Глава шестая

Глава шестая

Первые мои шаги в столице оказались удачными: одновременно с «Правдой» я начал сотрудничать с массовой, небольшого формата «Рабочей газетой», которую редактировал К. С. Еремеев — дядя Костя, как его называли за глаза, а некоторые и в глаза. Я смотрел на дядю Костю с живейшим интересом: я уже знал, что наш редактор — старый правдист, революционер-подпольщик, участник октябрьских событий, знаменитый «солдат Еремеев», в первые дни советской власти командовавший Петроградским военным округом. У дяди Кости была внешность бывалого моряка — коренастый, загорелый, с неизменной, пахнущей крепчайшим табаком трубкой в зубах. Плечи и шея атлета, мускулистые руки рабочего человека, способного постоять за себя. Мне как-то довелось услышать из уст Константина Степановича рассказ о маленьком происшествии, случившемся с ним в Петрограде.

Время было тревожное — сентябрь 1917 года. Вольготно чувствовали себя уголовные элементы. Налеты, убийства, уличные ограбления стали бытовым явлением. Как-то поздним вечером Еремеев возвращался из типографии, где печаталась большевистская газета «Рабочий путь». В пустынном переулке его остановили две дюжие личности:

— Деньги!

— Не имеется.

— Пальто!

— Пальто? Что ж, снимайте сами, если нуждаетесь.

Дядя Костя спокойно расстегнул пуговицы, и один из налетчиков, зайдя со спины, стал наподобие услужливого гардеробщика снимать с Еремеева пальто. Но как только правая рука Константина Степановича освободилась из рукава, она нанесла грабителю молниеносный сокрушительный удар. Бандит заголосил от боли, придерживая руками выскочившую из суставов челюсть, сообщник его обратился в стремительное бегство. Еремеев снова застегнулся на все пуговицы, посоветовал обалдевшему от боли грабителю обратиться в ближайшую амбулаторию и неторопливо продолжал путь…

«Рабочая газета» находилась в Охотном ряду, в здании, стоявшем в ту пору против Дома Союзов. Я ежедневно приходил в редакцию, выбирал из последних международных телеграмм подходящую тему и, присев за первый попавшийся свободный стол, рисовал карикатуру в текущий номер. Свое произведение я обычно показывал секретарю, стесняясь входить в кабинет, где работал Еремеев. Как-то я сдавал очередную карикатуру. Секретарь взял у меня рисунок, чтобы отнести редактору, но как раз в этот момент дядя Костя вышел из кабинета. Мельком взглянув на карикатуру, он лаконично сказал секретарю:

— Пускайте.

Потом, приподняв бровь, вынул изо рта трубку и коротко спросил:

— Почему ничего не даете для «Приложения»?

Я смутился:

— Н-не знаю, дядя Кос… Константин Степанович. Никто ничего не говорил. Отчего же… Я, так сказать, с удовольствием…

Еремеев посмотрел на меня с едва заметной улыбкой.

— Ладно, — сказал он, — не робейте. Сатирику следует быть посмелее. Свяжитесь с Абрамским и приносите рисунки. Работайте.

Еженедельное иллюстрированное приложение к «Рабочей газете» было любимым детищем Еремеева, отдававшего ему много времени, энергии и выдумки. В «Приложении» печатались фото, зарисовки, а также сатирические фельетоны, стихи, карикатуры. В нем принимали участие известные художники-сатирики: Д. Моор, М. Черемных, И. Малютин, Д. Мельников. Секретарем был поэт В. Лебедев-Кумач. Особенно близок был сердцу дяди Кости сатирический раздел «Приложения» — ведь Еремеев сам отлично владел пером публициста, его саркастические фельетоны не раз печатались в дооктябрьской большевистской печати. Неудивительно, что сатирическая часть еженедельника неуклонно расширялась из номера в номер и вскоре «Приложение» по существу превратилось в самый настоящий сатирический журнал, у которого только не было своего имени. Весь редакционный коллектив напрягал фантазию в поисках подходящего названия. Перебрали все мыслимые предметы, обладающие острыми и колющими свойствами: заноза, колючка, шило, клещи, тиски, жало, перец, репейник, крапива… Все это, однако, было отвергнуто дядей Костей. Тогда пошли в ход всевозможные жалящие и кусающие представители животного мира: оса, еж, шмель, ерш, ястреб, волкодав, скорпион и даже… крокодил. Последнее предложение под общий смех и иронические возгласы внес член редколлегии «Рабочей газеты» Сергей Гессен, совсем еще молодой журналист.

— А что? — защищался Гессен. — Чем плохо — «Крокодил»? Ей-богу, подходяще.

Наконец наступил крайний срок. Первый номер новорожденного журнала уже сверстан и пущен в машину. Только первая страница, на которой должно было красоваться новое название, оставалась пустой. Перед Еремеевым с решительным видом предстал директор издательства:

— Константин Степанович! Больше тянуть не можем. Машины стоят, типография ждет. Давайте название.

Дядя Костя немного помолчал, вынул изо рта трубку, не спеша выколотил ее, снова набил табаком, чиркнул спичкой, выпустил голубоватый клуб дыма, помахал на него рукой и сказал:

— «Крокодил». Я за предложение Гессена!

После некоторого изумленного молчания посыпались возражения. Наперебой говорили о том, что читатель не полюбит журнал с таким «отталкивающим» названием, что крокодил несимпатичен, безобразен, неприятен…

— Зато зубаст, — отрезал Еремеев, — а насчет всего прочего, то от вас, художников и поэтов, зависит сделать «Крокодил» симпатичным, привлекательным, дорогим. От вас зависит, чтобы читатель оценил и полюбил нашего «Крокодила». Одним словом, «Крокодил»!

