испытывать частое, непонятное недомогание. Он старался не обращать на него внимания, продолжал работать неустанно, неутомимо, вдохновенно, плодотворно. Изредка обращался к врачам, но они ничего определенного у него не находили. Помню, однажды Ольга Григорьевна, его мать, с которой мы дружили, поделилась со мной своей тревогой:
— Знаете, Борис Ефимович, недавно Давид меня спрашивает: «Мама, сколько лет было отцу, когда он умер?» Я ответила: «Сорок лет». Он задумался, а потом сказал: «Мне тоже скоро будет сорок лет, мама…»
Дубинский отнюдь не «почил на лаврах», как это нередко бывает с теми, кто быстро добился успеха. Напротив — упорным, творческим вдохновенным трудом, взыскательным и требовательным отношением к каждому своему замыслу художник добивается новых замечательных достижений. Он идет от успеха к успеху, радуя читателей и зрителей зрелостью мастерства, искренностью и задушевностью художнического видения. Из-под кисти Дубинского выходят такие тонкие, овеянные лирикой трудовых будней работы, как иллюстрации к рассказу «Дожди» С. Антонова, прелестные рисунки к «Тоне» Ильфа и Петрова. Художник снова возвращается к Гайдару, иллюстрируя повести «РВС», «Дальние страны», «Голубая чашка».
Вершиной творчества Дубинского явилась большая сюита акварелей на темы «Поединка» А. Куприна. В этой работе его строгая черно-белая графика впервые стала цветной, окрасилась и засияла тонким колоритом. В этой работе во всем блеске развернулось дарование художника, удивительный артистизм в передаче тончайших жизненных и психологических ситуаций.
Я радовался успехам Дубинского, любил вспоминать и даже напоминать другим, что первый отметил его в печати. Давид был мне глубоко симпатичен и он, как будто, отвечал мне искренней взаимностью. Жизнь ему улыбалась. Но увы, он был обречен…
…Среди разнообразных, веселых и интересных впечатлений круиза я сначала не замечал ухудшавшегося настроения Давида и обратил на это внимание только в Риме, при следующих обстоятельствах. По программе дня нам предстояло посетить собор Святого Петра, где предполагалось выступление Папы Римского Пия VI, но, когда все уже садились в автобусы, ко мне подошла встревоженная Таня и сказала, что Давид не намерен ехать с нами и остается в гостинице. Я пошел к нему.
— В чем дело, Давид? Быть в Риме и не увидеть Папу — это, вы знаете, не положено. Вставайте, поедем.
— А пошел он, этот Папа, к… — сумрачно ответил Дубинский.
— Ну, Давид, так не годится. Здесь вы говорите «А пошел он, этот Папа…» Тогда в Париже не пойдете смотреть Лувр и скажете: «А пошел он, этот Лувр…» А в Лондоне скажете: «А пошел он, этот Тауэр…» Зачем же тогда круиз?
Дубинский посмотрел на меня каким-то отсутствующим взглядом.
— Мне скоро сорок лет, — мрачно сказал он.
— Ну и что? — не понял я. — А мне скоро шестьдесят.
В собор Святого Петра Давид не поехал. Правда, впоследствии, чтобы не огорчать Таню, он принимал участие в туристической программе, но до конца круиза был задумчив и неразговорчив. И я начал понимать, что его одолевает тяжелое предчувствие — неотступно преследует мысль о злом роке, погубившем отца, а теперь витающем над ним.
И предчувствие, увы, его не обмануло. Недолго прожил он после возвращения из круиза. Он только-только приступил к работе, о которой давно мечтал, к которой с увлечением готовился — к «Маленьким трагедиям» Пушкина…
По воле судьбы мне довелось приветствовать первые шаги Давида Дубинского на его так безжалостно оборванном творческом пути и мне же было суждено провожать его в последний путь в числе других многочисленных друзей и почитателей его обаятельного таланта.
Надо ли доказывать, насколько приятным было после целого десятилетия невыездного режима (последний раз за пределами Советского Союза я был в связи с поездкой на Нюрнбергский процесс) посещение девяти европейских столиц благодаря круизу. И, естественно, желание увидеть чужие страны меня не оставляло. Различные были намерения и планы, но меньше всего я при этом думал о Китае. И предложение поехать в эту далекую загадочную страну было для меня полной неожиданностью.
…Я бывал не раз за границей, видывал разные страны. Но поездка в Китай оказалась чем-то совершенно особым — я увидел не другую страну, не другой континент, я увидел — другой мир.
Посещение Китая было связано с организацией в Пекине выставки советской политической сатиры. Моим спутником оказался лично мне до той поры незнакомый украинский художник Валентин Литвиненко, талантливый мастер сатирического рисунка и станковой гравюры, симпатичный добрый человек. Впечатления этой поездки требуют целой книги, и поэтому я ограничусь только немногими эпизодами, отказавшись от описания природных, архитектурных, исторических, культурных, художественных и многих-многих достопримечательностей удивительной страны, которую мы с Литвиненко пересекли от Пекина до Гуанчжоу (Кантон), от зимнего, леденящего холода — до палящей тропической жары. Мы проезжали и через большие шумные города, как Шанхай, Ханчжоу, Нанкин, тот же Кантон, плыли на пароходе по полноводной Жемчужной реке, бывали в маленьких прибрежных захолустных деревеньках.
