Обыск
Обыск
Отзвенела Олимпиада, наводненная милицией и голубыми рубашками в опустевшей Москве.
Рано, в начале седьмого утра 6 августа 1980 года нас разбудил долгий коридорный звонок. Кого принесло в такую рань? Кто мог так нахально звонить? Наташа накинула ситцевый халатик, пошла открывать. Какое-то замешательство, и вдруг в нашу комнату врываются люди. Один к окну, другой у двери, третий к письменному столу, двое, мужчина и женщина, застыли у порога. Чья-то тень еще металась в коридоре, испуганное лицо Наташи из-за чужих спин. Тот, кто ворвался первым, сует мне в кровать бумагу и говорит: «Обыск на обнаружение антисоветских материалов. Предлагаю сдать добровольно». На бумаге круглая печать, подпись прокурора Москвы Малькова.
— Здесь нет антисоветских материалов.
— Тогда мы сами посмотрим, одевайтесь!
— При вас? Прошу всех выйти.
— Это невозможно.
— Тогда не буду одеваться.
Человек зыркнул на меня острыми глазками, сунул постановление на обыск внутрь серого пиджака. Все вышли, а он стоит и смотрит. «Отвернитесь», — говорю. «Я не женщина», — фыркает детектив, но крутнулся на каблуке. Стоит у окна, будто спиной ко мне, а сам гнет голову так, что глаз выкатывается на самый кончик жесткого линялого уса. Небольшого роста, суховатый, остролиц и чрезвычайно решителен. «Вы хоть бы представились», — обращаюсь к нему. Он резко отскакивает от окна, разворачивает темно-красное удостоверение. Старший следователь Московской городской прокуратуры Боровик.
В комнате снова люди. «А это кто?» «Это понятые», — Боровик показывает на молодую пару, окаменевшую у порога. «А это?» — киваю на субъектов, роющихся в ящиках письменного стола, в папках, на полках с книгами. «Это мои помощники» — буркнул следователь и отошел к столу, где высокий средних лет интеллигент с импозантной проседью, в спортивном синем пиджаке с белыми металлическими пуговицами вытряхивал ящики с видом хирурга у операционного стола. Наташа убрала постель, села на кровать рядышком, бледная — смотрит на меня. А я и сам ничего понять не могу.
Было кое-что в последние три-четыре недели. Несколько вызовов в милицию наших глухонемых соседей Александровых. Они писали нам на листочках, что показывают им какие-то фотографии, водят куда-то на опознание. Но ни слова, чтоб это имело к нам отношение. Пару раз в рабочее время звонили в дверь какие-то люди. Откроешь — на лице удивление, и тут же исчезают. Однажды открываю на звонок — стоит милиционер, спрашивает Александровых. Чего их спрашивать — они днем всегда на работе. И форма такая новенькая и будто не с его плеча, и круглое лицо светлей и осмысленней, чем обычно у милиционера. Очень похож вон на того, лысоватого, в сером костюме, который перебирает сейчас книги на полках. А недавно приходим с Наташей домой — у комнатной двери щепки, около замка косяк отодран, но дверь заперта. Вызвали участкового. В комнате вроде все на месте, никаких следов.
Открыть не смогли? Но кто? Все это озадачило, но не более — всякое бывает в городе. Неделю назад другой сосед, Величко, с которым мы давно не общаемся, вдруг по пьянке разговорился на кухне. Оказывается, на работе, в Курчатовском институте, его вызвали в первый отдел, и какие-то люди дважды брали у него ключи от квартиры. Якобы для наблюдения из его комнаты за дорогой. «Тебе это ничего не говорит?» Я отмахнулся: ничего. «Убери на всякий случай все лишнее», посоветовал Величко. Это могло относиться только к одному тексту, написанному три года назад по поводу обсуждения проекта новой Конституции. Спрятать? Сжечь? А зачем? Голову ведь не спрячешь, этот текст уберу, завтра новый напишется. Я не стесняюсь того, что думаю, и готов отвечать за каждое свое слово. Если кому интересно, пусть читают. Текст не опубликован, все четыре экземпляра машинописной закладки дома, распространения нет — значит, нет и преступления. Так по закону. А если не по закону, и подавно нет смысла прятаться — все равно сделают, как захотят. Не верилось, чтобы я или мои писания представляли серьезный интерес для госбезопасности.