Так произошло рождение самого массового и популярного сатирического журнала страны, тираж которого в последующие годы достигал фантастической цифры в шесть миллионов (!) экземпляров. Но к этому времени Еремеева в «Крокодиле» уже не было. «Наверху» неизвестно почему сочли нужным освободить дядю Костю от близкой его сердцу и вполне успешной редакторской работы в «Рабочей газете» и «Крокодиле» и назначить… членом Реввоенсовета Балтфлота, а вскоре после этого направить в… советское торгпредство во Франции. Почему отличный публицист, журналист, сатирик был переброшен на внешнюю торговлю, осталось загадкой.

В связи с 10-летием «Крокодила» в 1932 году Лебедев-Кумач вспоминал:

…С журналом нянчась, словно мать,

Дышали пылью мы свинцовой

И часто оставались спать

В Седьмой и Первой Образцовой.

Душистый дым вокруг развеяв,

Журналу кадры подбирал

Наш крокодильский адмирал,

Наш дядя Костя Еремеев.

Пришли Катаев и Кольцов,

Пришли Демьян и Маяковский —

И «Крокодил» в конце концов

Стал Главсатирою московской.

(Седьмая и Первая Образцовая — известные московские типографии.)

Пребывание во Франции, видимо, не пошло Еремееву на пользу. Изменило ему железное здоровье, и, вернувшись в Москву, дядя Костя безвременно ушел из жизни. Я был в числе крокодильцев, провожавших его в последний путь. Мы стояли вместе с поэтом Эмилем Кротким в почетном карауле у гроба, когда в зале появился и стал рядом с нами В. М. Молотов. То было, по-видимому, официальное признание заслуг Константина Степановича. Но мне думается, что, если бы дядя Костя дожил до тридцать седьмого года, участь его была бы более трагичной. Заграничная работа в ту пору очень часто приводила к большой беде…

Кстати, о Лебедеве-Кумаче. Мне хочется, чтобы читатель этой книги узнал о его сложной и, не боюсь сказать, драматичной творческой биографии. Лебедева-Кумача нельзя, разумеется, поставить на одну доску с Маяковским, Есениным, Пастернаком, Мандельштамом, но он был, безусловно, одаренный поэт.

…В центре Москвы, против Белорусского вокзала, на высоком красивом доме укреплена мемориальная доска, гласящая: «В этом доме жил и работал поэт Василий Иванович Лебедев-Кумач». Далее указаны даты.

Иной молодой, да и не очень молодой человек может, пожалуй, сказать: «Лебедев-Кумач? Что-то я не слышал про такого поэта. А что он написал?» А между тем, творчество поэта хорошо знакомо миллионам, вот только имя его предано забвению. Как же так?

Василий Лебедев-Кумач, как читатель уже знает, был «пер-вокрокодильцем» и даже секретарем журнала. В «Крокодиле» из номера в номер печатались его сатирические стихи, пародии, памфлеты. Но, в чем-то не поладив с одним из очередных редакторов, он ушел из «Крокодила».

Он занялся сочинением текстов песен, став, как тогда это называлось, поэтом-песенником, активно работающим, но отнюдь не ведущим. Но настал его «звездный час», когда Леонид Утесов предложил ему написать тексты песен для кинокомедии «Веселые ребята». И на всю страну зазвучало: «Легко на сердце от песни веселой…», «Сердце, тебе не хочется покоя… Спасибо, сердце, что ты умеешь так любить…» А потом фильм «Дети капитана Гранта»: «Капитан, капитан, улыбнитесь…», «А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер…» И еще, еще, еще… Лебедев-Кумач стал, по справедливости, первым поэтом-песенником страны. И, естественно, был приглашен для работы в новой большой кинокомедии «Цирк» режиссера Григория Александрова с участием самой любимой советскими зрителями актрисы Любови Орловой.

Прекрасную музыку для этого фильма, как и для «Веселых ребят», написал композитор Исаак Осипович Дунаевский. Особенно популярной стала мелодия песни «Широка страна моя родная…», превратившаяся в своего рода второй гимн Советского Союза, звучавшая как позывные советского радио. Но для Лебедева-Кумача оказалась роковой одна-единственная строчка в этой песне: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…» Действительно, эти слова были чудовищным диссонансом по отношению к атмосфере, которой люди дышали в годы сталинского режима. И неудивительно, что когда эти страшные годы остались позади, имя автора этой строки было предано забвению.

…С работой в «Крокодиле» у меня связано знакомство с одним веселым человеком.

Так можно с полным основанием сказать про Виктора Ефимовича Ардова. В 20—30-х годах он был известен как довольно плодовитый автор юмористических рассказов, эстрадных номеров, фельетонов и даже пьес, которые шли на сцене Театра Сатиры. Его, конечно, вряд ли можно поставить рядом с такими выдающимися сатириками, как Михаил Зощенко, как Илья Ильф и Евгений Петров или Владимир Маяковский. Но писал он свои юморески бойко, разнообразно и смешно. Многие его шутки и остроты хотя и не отличались большой глубиной, но привлекали своей неожиданностью и каким-то веселым озорством. Мне запомнился забавный эпизод. Отмечали семидесятилетие известного в свое время фельетониста-сатирика Григория Рыклина. По этому поводу в Малом зале ЦДЛ проходило оживленное застолье, произносились соответственные поздравительные речи. Взял слово и Ардов. Он, как и все, отдавал должное юбиляру, в полной мере сохранившему свою творческую энергию, продолжавшему с успехом выступать в печати и, между прочим, редактировать в ту пору журнал «Крокодил». Ардов не жалел лестных слов по адресу Рыклина, но неожиданно закончил их громким восклицанием:

— А ведь в свои семьдесят лет Григорий Ефимович имеет полное право быть идиотом!

Под общий хохот ошеломленный Рыклин выронил свой бокал с вином…

Такое «приветствие» целиком в духе Ардова, балагура и остряка.