Открытие нашей выставки произошло на достаточно престижном уровне в одном из больших павильонов знаменитого «Запретного города» — неописуемой по красоте резиденции китайских императоров, именуемой Гугун. Выставку открыл кратким приветственным словом пожилой председатель Комитета дружбы и культурных связей с зарубежными странами, после чего трибуна была предоставлена мне. И к своим обязанностям приступил приставленный к нам переводчик Пу Вейчин, очень милый паренек, вполне прилично владевший русским языком. Я заранее решил, что произнести всего несколько слов будет с моей стороны не совсем уважительно по отношению к гостеприимным хозяевам и потому разразился довольно обстоятельным докладом, в котором коснулся и прошлого советской сатиры, и ее сегодняшних актуальных задач в борьбе за мир и против англо-американских империалистов в едином строю с китайскими карикатуристами, творчество которых мы хорошо знаем и высоко ценим. Кстати сказать, мне действительно очень нравились своим остроумием и изяществом рисунки китайских мастеров сатирической графики. Через пару дней после открытия выставки мы встретились с коллективом сатирического журнала «Маньхуа», где я снова рассуждал о принципах и задачах политической сатиры в борьбе против поджигателей войны. В этом плане Валентин Гаврилович оказался мне плохим помощником — человек застенчивый и робкий, не приспособленный для публичных выступлений, он целиком предоставлял их мне и обычно молча сидел в стороне, как он сам выражался, «с видом испуганной индюшки».
Наступивший Новый 1960 год мы встречали в большом, празднично украшенном зале отеля «Пекин», где нас поселили в отдельных просторных номерах. На этой встрече мы были представлены премьер-министру Чжоу Эньлаю, одному из, как их именовали, «четырех любимых вождей» коммунистического Китая. Чжоу Эньлай сказал нам несколько любезных слов о дружбе китайского и советского народов и пожелал успеха нашей выставке.
Мы постепенно свыкались с новой для нас обстановкой, с китайскими нравами, не без труда — с китайской кухней. Ее особенность состоит в том, что, если не считать обыкновенного и понятного для нас риса, все остальное, что подается к столу, представляет полную загадку. Вы никогда не знаете, что за блюдо едите. Доходило до смешного. Как-то за обедом, мне понравилось какое-то кушанье, и я спросил у Пу Вейчина:
— Пу-тунджи (товарищ Пу), что это мы едим?
Пу Вейчин внимательно посмотрел в мою тарелку, потом в свою, подумал и сказал:
— Это кулиса (курица).
— Что вы, Пу-тунджи, — возразил я. — По-моему, это рыба.
Он задумался, потом предложил:
— Давайте спросим официанта.
Официант поглядел на мою тарелку и пожал плечами:
— Не знаю.
— Позвольте, — настаивал я. — Как же так? Интересно все-таки узнать…
— Одну минуту, — сказал Пу Вейчин. — Мы спросим на кухне у повара.
Через минуту они с официантом вернулись, и Пу Вейчин твердо заявил:
— Это свинина.
А еще как-то за обедом, после таких же вкусных и непонятных блюд, я заметил на столе нечто вроде шоколадного торта и попросил ломтик на десерт. Мне отрезали изрядный кусок. Это было вкусно, но ничего общего с шоколадом не имело. Оказалось, что это «свинина су данпо», приготовленная по рецепту жившего триста лет тому назад весьма почитаемого китайского философа.
…Мы с Литвиненко в Шанхае, куда прибыли на пароходе «Цзинь Хань» из Ухани после почти трехсуточного плавания по многоводной Янцзы. Мною сразу овладели воспоминания более чем тридцатилетней давности.
1927 год… Весна… Гражданская война в Китае… Известие о взятии Шанхая, встреченное всенародным ликованием… Мой рисунок в «Известиях»…
Вряд ли кто предвидел тогда последующие мрачные события — измену Чан Кайши, предательство военной клики, контрреволюционный террор и многие другие испытания, уготовленные историей… Естественно, что эти воспоминания и ассоциации переполняли меня, когда я очутился в Шанхае в 1959 году.
В большом комфортабельном номере отеля «Цзинь Цзян» я проснулся с противным сухим кашлем и прескверным самочувствием, сразу сообразив, что вчерашний бодрый ветерок на крыше отеля «Шанхай», куда мы поднимались, чтобы полюбоваться панорамой города, не пошел мне на пользу. Знобило, побаливала голова, а главное, не хотелось вставать с постели и отправляться на запланированное посещение пригородной сельской коммуны. Однако ровно в 9 часов утра появился наш симпатичный и жизнерадостный переводчик с напоминанием о программе сегодняшнего дня.
— Дорогой Пу Вейчин, — сказал я. — Что-то я неважно себя чувствую. Может быть, лучше мне не выходить на улицу, а посидеть в номере? А как вы считаете, Валентин Гаврилович? — обратился я к Литвиненко. — Как бы, знаете, здесь не разболеться.
Литвиненко посмотрел на меня растерянно.