И все-таки они пришли. Почему именно сегодня? Что их принесло? Спросонья я не рассмотрел постановление — по какому делу, на каком основании обыск?
— Можно еще взглянуть на постановление?
Боровик снова достал бумагу. Там значилось, что обыск производится по делу номер такой-то.
— Что это за дело?
— Разве не видите: номер такой-то.
— А конкретнее?
— Распространение антисоветских материалов. Боровик ехидничал, большего от него добиться было нельзя. А должен был ответить, чье это дело и с чем конкретно связано. Так я и не узнал формального основания для обыска, но что они ищут — догадаться было нетрудно. Кажется, они не хуже меня знали, где что лежит.
— «Голос из тьмы»! — оживился интеллигент в синем пиджаке. Он вскрыл папку с рукописью начатого философского сочинения.
— Из какой такой тьмы?
— Не из той, на какую думаете.
С первых же строк он разочарованно замолчал. «Мы пришли ниоткуда и уйдем никуда. Из тьмы небытия, из сумерек детства разгорается свеча нашего сознания…» — трудно углядеть намек на тьму развитого социализма. Первая глава о смысле жизни. Пусть нет в Союзе ни тьмы, ни ночей, пусть вечный день и белые ночи, «надо мной небо синее, облака лебединые» — ничто в тексте не мешало так думать и петь, но я содрогнулся при мысли: а что, если б было что-нибудь вроде «На холмах Грузии лежит ночная мгла»? Этого не было. Тем не менее «Голос из тьмы» отложен в сторону. Из-под косметических коробочек Боровик вытаскивает какие-то листики, разворачивает, внимательно читает. Я узнаю свою давнишнюю записку Наташе, лирический, так сказать, анализ наших взаимоотношений, — стыд-то какой! «Простите, это не относится к тому, что вы ищете», — забираю записку и рву. Отвратительное ощущение, будто чужие пальцы змеятся по голому телу. Нет сил смотреть. Порываюсь выйти на кухню. Не пускают. «Но мы не завтракали». Пока нельзя. «Но в туалет, в конце концов». Боровик нехотя разрешает. Меня сопровождает спортивный молодой человек. Я умываюсь — он у дверей. Я к унитазу — он требует не закрываться. Пьем чай с Наташей — он рядом стоит. «Хотите чаю?» Отказывается. Личная охрана — высокая честь. Так и подмывало послать за пивом. Наташа пошла в ванную одеваться.
— Куда вы ее забираете?
— Мы не забираем, а приглашаем.
Говорят, в прокуратуру. Две черные «Волги» за окном. Наташа мне: «Я всегда с тобой». Целуемся, Увидимся ли? Время — девять.
Остался один с компанией. Круглоголовый, с залысинами, все время кого-то напоминает: то милиционера, то однокурсника с философского — может, и есть один в трех лицах? Он высыпает из двух бумажных мешков почту «Литературной газеты». Готовился обзор читательских откликов на нашу дискуссию о трудовых ресурсах. Боровик откопал в папках что-то «для служебного пользования»: «Секретные материалы! Почему дома? Кому передавали?» Сейчас шпионаж приклеят. Это старые планы социального развития предприятий да методика изучения текучести кадров. Бог весть откуда и для чего на них гриф? Что секретного, например, в том, какой доход на члена семьи, сколько жилья на человека и почему люди бегут с предприятий? Скорее гриф от смущения: социология пока для многих руководителей нечто вроде «поэзии», вроде бы не пристало серьезным людям — боятся гласности, чтоб не засмеяли. Материалы с грифом отложены в стопку, предназначенную для изъятия. На безрыбье и рак рыба — скучный обыск.