Яркий представитель литературной и артистической богемы 20—30-х годов, Виктор Ефимович писал в своих воспоминаниях о Михаиле Кольцове, что настроения этой богемной среды были «…если не прямо обывательские, то близкие к тому. Кольцов относился к этому непримиримо. Он не любил механического юмора, бессмысленных шуток».

Я хочу к этому добавить: мне довелось в ту пору быть свидетелем разговора, когда Ардов довольно запальчиво и с явным вызовом говорил о фельетоне Кольцова в «Правде», высмеивавшем эту самую богему.

— Да! — восклицал Виктор Ефимович. — Да, мы — богема! Ну и что? Что тут плохого? Разве мы обязаны заботиться о гражданственности, партийности и прочих высоких материях? Пускай этим занимается сам Кольцов!

Но то был «ранний» Ардов. Уже к концу 20-х годов он стал серьезнее и произведения его — значительнее, и, как он сам вспоминает, тот же Кольцов однажды сказал ему:

— Почему вы не приносите в «Огонек» фельетонов?

Он пробормотал, что носил уже, а не печатают. Кольцов ответил:

— Ну, за эти годы вы стали писать лучше… и потом, мы вас лучше узнали…

А через два года, когда Кольцов создал новый сатирический журнал «Чудак», Ардов стал одним из активных его сотрудников рядом с Ильфом и Петровым, Катаевым, Зощенко, Олешей, Маяковским и другими известными сатириками. Он органично и заслуженно вошел в эту славную плеяду. В фундаментальном сборнике «Юмор и сатира» (1957 г.), где представлены все жанры и оттенки смешного — от разящей сатиры до незлобивой шутки, от политического памфлета до острой эпиграммы, имя Виктора Ардова фигурирует наряду с самыми известными именами. Он был широко популярен, пользовался дружеским расположением своих собратьев по перу и, кстати сказать, оставил о большинстве из них интересные, окрашенные добрым юмором воспоминания.

Между прочим, вспоминая период своей работы в «Чудаке», Ардов рассказывает, как по инициативе Кольцова обычной рекламе, которая предшествует подписке на периодические издания, был придан шутливый характер. В сочинении текстов объявлений принимали участие ведущие сатирики журнала, в том числе и он, Ардов.

«И я написал для рекламы «Чудака», — вспоминает Ардов, — о том, кто был чудаком в мировой истории. Там объявлялось, что чудаком был и Карл Маркс, который написал свой «Капитал» без аванса и заказа со стороны издательства, чудаком был и Исаак Ньютон, который, вместо того чтобы спокойно скушать яблоко, утруждал себя размышлениями о силе земного притяжения, и т. д.».

В ту пору мыс Ардовым подружились, и на долгие годы, о чем свидетельствует лаконичная надпись на книжке его сатирических фельетонов «Образцы красноречия»: «Боре Ефимову от стааааарого друга. В. Ардов. Ноябрь 1966 года». А вот поздравительная телеграмма, написанная целиком в ардовском стиле: «ЛИЧНО Я ЦЕЛИКОМ И ПОЛНОСТЬЮ СОГЛАСЕН УКАЗОМ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА РСФСР НАГРАЖДЕНИИ ВАС ЗВАНИЕМ НАРОДНОГО ХУДОЖНИКА ТЧК АРДОВ».

Ардов был человеком не только веселым и остроумным, но и добрым. Он доказывал это не раз, а я хочу привести только один, маленький, но забавный пример. Мой сын Миша, будучи еще школьником-старшеклассником, вместе с тремя своими товарищами, решив приобщиться к «светской жизни», пришел в ресторан «Савой», где на свои скромные карманные деньги ребята заказали себе четыре коктейля и, важно усевшись, начали тянуть их через соломинки. Все шло хорошо, как вдруг один из школьников нечаянно опрокинул свой бокал, тот упал на пол и разбился вдребезги. Мальчики пришли в ужас — у них не было денег, чтобы возместить причиненный ресторану убыток. Что делать? И тут произошло чудо. Из-за соседнего столика поднялся мужчина с красивой черной бородкой и, подойдя к ним, спросил:

— Что у вас произошло, ребята?

Узнав, в чем дело, сказал:

— Ну, ничего. Это не страшно, сейчас уладим.

И, подозвав официанта, протянул ему пять рублей. «Инцидент» был исчерпан. Этим человеком оказался, как нетрудно догадаться, Виктор Ардов. Конечно, не бог весть какой великий поступок с его стороны, но ведь не каждый из нас так легко и великодушно поспешил бы выручить совершенно незнакомых парней.

Но Ардов был не только веселым, остроумным и добрым человеком, он был человеком по-настоящему мужественным. И проявил свое мужество, когда это было отнюдь не безопасно. Когда Анна Ахматова подверглась жестокой и оскорбительной «проработке», когда над ней нависла реальная угроза, она нашла крышу над головой, сердечное внимание и заботливый уход в семье Ардовых. Когда знаменитая певица Лидия Русланова была арестована как жена генерала Крюкова, виновного в том, что он был близок к маршалу Жукову, то, будучи в ссылке, она получала материальную помощь и продовольственные посылки от Ардова. Он делал это открыто, подвергая немалому риску и себя и свою семью. Он безбоязненно и так же дружелюбно, как и прежде, до ареста Кольцова, общался со мной, хотя я уже значился «братом врага народа».

…Мне довелось один раз быть дома у Ардова. Познакомиться с его красивой женой Ниной Ольшевской, актрисой и режиссером театра Красной Армии, видеть их сына — маленького Мишу…

Совсем недавно, в ноябре 1999 года, я присутствовал на торжественно отмечавшемся семидесятилетий Ясена Засурского, многолетнего декана факультета журналистики МГУ. С ораторской трибуны звучали приветственные речи выступавших поздравителей. И вдруг ведущий объявил:

— Слово имеет протоиерей отец Михаил Ардов.