— То верно. Да вот, удобно ли… Наверно, нас ждут там, в колхозе..
— А может, вы без меня поедете? — нерешительно спросил я, сам не веря в успех своего предложения.
Так оно и было. Литвиненко только руками замахал.
— Знаете что, — сказал он, — давайте померим температуру. Если не очень высокая…
Спичкообразный китайский термометр показал 37 и одну десятую. Я призадумался. Действительно, срывать запланированную и, видимо, заботливо подготовленную поездку было не совсем приятно.
— Пу-тунджи, — обратился я к переводчику, — а можно сделать так, чтобы мы пробыли в колхозе недолго, часика два, посмотрели работы художников и к двум часам вернулись обратно? Я приму какие-нибудь таблетки и завтра буду здоров.
— О, да-да, — ослепительно улыбаясь, отвечал Пу Вейчин, — очень хорошо! Все будет согласно вашего желания.
Последние слова меня немного насторожили, так как я уже не раз имел возможность заметить, что фраза «все будет согласно вашего желания» практически реализуется только тогда, когда «ваше желание» совпадает с планами любезных хозяев. Так, увы, было и на сей раз. Конечно, мы не вернулись обратно в отель к двум часам по той простой причине, что только к часу дня добрались до колхоза в сопровождении целой свиты руководителей Союза художников, репортеров и фотокорреспондентов. Проведение в жизнь лозунга о «связи искусства с народом» осуществлялось здесь таким путем: художники жили в коммуне в тех же условиях, что и все крестьяне, принимали наравне с ними участие в сельскохозяйственном труде, а после полудня работали творчески — писали портреты, пейзажи, плакаты, оформляли стенгазеты и т. п.
В коммуне нам с дружеским гостеприимством показывают рисунки и гравюры работающих здесь художников, попутно демонстрируют колхозное хозяйство, водят по огородам и свинофермам, картофельным и кукурузным участкам. Мы посещаем колхозный клуб, общественную столовую и детский сад. Уморительные черноглазые и черноволосые малыши встречают нас уже знакомыми возгласами: «Сульен шушу хао!» («Здравствуй, советский дядя!») и хором исполняют приветственную песенку. Все это очень любопытно и занимательно, я добросовестно разглядываю работы художников, высказываю свое мнение, расспрашиваю о творческих замыслах, рассказываю о культурной жизни Советского Союза. Но это стоит мне больших усилий: трясет озноб, ломит все суставы. Не удается согреться и за обедом в правлении колхоза. В помещении с земляным полом царит собачий холод. Все сидят за столом, не сняв пальто и шапок — раздеться немыслимо. Не согревает организма и жиденькое фруктовое вино, видимо, самодельное. Я окончательно промерз, стучу зубами, и меня поддерживает только мысль о том, что после обеда мы дружески распрощаемся и двинемся в обратный путь. Я тихонько спрашиваю об этом Пу Вейчина.
— Да-да, — отвечает он, но, как мне показалось, без должной уверенности в голосе. — После обеда мы возвращаемся согласно вашего желания.
А вскоре, о чем-то поговорив с китайскими товарищами, он подошел ко мне и радостно подтвердил:
— Сейчас мы будем возвращаться в Шанхай. После посещения дома для престарелых колхозников.
Я молча заскрипел зубами. Мы довольно долго шли до приюта для ветеранов, который разместился в большом доме раскулаченного деревенского богатея. Во внутреннем дворике чинно сидели, покуривая трубки, древние старички, сновали взад и вперед старушки в ватных штанах и стеганках. Старикам объяснили, кто мы такие, я произнес небольшую речугу, пожелав им здоровья и бодрости от имени советских людей и, считая, что испытания подходят к концу, стал потихонечку отступать к выходу, увлекая за собой Литвиненко. Но тут Пу Вейчин, как всегда широко улыбаясь, сообщил, что гостеприимные хозяева просят советских друзей оставить рисунок на память о посещении их сельскохозяйственной коммуны.
— Ну, что ж, давайте скорее лист бумаги и цветной карандаш, — сказал я, приготовившись быстренько изобразить две руки, соединившиеся в братском рукопожатии.
— Пожалуйста, просим сюда, — ответил Пу Вейчин, — вот здесь, на этой стене.
В прилегающем к внутреннему дворику помещении возле большой чисто выбеленной стены стояла лестница и уже были приготовлены ведерки с красками и малярные кисти разных размеров… Озноб мой сразу усилился. Мы с Литвиненко молча посмотрели друг на друга.
«Так-с, — подумал я, — тоже неплохо, как говорится… Согласно вашего желания…»
— Валентин Гаврилович, — сказал я вслух, — вам приходилось когда-нибудь заниматься стенной росписью?
— Та никогда в жизни! — ответил Литвиненко, испуганно моргая глазами.
— Понятно… Мне тоже. Ну, что ж, отступать некуда. Придется заняться.