— Книги из воинской части! — нарушает хмурое молчание круглоголовый. Несколько томов Гегеля издания 30-х годов, списанные на сожжение и отданные мне библиотекаршей в части, где я когда-то служил. Покрутили, поставили обратно на полку. Американская «Социология» на английском языке показалась подозрительнее солдатского Гегеля — ее взяли. Отложили ржавую рапиру, охотничий нож. Холодное оружие, что ли? Но вот и то, за чем они пришли: интеллигент достает в одной из папок рукопись «173 свидетельства национального позора, или О чем умалчивает Конституция». Короткое совещание с Боровиком и круглоголовым, и интеллигент, тряхнув импозантной проседью, торжественно лучится на меня: «Вы говорили, что у вас нет антисоветских материалов, а это что?»
— Я не считаю рукопись антисоветской.
— Явная клевета.
— Дальше можете не искать, ничего больше для вас интересного.
— Надо было сразу отдать, но вы не захотели, — возражает Боровик. — Теперь мы все посмотрим.
Дорывают вторую тумбу письменного стола, лезут в бельевой шкаф, потрошат папки и книги. Стопа изъятого пополняется новыми тетрадями, рукописями, конспектами, записками и даже дневниками.
«Что здесь написано?» — хмурится Боровик и протягивает мне листок с беглыми неразборчивыми записями. Помню, набрасывал тезисно планчик к критике социализма, он так и озаглавлен сокращенно «К крит. соц-ма». Боровик не разберет слово «крит.»: «Это нецензурное слово? Что оно значит?» Не стал я бросать собаке кость, тоже не разобрал, чтобы не было лишних вопросов. Но как дотошны: всякую блоху выискивают, «Народ — говно, дети — говно», — качает головой интеллигент, цитируя какую-то отчаянную строчку из дневника. Да, так можно кое-чего наклевать. Раздевают догола и говорят, как мне не стыдно.
Дивлюсь я на этих ребят! Им, как и мне, где-то между 30–40. Вроде не дебилы. Боровик, правда, простоват, но круглоголовый и особенно этот, в синем, явно не глупы, неплохо ориентируются в бумагах. В иной обстановке, случись с кем-то из них познакомиться, совершенно спокойно могли бы говорить о том, о чем я пишу и что они сейчас изымают. В частных беседах от них такого наслушаешься: все видят, все знают, все понимают. Как человек, должно быть, приятен, начитан, умен. Дома, наверное, жена и детишки на него не нарадуются: хороший муж и отец. Неужто одного он в этой жизни только не понимает: что он сейчас ищет? Почему не стыдно ему? Не похоже, чтоб испытывал недоброе чувство ко мне. Шарит спокойно и преисполнен достоинства, как человек, который добросовестно выполняет свой долг. Такая работа. За это платят, и он отлично знает, что нужно его хозяевам. Он может ничего не иметь против того, что считается антисоветчиной, да сам в душе может быть больший антисоветчик, чем все диссиденты вместе взятые, — ему на это плевать. Нужно есть, пить, прилично одеться, содержать семью, иметь положение в обществе — это главное. Ради этого он делает все, что прикажут. В жизни — один человек, на службе — другой. В жизни, может быть, добрее не сыщешь, на службе — злее собаки. И совесть его спокойна. Не он, так другой. И может, тешит себя, что другой был бы хуже, а он все же деликатнее грабит. Скажите спасибо. И оправдает себя — он выполняет приказ. Солдат не виновен — офицер приказал, офицер не виновен — генерал приказал, генерал не виновен — он подчиняется Фюреру. Так оправдывались гитлеровцы, фюрера не стало, и нет виноватых в самой кровавой бойне в истории, никто не виновен из тех, кто истреблял тысячи жизней и сеял смерть. Они выполняли служебный долг — удобно и никаких угрызений. Так оправдывается любое зверство и любое насилие. Всегда есть на кого списать, а самому умыть кровавые руки.