В полном ошеломлении я уставился на представительного священнослужителя в черной рясе, с окладистой черной бородой и золотым крестом на груди.

После торжественной части вечера был банкет. И тут я подошел к отцу Михаилу и сказал:

— А вы очень похожи на отца. Я был хорошо знаком с Виктором Ефимовичем.

Отец Михаил засмеялся:

— Да, говорят, очень похож.

А я подумал: «Боже, что бы подумал Виктор Ардов — этот озорной острослов, насмешник и, наверно, убежденный атеист, если бы знал, какое высокое поприще предстоит его маленькому Мише».

…С октября 1922 года я стал постоянным карикатуристом газеты «Известия», работа в которой заняла у меня примерно 65 лет. Произошло это, однако, не сразу и не просто. Началось с того, что Кольцов пришел со мной в редакцию «Известий» (напомню, она располагалась этажом ниже «Правды») и представил меня ответственному секретарю, известному тогда литературному и театральному критику Осафу Семеновичу Литовскому.

— Вот, Осаф, — сказал брат. — Передаю тебе из рук в руки. Это — Ефимов, отличный карикатурист, приехал из Киева, одновременно мой брат.

Литовский посмотрел в мою сторону довольно благожелательно, но заметил:

— Михаил, а зачем нам твой Ефимов, если у нас работает Моор?

Против этого действительно трудно было что-нибудь возразить — Дмитрий Стахиевич Моор (Орлов) был, безусловно, самым выдающимся советским художником-сатириком той поры. И я, потоптавшись немного на месте, откланялся. И все же мне довелось привиться в «Известиях». Этому способствовали два обстоятельства. Первое — то, что Моор как раз в это время увлекся организацией журнала «Безбожник» и временно отошел от газетной работы, оставив «Известия» без художника. Второе, и, как мне кажется, весьма существенное, это то, что мои рисунки начали появляться в «Правде».

Сердце газетчика не выдержало: Литовский через кого-то передал мне приглашение зайти в редакцию для разговора о сотрудничестве в «Известиях». Редактором «Известий» тогда был занимавший этот пост с марта 1917 года, то есть с Февральской революции, небезызвестный Юрий Михайлович Стеклов, один из самых видных публицистов первого десятилетия советской эпохи. Одновременно он был автором фундаментальных научных трудов о Бакунине, Чернышевском, Добролюбове, Герцене.

Биография Стеклова типична для многих молодых людей его поколения. Исключение из гимназии за вольнодумство и строптивость по отношению к школьному начальству, знакомство с запрещенной народовольческой и марксистской литературой, участие в подпольных революционных кружках, арест, тюрьма, ссылка в «не столь отдаленные места» Сибири, смелый и рискованный побег. В дальнейшем ему удается перебраться за границу, где после деятельности среди различных партийных группировок он примыкает к Ленину, и наконец возвращение в Россию после Февральской революции.

К этому времени он имел уже определенный опыт в журналистике и, как сторонник позиции большевиков (их тогда называли «ленинцами»), становится одним из редакторов «Известий» одновременно с редакторами от меньшевиков — Чхеидзе, Церетели, Даном.

В накаленной атмосфере событий между Февралем и Октябрем с непримиримыми политическими, партийными, классовыми и всякими прочими противоречиями были весьма заметны выступления Стеклова в печати, на митингах и собраниях. Он выделялся и внешне: высоченный, широкоплечий, с окладистой русой бородой — наружностью истинно русского замоскворецкого купца, как писал о нем в книге «Дни» известный монархист Шульгин. Немудрено, что противники большевиков избрали его главной мишенью злобных нападок, сделав его предметом грубых насмешек, анекдотов, частушек. Разузнав его настоящую фамилию — Нахамкис, одна газетенка, помню, напечатала на потребу черносотенной публике:

В пику тятьке-с,

В пику мамке-с

Заору со всех силов:

Не зови меня Нахамкис,

А зови меня — Стеклов.

Но все это ушло в далекое прошлое к тому времени, когда я впервые в Москве переступил порог редакции «Известий» в 1922 году. Юрий Михайлович превратился в важного барственного советского вельможу, властного и непререкаемого хозяина в газете. Он не признавал никакого иного мнения, кроме своего.

На первой странице «Известий» буквально ежедневно появлялись подписанные им передовые статьи на внутренние и международные темы, которые стали называть не передовицами, а «стекловицами». Об этом помянул, кстати сказать, и Владимир Маяковский:

Есть

     у воды

              своя пора:

часы

       прилива,

                  часы отлива.

А у Стеклова

                  вода

                        не сходила с пера.

Несправедливо.

Впрочем, несправедлив и сам Маяковский: я своими глазами видел в кабинете Стеклова в рамке под стеклом записку, последние строки которой мне запомнились: «…Вот как (и почаще!) Вам следует писать в «Известиях». Ваш Ленин». Не повлиял ли этот хвалебный отзыв на судьбу Юрия Михайловича? В соответствующее время он был арестован и погиб в далекой ссылке. Но до того было еще достаточно далеко, и пока что Юрий Михайлович держался подлинным громовержцем, не терпящим никаких возражений, перед которым все трепетало и сгибалось. Сколько раз я слышал гремевшую по всей редакции излюбленную его фразу, когда кто-нибудь поступал по своему усмотрению:

— Кто здесь редактор? Я — редактор или вы — редактор? А если я — редактор и вы — редактор, то сколько у нас редакторов?!