Мы мужественно взялись за кисти. Необычная работа даже увлекла меня, и я как-то забыл о своем недомогании. Не прошло и двух часов, как на белой стене возникло огромное символическое панно, посвященное дружбе советского и китайского народов. В левом нижнем углу фрески я сделал памятную надпись, и мы с Литвиненко расписались. (В том, что наше произведение сохранилось и после «культурной революции», я, конечно, не уверен…)
На обратном пути я уже ни на что не реагировал, мечтая только об одном: поскорее улечься в постель и потеплее укрыться. В отель мы вернулись не в два часа («согласно вашего желания»…), а в восемь вечера. И начиная с этого дня в течение целой недели меня не выпускал из когтей тяжелый, поистине азиатский грипп. При этом, кроме изнуряющей, скачущей температуры, невыносимой ломоты во всем теле, полубредового состояния, меня изводила дикая досада: добраться до Шанхая для того, чтобы здесь болеть!.. Хотелось рвать и метать.
На другой день Пу Вейчин пришел с молоденькой симпатичной девушкой в белом халатике. Она остановилась в дверях моего номера, выслушала рассказ о моем самочувствии и, не сделав ни единого шага в мою сторону, там же на пороге прописала какие-то крупинки двух сортов, за которыми Пу немедленно побежал в аптеку.
Прошел день. Я глотал крупинки. Лучше не стало. Проведя еще одну отвратительную ночь, я утром сказал переводчику:
— Пу-тунджи! А нельзя ли вызвать настоящего врача, который бы подошел ко мне поближе, пощупал пульс, выслушал, выстукал? Может быть, требуется какое-то другое лечение, кроме этих крупинок?
В конце дня явился немолодой солидный мужчина в белом халате с марлевой маской на лице. Он внимательно меня осмотрел, выслушал, заглянул в горло, измерил давление, словом, проделал все положенные процедуры, после чего заявил, что болезнь протекает нормально, никаких осложнений, столь опасных в моем пожилом возрасте, он пока не находит, прописал микстуру, таблетки, капли и постельный режим.
«Вот это уже похоже на настоящее лечение, — подумал я, несколько успокоенный. — Может быть, я в самом деле через пару дней поднимусь?»
Однако следующие два дня никакого улучшения не принесли.
— Куме, — обратился я к Литвиненко, — а не съездить ли в советское консульство? Там, наверно, есть свой врач. Что-то я усомнился в местной медицине.
— Та отчего же не поехать, куме, — ответил Валентин Гаврилович, — поехали.
Я надел на себя все теплые вещи, какие у меня были, Пу Вейчин вызвал машину. И мы поехали в наше консульство, занимавшее великолепный особняк на набережной Вампу.
— Братцы, — сказал я консульским товарищам, — не дайте погибнуть на чужбине гриппозному соотечественнику. Где у вас тут врач?
Консульские развели руками.
— Нет у нас никакого врача.
— Позвольте, а если кто заболевает?
— А если кто заболевает, то лечится в китайском городском госпитале. Сейчас мы туда позвоним и попросим принять вас вне очереди.
Шанхайский городской госпиталь представлял собой огромное здание красного кирпича, приемные покои и коридоры которого переполняла густая толпа людей. Нас очень любезно встретили две медсестры, одна из них владеющая русским языком. Предварительно измерив температуру (спичкообразный термометр положили мне в рот), девушки ввели меня в просторный врачебный кабинет. Врач, мывший руки над умывальником, повернулся ко мне, и… можно представить мое смущение, когда, несмотря на закрывающую пол-лица марлевую маску, я сразу узнал доктора, который навестил меня в гостинице. Я готов был провалиться сквозь землю — ведь получалось, что я не доверился его лечению, решил обратиться к другому врачу, а попал к нему же. Китаец, конечно, тоже меня узнал. Мы оба сделали вид, что встретились в первый раз. Он невозмутимо выслушал мой очень короткий рассказ, внимательно меня осмотрел, выстукал, заглянул в горло, измерил давление. Потом, глядя в сторону, высказал мнение, что болезнь протекает нормально, осложнений нет, а они весьма нежелательны в связи с моим «старым возрастом» (как простодушно перевела медсестра), велел принимать те же лекарства, не выходить на улицу и добавил, что, по его мнению, дня через два все пройдет. Так оно и вышло.
Два дня спустя мы возобновили прерванную моим гриппом шанхайскую программу, а еще через четыре дня вылетели в Кантон. Этот, не менее знаменитый, чем Шанхай, город, встретил нас тропической жарой, цветением бананов и бамбука, благоуханием экзотических растений, сверканием солнечных зайчиков на поверхности теплой Жемчужной реки.
Возвращение из Кантона в Пекин было, соответственно, возвращением из палящей жары в леденящий зимний холод. Но в смысле переносном, нас окружала самая теплая, приветливая, гостеприимная атмосфера. Так было и на различных многолюдных собраниях, так было и дома у известных китайских художников. Конечно, и тут присутствовало некоторое китайское своеобразие. Мне вспоминается, например, дружеский визит на квартиру генерального секретаря Всекитайского Союза художников профессора Хуа Цзинью. Думаю, что генеральные секретари наших творческих союзов живут несколько комфортнее. В частности, когда перед обедом я высказал намерение помыть руки, меня отвели в довольно просторное помещение с различным сантехническим оборудованием. В обычный умывальник была налита из ведра вода, в которой я и помыл руки. Но к некоторому моему удивлению, эта вода осталась в раковине и в ней любезно был приглашен помыть руки Литвиненко, а после него в той же воде и остальные, менее почетные гости. Обед, впрочем, был очень вкусным, а пельмени, которые собственноручно приготовила жена генсека, просто великолепными.
