Глава девятая
Глава девятая
… 1929 год ознаменовался для меня интереснейшим воздушным путешествием — круговым перелетом по Европе маршрутом: Москва — Берлин — Париж — Рим — Лондон — Варшава — Москва. Этот перелет был задуман в Москве как своего рода наглядная иллюстрация к высказыванию Сталина в характерном для него афористическом стиле: «У нас не было авиационной промышленности. У нас теперь есть авиационная промышленность». Самолет АНТ-9, на котором совершался перелет, был детищем Андрея Николаевича Туполева, талантливого советского авиаконструктора. Самолет этот еще очень мало напоминал собой сегодняшние межконтинентальные лайнеры, но по тем временам представлял собой великолепное достижение молодой советской авиационной промышленности. Ему присвоили многозначительное имя — «Крылья Советов». Пилотом был тогда уже известный, а впоследствии Герой Советского Союза — Михаил Громов. Пассажирами — деятели гражданского воздушного флота и группа журналистов, всего 11 человек.
Серебристо-алюминиевые «Крылья Советов» с блеском пронеслись над Европой, вызывая самые разноречивые чувства: у одних искреннюю радость за успехи социалистического государства, у других — почтительное и вынужденное признание, у третьих — плохо скрытое недоброжелательство и откровенную злобу. Появление на аэродромах Берлина, Парижа, Рима, Лондона, Варшавы новехонького краснозвездного «флюгцойга», «авиона», «тримоторе», «плэйна», «платовеца» неизменно вызывало огромное любопытство, живейший интерес и даже некоторое потрясение. В самом деле: большевики, которые, по достоверным и точным выкладкам белогвардейской и антисоветской печати, должны были вот-вот погибнуть от внутренних затруднений, не только упорно не погибали, но даже ухитрялись строить замечательные самолеты, не уступающие по своим летным качествам лучшим европейским образцам. Буржуазная пресса писала о «Крыльях Советов» в самых сенсационных тонах: «Большевистский разведчик над Европой!», «Красный бомбардировщик», «Русский трехмоторный гигант», «Таинственный самолет из Москвы» — каких только названий и прозвищ не получал наш работяга АНТ-9…
Перелет по Европе продолжался около месяца, и все это время как самолет, так и его экипаж были окружены пристальным и не всегда дружеским вниманием, что, впрочем, нисколько не помешало богатству и разнообразию наших впечатлений. Особенно хочется вспомнить Рим.
Я впервые увидел своими глазами Вечный город и мог бы рассказывать о нем много и долго. Для экономии места и времени выделю только один день — подобный тому, который Бомарше назвал «Безумный день, или Женитьба Фигаро». Но если великий французский писатель не указывает точную дату своего «Безумного дня», то наш в Риме имеет совершенно точное число: 26 июля. Он начался с того, что рано утром нас всех усадили в машины и с бешеной скоростью помчали по прямому, как стрела, шоссе Рим — Остия к древнейшему морскому порту Италии. Там нас погрузили в новейшие итальянские гидросамолеты «Савойя» ослепительно белого цвета, пилотируемые шикарными летчиками в столь же белоснежной форме — хоть сейчас на теннисную площадку… Мы со спецкором «Известий» А. Гарри очутились внутри самолетных поплавков, где довольно комфортабельно устроились на пулеметных гнездах.
Гидросамолеты доставили советских пассажиров в Неаполь. Однако нам не удалось толком рассмотреть красоты прославленного города: прямо из порта любезные хозяева привезли нас в расположенный на самой высокой точке Неаполя, холме Вомеро, ресторан, с площадки которого мы могли любоваться городом только с «птичьего полета», совсем как из самолета. Нас угостили длительным обедом и еще более длительным концертом вокально-музыкального квартета, исполнявшего, однако, не тарантеллу и не «Санта-Лючию», а (по-видимому, в порядке гостеприимства) душещипательные русские романсы: «Молчи, грусть, молчи», «На последнюю да на пятерку» и «Ты сидишь одиноко и смотришь с тоской…» Вся эта музыка длилась ровно до того момента, когда уже пора было возвращаться в Рим. Снова порт, белоснежные «Савойя», Остия, Рим, и автомашины во весь опор несутся к собору святого Петра. В чем дело? Ведь мы уже посещали это великолепное сооружение!