Несколько раньше меня сотрудником «Известий» стал Владимир Маяковский. Это произошло еще более сложно и остросюжетно, чем со мной. Если ко мне Стеклов относился снисходительно-благосклонно и даже однажды, знакомя меня в своем кабинете со скульптором Менделевичем, произнес: «Знакомьтесь, тореадор солдату — друг и брат» (кем он меня считал: тореадором или солдатом, не знаю, но звучало это приятно), то Маяковского он на дух не выносил. Его поэзию категорически отвергал, а самого Маяковского именовал почему-то шарлатаном. Естественно, не могло быть и речи о том, чтобы стихи «шарлатана» появились на страницах «Известий». Но однажды случилось так, что Стеклов уехал на один день в Петроград, а Литовский, горячий почитатель Маяковского, поставил в номер его стихотворение «Прозаседавшиеся». Хорошо известно, что произошло дальше.

Через день открывался Всероссийский съезд металлистов, на котором выступил Ленин и начал с того, что он не принадлежит к числу поклонников творчества Маяковского, хотя полностью признает свою некомпетентность в вопросах поэзии, но с точки зрения политики стихотворение, напечатанное сегодня в «Известиях», ему очень понравилось.

Между тем Стеклов вернулся из Петрограда в этот же день и, увидев в своей газете стихотворение «шарлатана», пришел в ярость. Он вызвал к себе Литовского, и традиционное «Кто здесь редактор?» загремело с утроенной силой. Литовский, как он потом рассказывал, поспешил рассеять его сомнения на этот счет, а затем вкрадчиво осведомился, читал ли Юрий Михайлович выступление Ленина на съезде металлистов, и, получив отрицательный ответ, быстро принес информационные листы РОСТА. Стеклов прочел выступление Ленина и, никак его не комментируя, перешел к планированию очередного номера газеты. После разговора о статьях, корреспонденциях, хронике и других газетных материалах Стеклов спросил:

— А не дать ли нам в номер какие-нибудь стихи? Кого бы вы предложили?

Пряча улыбку, Литовский сказал:

— Может быть, Жарова? А то можно Санникова, Безыменского.

Стеклов довольно долго угрюмо смотрел на него и наконец с явным усилием выдавил из себя:

— А что, если… взять что-нибудь у этого шарлатана?..

Так и началась многолетняя работа Маяковского в «Известиях», которую он очень любил и ценил.

А как же я познакомился с Маяковским?

Конец 1922 года. Помню, брат взял меня с собой на квартиру к Осипу и Лиле Брик, куда друзей и знакомых пригласил Владимир Маяковский послушать его новую поэму «Про это». В огромной комнате разместились человек сорок. После шумных взаимных приветствий, разговоров и шуток воцарилась тишина. Маяковский встал из-за маленького столика, на котором лежала рукопись, и, почти в нее не заглядывая, стал читать своим красивым басом, темпераментно и выразительно. Я, как и все, слушал с напряженным вниманием, но вскоре обнаружил, что ничего не понимаю. Искоса поглядывая на других слушателей, я, к своему ужасу, видел на их лицах вдумчивое, понимающее выражение, что приводило меня в еще большую растерянность.

Чтение закончилось, началось обсуждение. И тут сидевшая рядом со мной у стенки миловидная девушка, она оказалась сестрой жены Асеева, неожиданно предложила… сыграть в шахматы. Мы устроились подальше у окна, и я, проникшись к ней доверием, сказал:

— Вера Михайловна, вы здесь вроде свой человек, скажите, вы все поняли в поэме?

— Я слушаю ее второй раз, — был не совсем ясный ответ.

— Вера Михайловна! Умоляю вас! Что надо сказать, если кому-нибудь вздумается спросить мое мнение?

— Надо сказать, — не задумываясь, ответила она, — здорово это Маяковский против быта.

Впрочем, я зря опасался — никто ни о чем не вздумал меня спрашивать. После непродолжительного обсуждения поэмы наступило непринужденное оживление, чему способствовали неожиданно появившиеся несколько бутылок вина и пирожки с яблоками. Маяковский был в отличном настроении, шутил, провозглашал грузинские тосты.

Год 1923-й. Обширная комната в доме по Козицкому переулку вмещает в себя одновременно редакцию, издательство и бухгалтерию новорожденного журнала «Огонек». Делается первый номер журнала. Входит Маяковский.

— Принес, Володя? — спрашивает его Кольцов.

— Принес, Колечкин, — отвечает Маяковский.

Речь идет о стихотворении Маяковского «Мы не верим» — отклике поэта на только что опубликованный правительственный бюллетень о болезни В. И. Ленина. Поэт присаживается к столу, на котором вместе с другими рукописями, фотографиями и прочими материалами для первого номера лежат и мои иллюстрации. Он по-хозяйски перебирает лежащие на столе рукописи. Берет один из моих рисунков.

— Ваш? — обращается он ко мне.

— Мой, Владимир Владимирович.

— Плохо.

Я недоверчиво улыбаюсь. Не потому, что убежден в высоком качестве своей работы, а уж очень как-то непривычно слушать такое прямое и безапелляционное высказывание.

Маяковский протягивает огромную руку за другим рисунком. Я слежу за ним уже с некоторой тревогой.

— Плохо, — отчеканивает поэт и берет третий, последний рисунок. — Оч-чень плохо, — снова слышу я, а Маяковский отворачивается и заговаривает с кем-то другим. Таков был простой, прямой и предельно откровенный стиль Маяковского. В вопросах искусства он был непримиримо принципиален даже в мелочах, не любил и не считал нужным дипломатничать, кривить душой, говорить обиняками и экивоками.

Плохо — значит плохо, и «никаких гвоздей».

Маяковский принимал деятельное участие в сатирическом журнале «Чудак», очередной затее Кольцова, и, по-видимому, именно для «Чудака» предназначалось стихотворение, впоследствии обнаруженное в записных книжках поэта и впервые опубликованное в журнале «Литературное наследство».