Еще пару слов на гастрономическую тему. Начну с того, что по просьбе государственного издательства в Пекине мы с Литвиненко нарисовали большой красочный плакат, символизирующий советско-китайскую дружбу, использовав сюжет нашей «настенной росписи» в доме престарелых колхозников — мчащиеся плечом к плечу советский рабочий верхом на ракете и китайский — на крылатом коне. За этот плакат нам неожиданно отвалили довольно крупную сумму — 300 юаней. Зная порядки, я позвонил в наше посольство и спросил у старшего советника Сударикова, что делать с этими деньгами.
— Их полагается сдать в бухгалтерию посольства, — сказал Судариков, — но есть и другой выход. Скажите вашим друзьям художникам, что в благодарность за гостеприимство вы хотите дать им прощальный обед. Этих денег, думаю, вполне хватит.
Я спросил у Пу Вейчина:
— Пу-тунджи, я хочу устроить прощальный обед для всех друзей-художников, человек на двадцать — двадцать пять, сколько это может стоить?
Пу Вейчин стал советоваться с присутствовавшим при этом разговоре коллегой-переводчиком.
— Не меньше, чем пятьдесят — пятьдесят пять юаней.
— Пу-тунджи, вы меня не поняли. Не просто где-то перекусить, а настоящий и хороший обед с различными блюдами, вином… Как следует.
Переводчики опять долго советовались. Наконец Пу Вейчин сказал:
— Тогда — не меньше, чем семьдесят пять юаней.
Я передал этот разговор Сударикову.
— Да бросьте, — сказал он, — это все ерунда. Внесите все триста юаней в бухгалтерию посольства, и вам закажут обед в ресторане «Москва». Не первый раз.
Так, конечно, и сделали. И вместо веселого, уютного, праздничного застолья с загадочными и вкусными китайскими блюдами, состоялся скучный официальный обед за длиннейшим столом в лучших советских традициях — не выбирали, как на китайском застолье, из стоявших на круглом столе кушаний то, которое тебе нравится, а уныло глядели, как строгий официант ставил перед нами тарелку с очередным блюдом стандартного меню. Гости вяло переговаривались друг с другом, главным образом те, кто сидел рядом. Литвиненко не произносил ни слова «с видом испуганной индюшки». И мне пришлось взять на себя миссию внести хоть какое-нибудь оживление. И то и дело, огибая длиннющий стол, я подбегал поочередно к каждому из гостей, провозглашая различные шуточные персональные тосты. Но прощальный обед был дан, и триста юаней использованы в законном порядке.
Перед самым отъездом я подумал, что международный этикет требует от отъезжающей стороны официальной благодарности стороне принимающей и, посоветовавшись с Литвиненко, сел и настрочил соответствующие письма Чжоу Эньлаю и председателю Комитета по дружбе с зарубежными странами. И тут «черт меня дернул», и я, желая сделать доброе дело для нашего симпатичного Пу-тунджи, написал в конце письма о том, что особенно благодарен за сопровождавшего нас работника комитета Пу Вейчина, который был для нас не только отличным переводчиком, но и настоящим другом, помогавшим в ознакомлении с культурой и искусством Китая.
Результаты этой моей благодарности, как я узнал впоследствии, сказались: бедный Пу Вейчин был отправлен на три года в деревню на «перевоспитание», когда пришла «культурная революция».
Уже тогда, сквозь толщу приветственных речей и гостеприимных обедов, проскакивали отдельные зловещие симптомы будущего охлаждения и конфронтации между двумя великими странами. Но кто мог предположить, что всего года через два такая конфронтация достигнет невиданного накала. Центральные Комитеты обеих партий обменивались открытыми посланиями и обращениями самого непримиримого и резкого характера, обвиняя друг друга во всех смертных грехах. Из Китая были высланы все работавшие там советские специалисты, а из Советского Союза — все учившиеся здесь китайские студенты. Какие бы то ни было нормальные отношения и контакты между двумя странами были оборваны. И можно себе представить мое удивление, когда в 1964 году, при прочно установившихся непримиримо-враждебных отношениях между двумя государствами, мне пришлось… поехать в Китай снова. Как же это произошло? Совершенно случайно, в коридоре Союза художников СССР меня остановила референт нашего отдела международных культурных связей.
— Борис Ефимович, вы бы не поехали сейчас в Китай?
Я решил, что она шутит, и ответил, решив тоже пошутить:
— А что? Поехал бы. Теперь это даже интересно.
Она буквально просияла. Оказалось, что с этим вопросом она уже обращалась к нескольким известным художникам, не раз бывавшим в Китае, и получала стандартный ответ:
— Для этого надо быть идиотом.
— Так я сообщу куда надо, что вы согласны, — сказала она и, радостная, умчалась.
Я растерянно посмотрел ей вслед. Мои домашние и близкие друзья действительно обозвали меня идиотом.