Оказывается, внимательные хозяева угощают нас уникальным зрелищем, которого надо было ждать в буквальном смысле слова десятки лет: сегодня, впервые после 60-летнего добровольного и демонстративного заключения Римских Пап в Ватикане, Папа Пий XI торжественно выходит на окруженную знаменитой колоннадой архитектора Бернини площадь Святого Петра, то есть на территорию Итальянского королевства. Это историческое событие стало возможным в результате недавно подписанных между Святейшим престолом и правительством Муссолини Латеранских соглашений, предоставляющих Ватикану права суверенного государства наравне с Италией. Католический отец умилительно принял в свои объятия фашистского «блудного сына». Для созерцания этого трогательного зрелища нам заботливо абонировали окна в одном из окружающих площадь домов, в помещении какой-то школы. И вот, расположившись на партах и подоконниках, мы, как из театральной ложи, наблюдаем пышное церковно-театральное зрелище выхода Папы «на волю». И действительно, подобно хору, кордебалету и статистам в роскошной оперной постановке перед нами более двух часов подряд, появляясь из ворот Ватикана, огибая огромную площадь, возвращаясь в собор Святого Петра и снова выступая из ворот папской резиденции, дефилирует бесконечная процессия мальчиков в кружевных стихарях и с огромными красными свечами в руках, монахов, солдат швейцарской гвардии, аббатов, епископов, кардиналов… Наконец в тяжелых раззолоченных носилках поплыл над головами сам Пий XI. Я хорошо разглядел тучного старика в очках, с хищным ястребиным носом, и это мне очень пригодилось, когда меньше чем через год из Ватикана разнесся призыв к «крестовому походу» против большевиков и изображение чрезмерно воинственного святого отца замелькало в советских карикатурах.
Но что это? Живописное зрелище еще не закончилось, а нас снова лихорадочно торопят. В министерстве авиации советскую делегацию нетерпеливо ждет в полной парадной форме рыжебородый генерал Бальбо, заместитель министра. Бальбо здесь весьма видная фигура. Он один из «квадрумвиров» — четырех, включая Муссолини, главных вожаков фашистской партии. Впоследствии Бальбо получил звание маршала, был назначен вице-королем Ливии и завершил свою блестящую карьеру тем, что, не поладив с дуче, скоропостижно почил во время авиационной катастрофы, причины которой остались невыясненными.
Из министерства авиации кавалькада машин мчится через весь Рим куда-то за город и, остановившись на минуту у чугунных ворот возле часовых, въезжает в сад старинного римского палаццо — Виллы Торлония. Несколько минут ожидания в небольшом зале в стиле ренессанс — и к нам выходит выхоленный загорелый мужчина с проседью, одетый в белый фланелевый костюм и франтовские двухцветные туфли. Это итальянский министр авиации, он же по совместительству министр военный, морской, внутренних дел, иностранных дел, труда и колоний, а заодно и председатель совета министров и одновременно глава фашистской партии. Короче говоря — Муссолини.
Корреспондент «Правды» на «Крыльях Советов» Михаил Кольцов иронически писал потом в своем очерке: «Да, да, в исторический для всей Италии и для всех католиков вечер исхода Папы из шестидесятилетнего заключения глава правительства, дуче официально принимал одиннадцать советских граждан-безбожников… Да простит Господь это вольное или невольное прегрешение Бенито Муссолини!»
Полпред Дмитрий Иванович Курский поочередно представил членов экспедиции. Каждому Муссолини пожал руку. Дуче принимал картинные позы, по-наполеоновски скрещивал на груди руки, задавал вопросы и, величественно кивая головой, выслушивал ответы Д. И. Курского и В. А. Зарзара — руководителя нашей делегации и деятеля советского гражданского воздушного флота.
Я с понятным любопытством разглядывал эту живую сатирическую «натуру» и с особым вниманием нос дуче. Дело в том, что недавно на Муссолини было совершено покушение, причем пуля задела внушительный его нос. При его болезненной страсти к саморекламе было использовано даже это обстоятельство: я видел своими глазами открытки, где красовался Муссолини с наложенной на нос повязкой. Но, видимо, пластическую операцию провели на высоком уровне, и нос главы правительства был в полном порядке.
Наконец беседа, в основном, о развитии международных воздушных сообщений и об авиалиниях в СССР, протяженности которых Муссолини выразил вежливое удивление, пришла к концу. В этот момент Кольцов выступил вперед и протянул Муссолини свой альбом для автографов, который всегда брал с собой в поездки. Дуче отпрянул, но потом, улыбнувшись, взял альбом и на самом верху открытой страницы крупно начертал свою фамилию. Затем, отступив еще на шаг, поднял руку в «римском приветствии» (вскоре заимствованном Гитлером) и скрылся за дверью.