Две щеки рыданьем вымыв,

весь в слезах Борис Ефимой.

Разгрустившийся Кольцов

трет кулачиком лицо.

Напролет ничком в диван,

от бессонной ночи бледный…

исстрадавшийся Демьян

плачет грустный, плачет бедный.

Изо всей гигантской мочи

Маяковский сыплет плачи,

и слезой насквозь промочен

фельетон, который начат.

Каждый приход Маяковского в редакцию был для сотрудников «Известий» определенным маленьким событием. Помню, как мы сбегались в кабинет главного редактора — Ивана Ивановича Скворцова-Степанова, сменившего Стеклова, где Маяковский имел обыкновение читать вслух принесенные им стихи. Читал он, как всегда, великолепно. Но не раз бывало, что Иван Иванович, чуть-чуть поколебавшись, с лукавой искоркой в глазах говорил:

— Я, извините, Владимир Владимирович, плоховато беру стихи на слух. Поэзию необходимо проверять глазами, особенно вашу, уважаемый Владимир Владимирович…

И, надев очки, принимался читать про себя только что прозвучавшие стихи. Надо сказать, что Маяковский не выказывал при этом ни малейших признаков неудовольствия или обиды. Выслушав замечания Ивана Ивановича, он обычно присаживался к столу в секретариате и исправлял отдельные слова или строчки. При этом он успевал походя отпускать колкие замечания по адресу вертевшихся вокруг него известинцев. Досталось как-то и мне.

— Ефимов, уберите, будьте любезны, свой выдающийся зад, — сказал он. — Мне надо присесть к столу.

— У вас, Владимир Владимирович, зад еще почище, — обиженно возразил я.

— Наверняка — почище, — незамедлительно ответил Маяковский, под общий смех, к немалому моему конфузу.

Так он умел мгновенно «припечатать» кого угодно, и неудивительно, что на его публичных выступлениях после чтения стихов он давал меткие, остроумные, а часто и озорные ответы на вопросы и замечания из зала, к великому удовольствию аудитории.

Не перечислить всех моих встреч с Маяковским. Я видел его разным — в веселом настроении, балагурящим, шутливым, остроумным. Видел и злым, раздраженным, яростным. Видел и угрюмым, угнетенным, подавленным.

Февраль 1930 года. Открытие выставки Маяковского «20 лет работы». На этом открытии я присутствовал. А надо сказать, что присутствие или неприсутствие было тогда определенным поступком, своего рода голосованием «за» или «против» Маяковского.

Небольшой зал в здании Федерации писателей, где была развернута выставка, переполнен, главным образом, рабфаковцами, вузовцами, комсомольцами. Маяковский сидел один за столом президиума, положив руки на спинки пустых стульев. Я никогда не видел его таким мрачным. Его настроение нетрудно было понять — при сильном и волевом характере поэта не могло не задевать демонстративное отсутствие руководителей писательской организации. Никто из них не счел нужным прийти поздравить Маяковского с двадцатилетием его поэтической деятельности. Прошло несколько минут томительного ожидания. Наконец Маяковский встал, подошел к кафедре и сказал:

— Я думаю, нам незачем больше ждать этих бород и первачей. Я даже рад, что нет этих проплеванных эстетов, которым все равно, чей юбилей и кого приветствовать. Я рад, что здесь молодежь, что меня читаете вы.

Дальше Маяковский кратко объяснил, в чем смысл и задача его выставки, которая должна показать работу поэта для республики. Он немного помолчал и добавил:

— Что ж, думаю, что незачем сейчас говорить красивые слова, давайте я прочту вам вступление к моей новой поэме. «Уважаемые товарищи потомки…»

Вначале показалось, что он читает что-то смешное, сатирическое. Прозвучало даже одно-другое крепкое словцо. У многих на лицах появились улыбки. Но очень скоро стало ясно, что перед нами нечто совсем другое — суровое, торжественное, огромное… Это было его последнее произведение «Во весь голос».

Ему оставалось жить еще 72 дня…

Последний раз, и это никогда не забудется, я слышал Маяковского на открытии Клуба театральных работников в Старопименовском переулке. На этот вечер собралась, как говорится, «вся Москва», театральная и литературная. Было шумно, весело, непринужденно. Во время общего ужина происходили забавные «капустнические» выступления. Один за другим из-за столиков поднимались на маленькую эстраду популярные артисты, пели, играли, декламировали, произносили шуточные экспромты.

И вдруг раздались голоса:

— Маяковсхий! Просим выступить Маяковского!

Все взоры устремились на поэта, сидевшего за одним из столиков с М. Яншиным и В. Полонской. Крики усилились, многие начали стоя аплодировать. Маяковский сумрачно улыбнулся, тяжело поднялся и как бы нехотя, медленно стал пробираться через переполненный зал, пожимая по пути руки знакомым и друзьям.

Выйдя на маленькую эстраду, большой, почти упираясь головой в низкий потолок, он на минуту задумался, провел рукой по темной волне густых красивых волос и сказал:

— Я прочту вступление к моей новой поэме «Во весь голос».

Маяковский вынул из кармана небольшую записную книжку, раскрыл ее, заложил пальцем и, не заглядывая в нее, начал читать свою поэму…

…Маяковский закончил. Все стоя рукоплескали. Ни на кого не глядя, с особенно сурово обозначившейся вертикальной морщиной между бровей, он вернулся на свое место. После него никто больше не стал выступать.