— На кой черт это тебе понадобилось? — говорили мне. — Разве ты не знаешь, что там творится? Свирепствуют фанатики, догматики и тому подобные «хунвейбины». В лучшем случае набьют морду, а то, может быть, и похуже.
Откровенно говоря, я тоже зачесал в затылке.
«Действительно, — подумал я, — на кой черт мне это нужно? Китай я уже видел. А тут еще вляпаешься в какую-нибудь историю».
И я дал «задний ход». Сообщил в Союз художников, что по состоянию здоровья поехать, к сожалению, не смогу. Через день меня вызвали в ЦК в соответствующий отдел к соответствующему товарищу, ведавшему китайскими делами.
— Вот какое дело, товарищ Ефимов, — сказал мне «соответствующий товарищ». — Если вы не поедете в Китай, то сильно подведете Советский Союз.
И он обстоятельно обрисовал мне сложившуюся ситуацию. Оказалось следующее. В давнем договоре о «Дружбе и сотрудничестве» между СССР и КНР существует малозаметный и доселе не привлекавший к себе особого внимания пункт 18/а, гласивший, что Китайская Народная Республика направляет в Советский Союз в порядке культурного обмена одного художника на один месяц. Советский Союз со своей стороны делает то же самое. Китайский художник тихонько приехал в Москву, спокойненько писал свои пейзажи в Доме творчества Союза художников на озере Сенеж и так же тихонько уехал домой. А советский художник до сих пор в Пекине не появлялся. И китайская сторона со страшной силой вцепилась в невыполнение советской стороной злополучного пункта 18/а. Пекинские газеты под хлесткими заголовками, не вдаваясь в подробности, вопят, будто СССР не выполняет своих договорных обязательств, что является показателем его пренебрежительного и презрительного отношения к великому китайскому народу и т. д. и т. п.
— И нас предупредили товарищи из нашего посольства в Пекине, чтобы мы не вздумали посылать какого-нибудь случайного человека, а приехать должен художник именитый, уже посещавший Китай. Вы подходите по всем статьям.
— Все понятно, — сказал я со вздохом. — Подводить Советский Союз я не стану. Поеду.
…Охотников ехать в поезде Москва — Пекин оказалось немного. Сначала я был один в купе спального вагона, после Свердловска, где сошла супружеская пара, — единственные попутчики, — я остался один в вагоне, после Читы — один во всем поезде, а по прибытии в пограничный с Китаем Забайкальск — один на всем вокзале. И не мог не вспомнить, какое здесь царило оживление в первую мою поездку — многочисленные группы туристов, веселый галдеж, музыка, песни. Теперь — мрачное безлюдье, полная тишина. Часа через два подали поезд на Пекин, и я снова один в вагоне, один во всем поезде. Поезд пересекает границу. Это уже станция Манчжули. Тоже — полное безлюдье и тишина, но зато две статуи — Сталин и Мао, соединенные красным транспарантом. На стендах множество брошюр с текстами, разоблачающими советских ревизионистов. Снова часа два в тоскливом одиночестве, пока не подается сигнал к отходу поезда. И тут являются четверо китайских пограничников, щеголеватых, вежливо улыбающихся. Я протягиваю свой заграничный паспорт.
— А зачем вы едете в Пекин?
— Я еду в Пекин по приглашению Всекитайского Союза художников.
— А у вас есть документ, что вы едете по приглашению Всекитайского Союза художников?
Этот диалог сопровождается широкими дружелюбными улыбками с обеих сторон.
— Нет, такого документа у меня не имеется.
И снова тот же вопрос с широкой улыбкой:
— А у вас есть справка, что вы приглашены Всекитайским Союзом художников?
С еще более широкой улыбкой я отвечаю:
— Такой справки у меня нет.
И снова с широчайшей улыбкой:
— А у вас есть…
— Товарищи! — прерываю я вереницу улыбок. — Поезжайте вместе со мной до Пекина, и вы убедитесь в том, что меня будут встречать представители Всекитайского Союза художников.
Это, видимо, их удовлетворило. Мы еще улыбнулись друг другу и расстались…
…Забыл сказать, что перед отъездом из Москвы я счел нужным зайти к редактору «Известий» Аджубею.
— Алексей Иванович, такое дело: меня посылают в Китай.
— О! — встрепенулся Аджубей. — Это замечательно, вы можете сделать большое дело. Вы должны пробиваться в большие аудитории, рассказывать правду о Советском Союзе, опровергать всяческую их клевету.
— Конечно, — бодро сказал я, — буду пробиваться, буду опровергать.
Забегая вперед, скажу, что самая большая аудитория, к которой я смог пробиться в Китае, была в шанхайском Союзе художников — тринадцать человек, считая сопровождавшего меня переводчика и фотографа. Другие «аудитории» были и того меньше: по шесть, по пять, а в городе Сучжоу — трое. Но я взял себе за правило с этим не считаться. При любом количестве слушателей я разглагольствовал, как будто передо мной переполненный зал.