Что кроется за удобной безответственной формулой «выполнял приказ»? Если б только приказ. Недавно, например, вдруг узнаю, что после освобождения меня лишили степени. Чего им неймется? Кто приказал? Кто приказал Ученому совету нашего института и председателю ВАК профессору Кириллову-Угрюмову? Был приказ? Не было? Что же было? Указание, рекомендация, посоветовали, как ни назови, но было просто неофициальное распоряжение, телефонный звонок. И они его четко выполнили, как приказ. Не по долгу службы, а из нежелания рисковать мягким креслом. Не хотел, но был вынужден — опять-таки никакой ответственности. Сначала за приказ, потом за указание; потом надо самому соображать, что желательно вышестоящему начальнику, угадывать, предвосхищать, понимать намек, схватывать с полуслова, улавливать настроение — вот тогда только ты будешь вполне хорош, тогда не сдвинешь тебя с тяжелого кресла и карьера обеспечена. Так что не в приказе дело. А в том, кому и ради чего служишь. А это дело в конце концов добровольное. И значит не кто-то другой, не начальник, а ты самолично несешь полную ответственность за каждую свою подпись, за каждое свое слово и дело.
Есть у меня давний знакомый. Ему не надо объяснять, что хорошо, что плохо — он прекрасно все понимает. «Как же ты можешь служить злу, врать себе и людям?» — спрашиваю его. «Не будь наивен, Лексей, — говорит он. — «Ты же знаешь — это маска». «Да она приросла к тебе, не отдерешь». И у интеллигента в синем пиджаке я вижу на холеной невозмутимой физиономии такую же маску. При смене политического климата он снимет маску и скажет, что он вполне порядочный человек и не по своей воле, а по воле начальства вынужден был делать то, что от него требовали. Обстоятельства, мол, выше нас. А от него требуют подслушивать и подсматривать, провоцировать и доносить, врать и фабриковать досье на тех, кто не хочет лгать, кто говорит и мыслит не так, как велено мыслить. Может ли быть прав тот, кто служит неправому делу? В маске или без маски — какое имеет значение? Нам от этого не легче. Но для него маска удобна, убивает два зайца: и карьера обеспечена, и вроде бы людям в глаза не стыдно смотреть. Так поступают умные люди, маскируются. Калечат судьбы и никакой ответственности. Какой с маски спрос? Хорошая мина при плохой игре. Делает человек дурное дело, сгущает в мире беду — знает и делает, такой человек страшнее откровенного лиходея. Дурак не поймет — ему можно объяснить, умный под маской все понимает, но нет для него святого. Есть только он — этим и страшен. Сорвать с тебя маску и сказать, кто ты есть — мерзавец!
Три часа обыск. Понятые стоят как вкопанные. Устали, видно, что маются от скуки. Сесть им в маленькой комнате некуда. Предлагаю женщине место на своей кровати-диване: «Присаживайтесь». Она от меня пятится. Как они все надоели, деться б куда! Включил телевизор. Понятые ожили. Повернулись боком слегка. Вида не подают, что смотрят, то ли служба, то ли понятая гордость не позволяет — в доме антисоветчика, должно быть, и телевизор антисоветский. Но глаза на экран скошены. А там, в цвете, солнечная Греция, живые Афины, голубой простор Средиземного моря. Красотища! И рядом — рукой подать. Сенкевич приглашает на занимательное морское путешествие. Рад бы, да боюсь, предстоит мне прогулка совсем в другую сторону.