Это было 25 февраля 1930 года. За 48 дней до смерти поэта…

…Внутрипартийная дискуссия, а по сути дела — борьба за власть между Сталиным и Троцким продолжалась со все усиливающимся ожесточением после смерти Ленина. Я уже рассказывал, как резко и злобно отреагировал Сталин на печатание фотографий Троцкого в «Огоньке». Редактор «Огонька» не мог не принять к сведению это абсолютно недвусмысленное указание. Но тут возникла такая сложность: еще до вызова к Сталину фотокорреспондент «Огонька» Микулин был командирован Кольцовым в Сухуми, где находился в это время Троцкий на отдыхе и лечении. Микулин уже вернулся оттуда с целым ворохом фотографий: Троцкий на берегу моря, Троцкий с супругой на прогулке, Троцкий на охоте, Троцкий со своим лечащим врачом, Троцкий с приехавшим проведать его Раковским и так далее, и так далее. Возникла далеко не простая дилемма: печатать эти фотографии и тем вызвать ярость Сталина или их не печатать и тем вызвать уничтожающее презрение Троцкого? После довольно мучительных размышлений, колебаний и споров Кольцов выбрал первое. И, подписывая к печати номер «Огонька» с целой подборкой привезенных Микулиным фотографий (шесть снимков), при всем своем уме и проницательности, брат вряд ли мог предвидеть, что подписывает свой смертный приговор.

В последующие четырнадцать лет Кольцов не раз и не два встречался со Сталиным, выслушивал его указания, замечания, соображения, касавшиеся различных внутренних и международных событий и других дел. Он был утвержден в качестве председателя иностранной комиссии Союза писателей — пост, связанный с постоянными поездками за рубеж во главе всевозможных писательских делегаций на международные конгрессы, конференции, встречи.

Кольцов принимает деятельное участие в проведении труднейшего и сложнейшего международного конгресса писателей в защиту культуры 1935 года в Париже и такого же, но еще более сложного и трудного, конгресса 1937 года в охваченной гражданской войной Испании. На этом втором конгрессе Кольцов возглавляет советскую делегацию, в которую входят такие писатели, как Алексей Толстой, Александр Фадеев, Всеволод Вишневский, Илья Эренбург, Агния Барто. Не могу отказать себе в удовольствии привести небольшую выдержку из кольцовского «Испанского дневника», касающуюся открытия этого конгресса в приморской Валенсии (отсюда конгресс через несколько дней перебрался в Мадрид): «Ночью город основательно бомбили — возможно, что по случаю конгресса. Делегаты дрыхли мертвым сном после дороги и дневных переживаний. Так они могли проспать всё. Я приказал телефонистке «Метро-поля» разбудить немедленно всю мою делегацию и торжественно повел ее в подвал. Сирены выли, зенитная артиллерия стреляла непрестанно, звук — как будто раздирают огромные куски полотна. Издалека слышались глухие взрывы бомб.

«Каково?» — спросил я тоном гостеприимного хозяина. Все были взволнованы и очень довольны. Вишневский спросил, какого веса бомбы. Но я не знал, какого они веса. Черт их знает, какой у них вес. Толстой сказал, что наплевать, какой вес, важно, что это бомбы. Он был великолепен в малиновой пижаме здесь, в погребе.

Я уснул в хорошем настроении. Все-таки он состоялся, этот чертов конгресс, как ни интриговали против него. Все идет хорошо».

Приехав ненадолго в Москву из воюющей Испании весной тридцать седьмого года, брат сделал Сталину большой трехчасовой доклад о положении в Испании, отвечал на многочисленные вопросы Хозяина. И за все эти годы при всех этих встречах Сталин ни разу, ни единым словом, ни единым намеком не вспоминал историю с фотографиями Троцкого в «Огоньке». И если бы существовал такой фантастический, сверхчувствительный «локатор» или компьютер, позволяющий определить или вычислить отношение одного человека к другому, то и он не смог бы уловить малейшей неприязни Сталина к Кольцову. Даже напротив, ряд фактов свидетельствовал о некотором его расположении к брату.

Достаточно сказать, что по возвращении из Испании Кольцов был выдвинут кандидатом, то есть, по сути дела, назначен, депутатом Верховного Совета РСФСР (почему-то от Пензенской области) и одновременно стал членом-корреспондентом Академии наук СССР по отделению русского языка и литературы. Надо ли пояснять, что ни то, ни другое не могло произойти без согласия, а скорее всего, прямого указания Хозяина. Больше того, в октябре 1938 года после памятного Мюнхенского сговора, развязавшего руки Гитлеру, Кольцов срочно командируется в Прагу, над которой уже нависла угроза фашистской агрессии. Надо сказать, что появление в Чехословакии Кольцова было сразу замечено западной печатью и воспринято как симптом готовящегося сопротивления при поддержке Советского Союза. Этого, как известно, не произошло. Кольцов быстро возвратился в Москву.

А вот еще более любопытный пример сталинского расположения к моему брату. Это относится к докладу Кольцова по приезде из Испании, о котором я уже упоминал. На встрече присутствовали также Молотов, Ворошилов, Каганович и Ежов. Впрочем, все они больше помалкивали. Вопросы задавал только Сталин, расхаживая, по своему обыкновению, взад и вперед по кабинету и покуривая трубку. Наконец все вопросы были исчерпаны, все ответы получены, и тут произошло следующее: Сталин подошел к Кольцову, тот, конечно, немедленно встал, но Хозяин любезным жестом усадил его обратно, потом приложил руку к сердцу и низко поклонился.

— Как вас надо величать по-испански? Мигуэль, что ли? — спросил он.

— Мигель, товарищ Сталин, — ответил брат, несколько озадаченный этим «кривлянием», как он выразился, описывая мне в тот же вечер эту странную сцену.

— Ну так вот, дон Мигель. Мы, благородные испанцы, благодарим вас за отличный доклад. Спасибо, дон Мигель. Всего хорошего.

— Служу Советскому Союзу, товарищ Сталин! — отчеканил, как положено, поднявшись с места и направляясь к двери, брат.