…Вообще, странной и парадоксальной была атмосфера моего второго пребывания в Китае. Оно проходило как бы в двух соприкасающихся измерениях — открытого резко враждебного отношения к советским руководителям и одновременно безукоризненно дружелюбного и гостеприимного отношения ко мне лично. Думаю, что на то было специальное указание руководящих китайских инстанций, и китайцы, как народ весьма дисциплинированный, этому указанию охотно следовали. Моим высказываниям о культуре в Советском Союзе, об идейных принципах советского искусства никто нигде не возражал и в полемику не вдавался. Помню, на встрече в Шанхае, закончив свой доклад, я спросил, нет ли у товарищей вопросов, на которые я охотно отвечу. После довольно длительной паузы председательствовавший спросил:
— А как здоровье вашей жены?
— Спасибо, она здорова.
Тогда был задан следующий вопрос:
— А как поживает Калявсенко?
Я понял, что речь идет о Ксении Кравченко, нашем маститом искусствоведе, недавно побывавшей в Китае.
— Спасибо. Она хорошо поживает, — ответил я.
На этом вопросы были исчерпаны.
Впрочем, помню и такой эпизод. В Пекине, на правлении Союза художников я рассказывал о работе нашего Союза, причем коснулся системы закупки у художников произведений через специальную закупочную комиссию, также состоящую из художников. И тут один из присутствующих крикнул:
— А китайские художники работают не за деньги, а за идею!
Это прозвучало явным вызовом и упреком. И меня это задело.
— Советские художники, — возразил я, — тоже создают свои произведения не для того, чтобы набивать карманы. Они вкладывают в свои картины, скульптуры, рисунки чувства, мысли, идеи. Но при этом, художники такие же люди, как все. Им нужны средства к существованию, они должны кормить свои семьи и, наконец, должны приобретать необходимые для работы краски, холсты, другие материалы. На все это нужны деньги. Что же позорного в том, что они принимают оплату за свой труд?
Хуа Цзинью, председатель Союза, встал со своего места, подошел к ревнителю «идейного искусства» и вышел с ним за дверь. Минуты через две они вернулись, и Хуа Цзинью сказал, что я не совсем правильно понял выступление коллеги и с моей точкой зрения все абсолютно согласны.
Несмотря на все эти и им подобные отрицательные моменты, обусловленные политической ситуацией, вторая моя поездка в Китай была не менее интересна, занимательна и богата впечатлениями, чем первая, в плане знакомства с новыми достопримечательностями, новыми большими и малыми городами, сельскими коммунами. Из поездки по стране я вернулся в Пекин, полный разнообразных и, в общем, неплохих впечатлений. В Пекине меня спросил наш посол С. Червоненко:
— Каковы ваши впечатления? Нам очень интересно их знать, потому что за пределы посольства нас не выпускают.
— Впечатления мои самые разнообразные, но основное — это то, что, на мой взгляд, пока еще не удалось восстановить массы китайцев против советских людей, создать из русских не «старших братьев», как это долго было, а заклятых врагов.
— Так-то так, — задумчиво сказал Червоненко, — но вы почитайте, какую возмутительную, грубую антисоветскую статью сегодня опубликовала «Женьминьжибао». Было бы неплохо, если бы вы дали понять сопровождающим вас, что вы возмущены.
Следуя этому дипломатическому указанию, я на другой день в ресторане «Пекинская утка», где давали по случаю моего отъезда прощальный обед, сидел надутый, как индюк.
— Вам нездоровится? — спросил меня художник Ин Тао, сопровождавший меня в поездке по стране.
— Нет, я здоров, — мрачно ответил я, — но кое-что меня сегодня возмущает.
Ин Тао промолчал, и на этом мой дипломатический демарш иссяк.
Приехав второй раз в Китай, я, разумеется, сразу осведомился и о симпатичном Пу-тунджи, рассчитывая снова получить его в переводчики. Но о нем никто ничего не знал. И я не мог не почувствовать определенные угрызения совести, что подвел его под «перевоспитание в деревне». И вот что произошло дальше. В 1995 году, то есть спустя тридцать пять лет, я получил из китайского посольства в Москве приглашение на открытие выставки произведений известного китайского художника, профессора… Пу Вейчина. Это был тот самый симпатичный и скромный Пу-тунджи, которого я не сразу узнал в солидном, респектабельном профессоре. Мы встретились радостно и сердечно. После вернисажа я пригласил почтенного профессора с супругой к себе домой. И на веселом застолье мы делились воспоминаниями почти сорокалетней давности. И тут я поведал Пу Вейчину, как болезненно переживал, что своим благодарственным письмом невольно способствовал ссылке его на «перевоспитание» в деревню.
— Борис Ефимович, — серьезно ответил Пу Вейчин, — эта ссылка меня спасла от худшей участи. Несколько позднее за такую дружбу с советскими «старшими братьями» уже сажали в тюрьму, а то и расстреливали. К тому же, мое пребывание в деревне принесло мне огромную пользу: я занялся там рисованием. А возникло это влечение у меня, знаете, когда? Когда вы с Литвиненко рисовали фреску.