Краем глаза вижу: интеллигент выдвигает последний, нижний ящик стола. Аж в жар бросило, хоть из дома беги. Там схоронена папочка, помеченная тремя буквами «СиП» — секс и политика. Стенограмма обсуждения книги Некрича на ученом совете то ли в ИМЭЛ (Институт Маркса, Энгельса, Ленина), то ли в академии Генерального штаба, письмо Ф. Раскольникова Сталину, выписки из книги Аллилуевой «Письма другу», что-то еще в этом роде. И там же несколько текстов и фотографий фривольного содержания. А тут женщина — что делать, не знаю. Подхожу к интеллигенту: «Тут есть одна папка — я ее сам достану». «He беспокойтесь, мы разберемся». «Лучше не при женщине». Понятая вышла, и я указал на ту папочку. Политические тексты интеллигенту, очевидно, хорошо знакомы — они без задержки легли в сторону изымаемых материалов. Сексом занялся лично Боровик. Уселся с краю стола — так и не отрывался до конца обыска. Не спеша разглядывал комплект фотографий. Нахмурился и, строго топорща усы, перебрал еще раз. Фотографии отложены. Боровик пробормотал понятому, что женщина может войти, и с необыкновенной серьезностью погрузился в изучение эротических текстов. Эти тексты и фотографии у меня с холостяцких времен. Староиндийская грамматика любви «Ветви персика», переписанная, как утверждают, в библиотеке имени Ленина, «Элеонора», «Записки молодой женщины». «Возмездие» и «Баня» Алексея Николаевича Толстого. Широко распространенные тексты. Наверняка знают их профессиональные борцы с антисоветчиной и порнографией, но, видимо, не испытывают особого отвращения, коли не устают всякий раз перечитывать. Забыв обо всем на свете. Боровик сладострастно шевелил усами.
В одной из последних папок интеллигент обнаруживает рукопись давнишнего моего рассказа «Встречи». В сомнамбулической манере рассказывается о нескольких случайных связях, которые вспоминаются в форме мистических переживаний. Постельные сцены тривиальны, явно не для возбуждения сексуальных страстей. После эротических радостей А. Н. Толстого, я думал, моя психологическая кислятина не обратит на себя внимания знатоков и ценителей. Однако в том, что касается секса, Боровик оказался всеяден и ненасытен. Зачитался — за уши не оттащишь.
Шел пятый час обыска. Понятые не выдержали, принесли с кухни стулья, примостились на краешках лицом к телевизору. Круглоголовый попросил меня с кровати и разобрал секции пружинного матраца. Заглянул за телевизор. В коридоре обшарил шкафы и антресоли. Ничего интересного. Интеллигент, задвигая последний ящик стола, сказал Боровику, что можно составлять протокол. Боровик вскинул ошалелый взгляд: «Минутку». Прошла минутка, другая — все ждут Боровика.
Интеллигент опять его тормошит: пора, время. «Да, да, сейчас», — словно сквозь сон. Залистал быстрее, застыл на последней странице и наконец встрепенулся. Со строгостью чрезвычайной и недоумением посмотрел вокруг, вспомнил, зачем он здесь, и, очнувшись вполне, решительно заторопился с протоколом. «Это, — указывая на фотографии, обратился Боровик к интеллигенту, — мы пронумеруем страницами вместе с текстом?» Интеллигент не возражает. Боровик строчит протокол обыска и изъятия. Заходят и выходят какие-то люди, похоже, водители «Волг». Круглоголовый складывает в бумажный мешок ворох читательских писем в «Литературную газету». Протокол представляется мне на подпись. Я взглянул на стопки отложенных бумаг, книг — надо сверить. «У нас нет времени», — ворчит Боровик, ерзая за моей спиной. За порнографией он не думал о времени. Я, хоть и бегло, проверил длинную опись изъятого. Опись более-менее точна, но в протокол пришлось внести уточнения. Например, Наташу увезли в прокуратуру, а в протоколе: «Омельченко было разрешено не присутствовать при обыске». Слишком уж скромно.
К 12 часам все было кончено. Протокол подписан. Почти шесть часов кошмара. Но продолжение следует — забирают. Как одеваться, что взять с собой? Спрашиваю: «Надолго?» «Не знаю, — отвечает Боровик, — все зависит от вас». Из квартиры выносят два мешка изъятых бумаг, сверток с ножом и рапирой. Я запираю комнату и в сопровождении круглоголового и еще какого-то парня выхожу из подъезда. Что подумают соседи? Садимся в «Волгу», но увозят под локотки, как арестанта. Следом вторая машина. По проспекту Мира, к центру. День солнечный. В глазах же темень.