И тут произошло нечто еще более непонятное и непредсказуемое: брат уже открывал дверь, когда Сталин его неожиданно окликнул и жестом пригласил обратно.

— У вас есть револьвер, товарищ Кольцов? — спросил Хозяин.

Брат удивился.

— Есть, товарищ Сталин.

— А вы не собираетесь из него застрелиться?

Еще больше удивляясь, Кольцов ответил:

— Конечно, нет, товарищ Сталин. И в мыслях не имею.

— Вот и отлично, товарищ Кольцов. Всего хорошего, дон Мигель.

Вечером мы с Мишей долго обсуждали этот странный разговор и решили, что это какой-то случайный «черный юмор».

А на другой день Кольцову позвонил Ворошилов, всегда дружелюбно относившийся к брату, поделился впечатлениями о вчерашнем докладе и добавил:

— Имейте в виду, Михаил Ефимович, вас любят, вас ценят, вам доверяют.

— Что ж, Мышонок, — заметил я, когда брат рассказал мне о звонке, — это очень приятно.

— Да, приятно, — произнес Миша задумчиво. — Но знаешь, что я совершенно отчетливо прочел в глазах Хозяина, когда уходил?

— Что?

— Я прочел в них: слишком прыток.

Много позже я понял, что этот разговор о револьвере — также своеобразное проявление сталинского «расположения». Кольцов был уже обречен, но Сталин готов был предоставить ему возможность окончить свои дни, не проходя через мучительные этапы ареста, пыток и расстрела в качестве «врага народа». И намекнул, с точки зрения этого страшного человека, «гуманно», о возможности уйти из жизни достойно, сохранив свое честное имя.

Но есть и еще более любопытные примеры сталинского расположения. Помню, брат бывал всегда потрясен тем, что в то время, как страну лихорадят бесконечные аресты, массовые высылки, достаточно странные политические процессы и расстрелы, Хозяин невозмутимо и неторопливо беседует о самых мирных, философских и исторических материях, о делах литературных и тому подобном. Однажды, принимая по каким-то делам Кольцова, а надо сказать, что это происходило нередко, он заговорил о том, что, по его мнению, нет хорошего жизнеописания Максима Горького и это упущение следовало бы исправить. Через несколько дней Кольцовым была написана небольшая популярная биография писателя: «Буревестник». Сталину она понравилась. И он заметил, что не возражал бы, если бы подобная книжка появилась и о нем, добавив при этом, что не понимает, зачем это пишущие о нем обязательно называют его Коба или Сосо.

— Это, — сказал он, — прошедшие времена. Кому это нужно? То было в Грузии. А какой я грузин? Я русский.

Об уточнении Сталиным своей национальности было уже широко известно.

Втихомолку, с оглядкой передавали и такой забавный факт: Сталину доложили, что артист Михаил Геловани, традиционно исполнявший роль Сталина в историко-революционных фильмах, причем, будучи грузином, естественно, с легким грузинским акцентом, просит дать ему возможность, чтобы «войти в образ», пожить некоторое время на сталинской даче в Сочи.

— Войти в образ? — благодушно сказал Сталин. — Что ж, это хорошо, но, может быть, ему начать с Туруханска?

Михаилу Геловани явно повезло, что Сталин был в благодушном настроении, иначе ему, возможно, пришлось бы отправиться за тридевять земель к месту ссылки Иосифа Джугашвили.

Позже своей истинно русской внешностью и чисто русским говором Сталину понравился артист Алексей Дикий в заглавной роли фильма «Кутузов». Артист только что вернулся в Москву из гастрольной поездки, когда позвонили из Кремля и сообщили, что с ним хочет говорить Сталин и что за ним уже послана машина. Домашние Дикого пришли в ужас: Алексей Денисович явился домой под изрядным хмельком, что с ним бывало нередко, и еле ворочал языком. Поехать, однако, пришлось. От страха артист значительно протрезвел, но Сталин, конечно, сразу распознал его состояние. Не говоря ни слова, Хозяин вышел из кабинета, вернулся с бутылкой коньяка, налил полный стакан, выпил и сказал:

— Ну вот, теперь будем говорить на равных…

Во всех последующих фильмах роль Вождя и Учителя Дикий исполнил «на отлично».

…Вернусь, однако, к истории с опубликованием фотографий Троцкого в «Огоньке» в 1924 году. Мы предполагали, что история эта Сталиным давно предана забвению. И все вышеперечисленные факты отношения Хозяина к Кольцову как будто это подтверждали. Но в 1937 году, то есть спустя тринадцать лет после этой истории, главного редактора «Правды», своего любимца Льва Мехлиса Сталин перевел из «Правды» начальником Главного политического управления Красной армии (ГЛАВПУРККА). Главным редактором «Правды» стал Кольцов. Это было, казалось бы, выражением полного к нему доверия. Дальше произошло следующее. Летом тридцать восьмого, вернувшись из Сочи, где отдыхал Сталин, в «Правду» заехал Мехлис.

— Миша! — сказал он. — Хочу рассказать тебе кое-что приятное. Мы как-то говорили с Хозяином о тебе, и он очень хорошо о тебе отозвался. Что ты хорошо работаешь и, главное, полностью изжил вредное влияние Троцкого, под которое ты одно время подпал.

Брат был совершенно спокоен и даже посмеивался, но у меня тревожно сжалось сердце: ведь в переводе на простой человеческий язык это означало: «Товарищ Кольцов! Печатания фотографий Троцкого в «Огоньке» после моего предупреждения я не забыл».

Ничего плохого, однако, не происходило. Брат продолжал работать на всех своих многочисленных постах, каждую свободную минуту диктовал продолжение «Испанского дневника». Не скрою, что часть кольцовского времени принадлежала Хулите Родригес, испанке переводчице. Она была руководительницей группы испанских детей, вывезенных с охваченной войной родины.