Этот безумный день завершился товарищеским ужином в недорогом ресторанчике на Яникюльском холме у памятника Гарибальди. Мы оживленно обсуждали события дня — и тут произошло еще одно событие, безусловно, не имеющее большого общественного значения, но для меня достаточно значительное. Запоздавший к нашему застолью корреспондент ТАСС Карл Гофман принес мне телеграмму из Москвы, почему-то на латинском языке, извещавшую меня о рождении сына. Этот факт не остался незамеченным, и мне пришлось из своих скудных командировочных раскошелиться на большую флягу «Кьянти».
Вскоре к нам присоединился запоздавший Громов.
— Вот, Михаил Михайлович, — начал я, улыбаясь, — днем мы видели Римского Папу, а теперь один из ваших пассажиров сам стал папой.
Он невозмутимо, без улыбки обратил на меня спокойный взгляд своих зорких глаз.
— Вот как? — заметил он. — Кто же этот счастливец?
Я молча протянул ему только что полученную из Москвы телеграмму. Громов взял в руку листок, прочел текст «Поздравляем сыном», но «на челе его высоком не отразилось ничего». Он вернул мне телеграмму, заметив:
— Коротко, но вполне содержательно. Что ж, поздравляю.
Я хотел было еще пошутить насчет «разных пап», но поперхнулся, поняв, что Громова занимают совсем другие предметы — наш завтрашний вылет из Рима.
Не берусь судить, из каких соображений: политических, экономических, дипломатических или саморекламных — дуче счел нужным принять советскую делегацию, но этот странный флирт фашистов с большевиками не прошел на Западе незамеченным. Разные газеты изощрялись в комментариях и домыслах, причем кто-то сочинил, что в ответ на «римский жест» фашистского главаря мы все тоже подняли вытянутые руки. Свидетельствую, что на самом деле этого не было, мы просто поклонились. Тем не менее эта шумиха получила соответствующий отклик в Москве: «за несогласованную встречу с руководителем итальянской авиации», как было сформулировано в постановлении высокой инстанции, всем участникам перелета был объявлен строгий выговор с запрещением выезда за границу в течение двух лет.
Другой день, о котором я хочу рассказать, был днем нашего отлета из Рима в Лондон и начался как-то кисло и нескладно. Прежде всего выяснилось, что сводка погоды на трассе этого, по тем временам весьма трудного перелета не внушает восторга. Далее, А. Гарри, который отличался тем, что знал все на свете, включая то, чего на свете и не было, сообщил по секрету каждому из членов экипажа, что наш всегда спокойный и выдержанный пилот находится в весьма скверном расположении духа и дал домой телеграмму, заканчивавшуюся словами: «Надеюсь, увидимся». Хорошо зная богатую и гибкую фантазию спецкора «Известий», мы тем не менее несколько приуныли.
Окончательно испортилось наше настроение, когда, прибыв рано утром на столичный аэродром «Литторио», мы обнаружили, что любезные хозяева абсолютно ничего не подготовили к старту. Никто из итальянской администрации даже не знал, где находятся ключи от ангара, в котором стоял под охраной наш АНТ. Начались бесконечные переговоры и звонки в министерство авиации, откуда наконец прибыл какой-то невыспавшийся офицер. Потом мы собственными руками бодро выкатили самолет из ангара и помогали заправлять горючим. Нетрудно догадаться, что свежий воздух римского утра оглашался в это время весьма теплыми и сочными пожеланиями по адресу местного начальства. Особенно «высокого художественного уровня» достигал при этом начальник экспедиции Зарзар. Наконец с почти двухчасовым опозданием мы стартовали из Рима, держа курс на Ливорно — Геную — Марсель.
Не успели мы занять свои места в самолете, как Кольцов начал что-то писать в своем блокноте и вскоре пустил по рукам составленный по всей форме опросный лист, содержавший один-единственный вопрос: «Прилетим ли мы сегодня в Лондон?» В кабине самолета заскрипели карандаши, и лист стал покрываться утвердительными ответами: «Да», «Конечно», «Без всякого сомнения» и т. п. Предпоследнюю запись сделал Зарзар: «Безусловно!», после чего опросный лист поступил в пилотскую кабину и вернулся оттуда со следующим, повергшим всех в глубокое раздумье ответом М. Громова: «И да, и нет».