Вернувшись после ссылки в Пекин, Пу Вейчин стал профессиональным художником, интересным и своеобразным. Выставки его произведений прошли с успехом не только в Китае, но и во Франции, Германии, Испании. И вот теперь — выставка в Москве. Удивительный и чуть-чуть загадочный, зачарованный и чарующий мир раскрывается в многочисленных графических листах этой экспозиции, мир, созданный высоким мастерством и неисчерпаемой фантазией художника. Творчеству Пу Вейчина абсолютно чужд плоский натурализм, шаблон, хождение по давно исхоженным тропам. Искусство его, тонкое и артистичное, поэтизирует действительность. Оно придает неожиданную отстраненность и новое эмоциональное звучание таким, казалось бы, давно знакомым и привычным для нас явлениям, как облака, деревья, течение рек. Гравюры, созданные его резцом, — это настоящие новеллы, поэмы о жизни, о времени, о радости бытия.
Рассказ о Пу Вейчине приходится, увы, закончить на самой печальной ноте. Спустя несколько месяцев после нашей встречи в Москве он скоропостижно скончался в Пекине.
…В летопись Московского Союза художников несомненно входит «знаменитое» посещение Хрущевым выставки московских художников в Манеже, посвященной 30-летию МОСХа, в 1962 году. К этому времени Никита Сергеевич закончил с «оттепелью», которую сменили ощутимые «заморозки». Как я уже упоминал, он безапелляционно судил обо всем, от кукурузы до живописи и поэзии. На выставке в Манеже он разгромил не пришедшиеся ему по вкусу картины Фалька, Никонова, других художников, а потом добрался и до скульптурных работ Эрнста Неизвестного. Правда, его заинтересовали не столько их художественные качества, сколько то, откуда автор достает бронзу для их воплощения… Неизвестный держался при этом довольно твердо и независимо и даже прозрачно намекнул, что быть главой правительства еще не значит уметь разбираться в искусстве. Стоявший неподалеку председатель КГБ Шелепин посмотрел на Неизвестного весьма недобрым взглядом. Но его не тронули, видимо, Хрущеву понравилась его смелость. После отставки Хрущева говорили, что Неизвестный бывает у него на даче и они подружились. А после кончины Никиты Сергеевича Неизвестный стал автором весьма оригинального и впечатляющего надгробия на его могиле, которое по сей день привлекает внимание посетителей Новодевичьего кладбища.
Еще о Неизвестном. Через несколько лет, когда я исполнял обязанности председателя МОСХа, мне позвонили из Московского горкома партии:
— Борис Ефимович, вы знаете, что Эрнсту Неизвестному разрешено выехать за границу?
— Ну, что ж, пускай едет.
— Нам бы хотелось, чтобы вы с ним встретились.
— А зачем?
— Понимаете, надо как-то с ним поговорить, чтобы он уезжал не с такой обидой.
— А вы уверены, что он захочет со мной разговаривать?
— С вами он не откажется. Вот его телефон.
Я не был в восторге от такого поручения, но уклониться было неудобно. И я позвонил Неизвестному, представился и сказал, что хотел бы с ним встретиться.
— А зачем? — спросил он.
— Только не для того, чтобы уговаривать вас остаться. Поезжайте с Богом, поскольку вам дано разрешение. Но как говорится, расстанемся по-хорошему. Поговорим по душам.
Неизвестный подумал и сказал:
— Хорошо, я согласен.
Мы встретились в тот же вечер в МОСХе. Третьим в нашей беседе молчаливо присутствовал парторг горкома КПСС при МОСХе Евгений Васильев.
— Эрнст Яковлевич, — сказал я, — повторяю, что не собираюсь ни в чем вас убеждать и ни от чего отговаривать. Хотелось бы просто, по-человечески поговорить. Понять, чем вызвано ваше решение уехать из страны.
— Очень просто — мне не дают здесь работать. Я лишен средств к существованию.
— Простите, но мне всегда казалось, что вы один из самых преуспевающих у нас скульпторов. И, простите, один из самых богатых.
— Да, так оно было одно время. Но теперь ни одна моя работа не принимается. У меня отобрали мастерскую, все работы, бывшие там, вышвырнули во двор, в снег, а некоторые изуродовали. Вот, посмотрите на этот фотоснимок… Мое искусство стало неприемлемым и нежелательным. Что прикажете делать?
— А от кого исходит такое отношение?
— Главным образом от руководителей секции скульптуры МОСХа. Они меня ненавидят и работать не дадут.
И Неизвестный во всех подробностях стал рассказывать о притеснениях, нападках, враждебных выходках. Чувствовалось, что у человека «наболело». Я слушал его с искренним сочувствием.
— Мне пятьдесят лет, — продолжал скульптор. — И я могу еще многое сделать. И хочу работать свободно, не завися от людей, которым не нравится все, что бы я ни сделал.
— Я вас вполне понимаю, — сказал я, — но слышал, что вы оставляете здесь семью — жену и дочь. Не слишком ли это дорогая цена за возможность делать то, что вам нравится?
— Может быть, может быть… Но жена со мной согласна. И, возможно, это не навсегда.
Мы помолчали.
— Эрнст Яковлевич, — снова заговорил я, — вы человек популярный. Ваш отъезд из страны будет, несомненно, замечен и у нас, и за рубежом. Там на вас набросятся репортеры. Как вы им объясните свою эмиграцию?