Глава шестьдесят третья. Собака лает, ветер носит

Глава шестьдесят третья. Собака лает, ветер носит

«Литератор с квачом»

Я по советскому прошлому ностальгии ни разу не испытывал. Воспоминания о том, какие ничтожные люди «руководили» нашим искусством, вызывают во мне душевную дрожь и чувство отвращения к этому кое-кем очень ценимому прошлому.

Чести быть в Кремле и на Ленинских горах, где бушевал Хрущев, я, слава богу, не удостоился. Не был приглашен и на следующую головомойку, которую вел тогдашний партийный идеолог Леонид Ильичев. Но незамеченным не остался. Среди прочих отошедших от принципов социалистического реализма произведений Ильичев назвал опубликованный в «Новом мире» мой рассказ «Хочу быть честным». Секретаря ЦК возмутило то, что автор, по его утверждению, проводит идеологически вредную мысль о том, что в нашем обществе трудно быть честным. Это высказывание, естественно, стало сигналом для травли, которую власть повела от имени простых «советских тружеников».

Это был проверенный способ – поносить неугодного писателя, художника или ученого от имени рабочих и колхозников, которые считались нашими кормильцами. Все советское искусство должно было служить им, и они как заказчики обладали моральным правом предъявлять свои претензии. Когда начиналась охота на того или иного писателя, в газетах сразу появлялись письма пролетариев, которые «по-простому, по-рабочему», в форме, близкой к матерной, объясняли писателю его заблуждения. Эти филиппики труженики писали не сами, а подмахивали не глядя то, что за них сочиняли журналисты. Впрочем, появлялись и оригинальные сочинения. Высказывание: «Я Пастернака не читал, но скажу…» стало потом ходячим. Некоторые изъяснялись стихами, например, такими: «А Пастернак – это просто так, пустота и мрак». Труженики при этом могли быть совсем малограмотными, вроде героини социалистического труда колхозницы Надежды Заглады, любившей выступать в печати по самым разным поводам. Старейший артист МХАТ Михаил Яншин во время какой-то проработки сказал: «У нас все разбираются в искусстве – от Хрущева до Заглады, а огурцы на рынке стоят три рубля килограмм».

Вот и на меня после речи Ильичева напали псевдотруженики. Статья в «Известиях» за подписью какого-то инженера из Горького называлась «Точка и кочка зрения», где автор предъявлял мне уже знакомые обвинения в мелкотемье и в чем-то еще. Какой-то маляр, как и Заглада, герой социалистического труда, назвал свою статью в «Строительной газете» «Литератор с квачом». Я спрашивал знающих людей, что такое «квач», оказалось – кисть для обмазывания чего-нибудь дегтем. Автор защищал строителей, мною, по его мнению, обмазанных дегтем, попрекал меня тем, что, описывая героический труд строителей и условия их жизни, сам живу, конечно, в хороших условиях (а я все еще жил в коммуналке на двадцать пять семей). Еще один «передовик производства» в «Труде» озаглавил свое сочинение «Это фальшь!»

Впрочем, на читателей такие отклики производили впечатление обратное тому, на которое рассчитывали заказчики. Как рассказывал мне мой двоюродный брат Юра, слесарь с завода «Запорожсталь», статья «Это фальшь!» попала на глаза кому-то из членов его бригады во время обеденного перерыва и была зачитана вслух. После чего бригадир выразил общее мнение: «Ага, им не нравится! Значит, твой брат пишет правду!» Были еще какие-то статьи в газетах – и все отрицательные. В это же время десятки читательских писем, приходивших в «Новый мир», были все до одного положительные.

Статья в «Известиях» была замечена и моими соседями по коммуналке. «Ага, – злорадствовала Полина Степановна, та, что не желала признать мои занятия литературой за работу, – теперь Хрущев погонит его из писателей». Доля истины в ее словах была: дела мои немедленно ухудшились. Готовившийся к печати мой первый сборник застрял. Некая Вера Смирнова написала на рукопись отрицательную рецензию. Фразу: «Гантели были покрыты пылью и были больше, чем были на самом деле» привела как пример моего авторского стиля. Фраза и вправду корявая, только написал ее не я, а сама Смирнова.

Ругань в печати мне была неприятна своими практическими последствиями, но по молодой легкомысленности я и к ним относился без тревоги. Был в этой травле и небольшой плюс: на какое-то время отношение редколлегии «Нового мира» ко мне переменилось в лучшую сторону. Твардовский прислал мне письмо какого-то читателя со своей запиской, которую я расценил как извинение за недооценку рассказа.

А кинорежиссер Иван Пырьев, худрук Второго творческого объединения «Мосфильма», прислал мне телеграмму, восторженную, как и после выхода «Мы здесь живем». Хотел встретиться. Я пришел. В кабинете Пырьева сидели он сам и Константин Воинов, который брался экранизировать мою первую повесть, но дела до ума не довел. Пырьев говорил мне комплименты, среди которых был и тот, что я чуть ли не единственный писатель наших дней, кому удалось создать настоящий русский характер. Воинов просил меня написать сценарий для фильма, который хотел снимать. Я сказал, что сценарий уже написал, но передать его «Мосфильму» не могу, потому что заключил договор с «Ленфильмом». Воинов умолял забрать сценарий. На том же настаивал и Пырьев. Я сказал:

– Иван Александрович, я для вашего объединения уже писал сценарий, но он принят не был, и мне никто не объяснил почему. Как я могу быть уверен, что вы меня снова не бросите.

– Не брошу, – пообещал Пырьев.

– Кроме того, – сказал я, – рассказ обругал Ильичев, а за ним и многие газеты.

– Х... с ними, – сказал Пырьев. – Собака лает, ветер носит.

– Но я боюсь, что вы потом от меня откажетесь.

– Я тебе обещаю, что буду биться за эту вещь до конца, – пообещал Пырьев и распорядился выписать мне и Воинову командировку в Ленинград.