Между тем погода продолжала ухудшаться. Когда после короткой остановки в Марселе АНТ-9 круто взял на север и пошел вдоль долины реки Роны, все вокруг заволокло туманом, в окна самолета начал хлестать проливной дождь. Стало темно и противно. Преодолевая сопротивление злого, порывистого ветра, АНТ на небольшой высоте упорно шел вперед над каким-то угрюмым, поросшим лесом горным хребтом. «Да-a, в случае чего садиться-то здесь негде…» — подумал я, глядя в окно.
Но я ошибся: посадка самолета состоялась, причем вынужденная. Когда самолет резко пошел на снижение, Кольцов обернулся ко мне и сделал жест большим пальцем вниз. Это было достаточно красноречиво. «Ну, вот и катастрофа», — решил я и приготовился к удару о землю. Но катастрофы не произошло: самолет упруго коснулся колесами мокрого луга, прокатился еще десяток-другой метров и остановился. Все мы высыпали наружу. «Ну, я думал, гроб», — спокойно сообщил пилот своим пассажирам.
Как оказалось, мы совершили эту незапланированную посадку вблизи небольшого городка Невер, и нужно было выдающееся мастерство Громова, чтобы в эту непогоду разглядеть подходящую площадку для приземления, которая, как потом выяснилось, оказалась засекреченным военным аэродромом. Можно себе представить, какой переполох произвело в тихом провинциальном городке буквальное «падение с неба» того самого таинственного большевистского бомбардировщика-разведчика, о котором столько писали газеты. И те же самые газеты получили настоящую добротную сенсацию, наперебой сообщая о жуткой катастрофе, не сходясь только в количестве убитых и раненых.
Переночевав в лучшем неверском отеле, где, между прочим, в свое время останавливался Наполеон с некой неизвестной дамой, мы снова погрузились в наш вымытый и заправленный самолет и стартовали. Не успели мы подняться высоко в воздух, как Кольцов снова достал свой блокнот и снова пустил по кабине опросный листок опять с тем самым единственным вопросом: «Прилетим ли мы сегодня в Лондон?» К сожалению, ответы на этот вопрос, и устные и письменные, содержали такие высказывания по адресу автора опросного листка, что я не решаюсь их воспроизвести. Только из пилотской кабины листок вернулся с кратким и вежливым ответом Михаила Громова: «Да».
…Напомню, что до Рима «Крылья Советов», согласно маршруту нашего перелета, посетили Париж. Перед глазами: Лувр, собор Парижской богоматери, Триумфальная арка, Вандомская колонна, Версальский дворец, кладбище Пер-Лашез, десятки и сотни других достопримечательностей — и виденных мною ранее, и увиденных впервые. К числу последних относится и «достопримечательность» несколько особого порядка, о которой я собираюсь рассказать. Надо при этом иметь в виду, что Париж — это Париж… И в облике, и в быту этого великого города, сложного, многогранного и противоречивого, мы находим не только светлые черты…
Итак, мы входим в шикарный подъезд большого здания на улице Шабанэ. Здесь располагается учреждение, или, вернее, предприятие, под названием «ШАБАНЭ. Дом всех наций». Видимо, здесь располагается нечто, связанное с интернациональной солидарностью? Может быть, новый Интернационал, после 2-го Социалистического и 3-го Коммунистического? Нет, «Дом всех наций» не имеет ничего общего с идеями социализма и коммунизма. Не висят в нем портреты Маркса, Бебеля или Жореса. Здесь царит нечто совсем другое — то, что является силой не менее мощной и непреодолимой, чем голод или жажда. Эта сила — секс.
В вестибюле нашу группу встречает важная дама и сразу осведомляется: намерены ли господа только осматривать Дом или пожелают в нем задержаться?
— Только осматривать, — поспешно говорит сопровождающий нашу группу сотрудник полпредства. (Им был Лев Эльберт, выполнявший в посольстве «определенные» обязанности.)
Интерес важной дамы к нашей группе явно снижается, но она вызывает другую даму, по-видимому, рангом пониже, и поручает ей быть нашим гидом. Мы шествуем по этажам и коридорам и видим «производственную деятельность» этой оригинальной «индустрии», так сказать, на ходу… Все чрезвычайно организованно и деловито, как где-нибудь на кондитерской фабрике или на производстве детских игрушек. Но вот мы лицезреем «гвозди», которыми гордится этот Дом.
Это, во-первых, огромная зеркальная комната испанского короля Альфонса (забыл его порядковый номер), который, как оказывается, любил вкушать радости жизни, видя свое отражение, тысячекратно повторенное на стенах, потолке и на полу. Показывают и личную комнату английского короля Эдуарда VII, где установлено специальное большое кресло, похожее на зубоврачебное. Грузная комплекция монарха требовала именно такого оборудования… Далее демонстрируется специальная комната для клиентов, отмеченных садистскими или мазохистскими наклонностями, в которой висят в должном порядке хлысты, плетки, палки и другие соответствующие принадлежности. Далее показывают… впрочем, ей-богу, противно об этом рассказывать. Ограничусь только одной сценкой.
Небольшая комната. В ней широкая кровать. Две девицы в чем мать родила демонстрируют «способы любви». Видимо, информированные о том, что мы — гости из Москвы, они сопровождают свой «показ» забавно искаженными и перевранными русскими песенками: «Ой, польним-польна коробуска, есть и ситес, и порся», «Ехаль ня ялмалку укарь-купесь» и тому подобное.
Обход «Дома всех наций» потребовал довольно продолжительного времени, но наконец он заканчивается, и нас приводят в зал, где расселись девицы точно по численности нашей группы. Дама-гид обращается к нам:
— Может быть, уважаемые господа все-таки пожелают?..
— Нет, спасибо, мадам, — торопливо говорит сопровождающий нас Эльберт. — Мы очень торопимся.
Дама смотрит на него, не скрывая презрения.
— Вы, я вижу, поставлены охранять нравственность ваших друзей, — цедит она.
И мы покидаем «Дом наций», испытывая довольно противное ощущение. Но, думаю, было бы бессмысленно закрывать глаза или ханжески возмущаться этими не слишком светлыми явлениями жизни и быта Парижа, где, впрочем, как и в других столицах мира, они были, есть и будут. И ничего тут не поделаешь. Но думается, совсем не этот Париж имеют в виду писатели, поэты, барды, просто гости великого города на Сене, веками его воспевавшие и славившие, восхищавшиеся его красотой, культурой, сокровищами искусства. Не этот Париж имел в виду Маяковский, когда писал: «Я хотел бы жить и умереть в Париже…»
Маяковский в Париже… Я вспоминаю поэта во дворе советского посольства, красивого, уверенного в себе, полного жизненной энергии, радости бытия и творчества…
Кто бы мог тогда подумать, что этот большой, могучий, жизнерадостный человек уйдет из жизни через два с небольшим года. Уйдет трагически, в обстановке недоброжелательства и злопыхательства, угнетенный вереницей «болей, бед и обид» в личной жизни, преданный самыми близкими друзьями. Впрочем, если вдуматься, вся жизнь и творческая биография Маяковского — это неустанное и непримиримое борение за свою поэзию, за свой стиль, за свои чувства, за свои взгляды. Это упорная, порой драматическая борьба с непониманием, косностью, завистью, злобой. Даже трагическая смерть его была многими воспринята как-то неуважительно, криво, иронически.
Помню, как в редакции «Известий» дежурный редактор, некто Черномордик, поморщившись, сказал:
— Что? Маяковский застрелился? Наверно, был пьян. Ну что ж. В хронику происшествий. Пятнадцать строк.
И в этом духе кое-кто довольно продолжительное время строил отношение к Маяковскому. Правда, разительным противоречием этому холодному пренебрежению явились поистине эпические проводы поэта в последний путь.
Застрелившегося Маяковского я увидел, безмолвного и неподвижного, уже на квартире Бриков в Гендриковом переулке, пару часов спустя.
Поэт лежал в своем тесном кабинете на узенькой кушетке, лицом к стене. В квартире толпятся близкие, друзья, знакомые. Разговаривают шепотом, и эту гнетущую полутишину время от времени резким, ударяющим по нервам звоном разрывает висящий у дверей настенный телефон. Тот, кто стоит поближе к аппарату, берет трубку и вполголоса отвечает:
— Да… Правда…
— Да… Не слух…
Страшное впечатление производит приход равнодушных и деловитых сотрудников Института мозга в не первой свежести белых халатах. Они закрывают за собой двери в комнату, где лежит Маяковский, но оттуда отчетливо доносятся звуки разрубаемого черепа. Двери снова открываются, и оттуда выносят в глубокой тарелке что-то, небрежно прикрытое белой салфеткой. Нетрудно догадаться — это мозг великого поэта Владимира Владимировича Маяковского.
…А затем три дня непрекращающаяся скорбная река людей проходила мимо гроба, установленного в доме Федерации писателей. Как известно, печальные похоронные церемонии редко обходятся без нелепых, а то и смешных курьезов. Классический тому пример — гроб с телом А. П. Чехова, доставленный в Москву в вагоне, на котором была надпись «Для свежих устриц». Не обошлось без подобных ляпов и на прощании с Маяковским. Весьма охочий до популярности поэт Павел Герман, возложив на себя обязанности организатора, любезно спрашивал:
— Вам ноги или голову? — имея в виду место в почетном карауле у гроба. Помню, мне достались «ноги»…
Многотысячное шествие сопровождало увитый черно-красными полотнищами грузовик, за руль которого сел Михаил Кольцов. Никогда не забуду зрелища, которое представляла собой территория Донского крематория. То была подлинная Ходынка. Сквозь бурлящую толпу невозможно было перенести гроб с грузовика в здание крематория, на ступенях которого что-то кричал, размахивая руками, председатель похоронной комиссии, директор Гослитиздата Артемий Халатов. Я не поверил бы этому, если бы не слышал собственными ушами, как милиционеры начали стрелять в воздух, чтобы проложить путь гробу с телом поэта. В этой неописуемой давке я столкнулся с давним антагонистом и критиком Маяковского Вячеславом Полонским, который мне сказал с не очень уместным сарказмом:
— Маяковский даже здесь не может обойтись без скандала.
Бедняга Полонский… Он не знал, что ровно через год мне придется его самого провожать в эти страшные двери…
Пройти внутрь крематория мне все-таки удалось. Там уже заканчивалась очень короткая панихида, и тут Кольцов сунул мне в руку клочок бумаги — пропуск в подвальное помещение, где через «глазки» в бетонной стене можно было видеть зловещие печи. Перед одной из них уже стоял гроб, в котором с очень спокойным лицом лежал Маяковский. Чугунные двери раскрылись, гроб двинулся вперед, и я видел, как густая шевелюра поэта вспыхнула ярким пламенем. Этого не забыть.
Немало ехидных острот и шуточек вызвали в свое время строчки Маяковского, обращенные к Пушкину: «После смерти нам стоять почти что рядом: вы на Пе, а я на Эм». Напоминали, что между этими двумя буквами имеется еще некоторое «НО». Но что получилось на самом деле? Разве Маяковский поистине не стал рядом с Пушкиным на полках библиотек, в школьных учебниках и, наконец, в памятниках на рядом расположенных площадях Москвы?
Далеко не просто и не быстро это произошло. И тут снова проявились сложность и, я сказал бы, парадоксальность и драматичность биографии поэта. Довольно продолжительное время на имени Маяковского лежал тяжелый камень пренебрежения и равнодушия. Стихи его перестали печатать, а полное собрание сочинений, выходившее в Гослитиздате, просто-напросто прекратили издавать. Но тут произошло следующее: близкий Маяковскому человек Лиля Брик набралась смелости и написала об этом письмо Сталину. «Отец народов» начертал на письме резолюцию, которая гласила, что Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи и что пренебрежение к его памяти и к его произведениям — преступление.
И сразу колесо с бешеной скоростью завертелось в обратную сторону. За самое короткое время появились площадь Маяковского, станция метро «Маяковская», театр имени Маяковского, музей Маяковского, монументальный памятник Маяковскому и так далее. При нашем традиционном отсутствии чувства меры это приняло такие формы, что даже искренний друг Маяковского Борис Пастернак как-то, много позднее, саркастически заметил: «Маяковского начали насаждать в обязательном порядке, как в свое время картошку или кукурузу». А известный французский критик и «маяковсковед» Клод Фриу сокрушался, что Маяковского — поэта-революционера, футуриста, бунтаря, превратили в Советском Союзе в обязательный предмет для школьных хрестоматий и поэта для детей. Эти соображения он высказывал на вечере памяти Маяковского в Доме культуры города Амьена во Франции. Я приехал туда в 1975 году на открытие выставки советского плаката и неожиданно для себя обнаружил в том же Доме знаменитую выставку Маяковского «20 лет работы», которую сам поэт открывал в Москве 1 февраля 1930 года, то есть за два с половиной месяца до самоубийства.
Помню, тогда, в Амьене, я вежливо, но решительно возражал профессору Фриу и, приводя по памяти различные, вошедшие в нашу разговорную речь «крылатые слова» из стихов Маяковского, объяснял, что Маяковский у нас поэт не только для детей, но очень даже и для взрослых.