Обыск и допрос в Харькове

Обыск и допрос в Харькове

В Харьков я собирался… На конференции фитонематологов в Польше, где я должен был делать доклад на пленарном заседании и руководить секцией физиологии, биохимии и генетики и куда меня опять-таки не пустили, был американский физиолог Крузберг. С ним мы обменялись оттисками. В последнее время наши данные стали расходиться. Он не обнаруживал в выделениях фитогельминтов пищеварительных ферментов и рассказал об этом моим коллегам.

Я много раздумывал над этим обстоятельством. Может быть, я делал небрежно опыты? Но Зиновьев-то славится своей дотошной аккуратностью, и у него получались аналогичные моим данные. Нужно съездить в Харьков и обсудить этот вопрос с Зиновьевым.

Итак, я поехал в Харьков. С Зиновьевым мы просмотрели все работы, в которых пищеварительные ферменты обнаружены не были, и обратили внимание на то, что они делались с особенной аккуратностью. Нематод промывали столь тщательно и долго, что из них вымывался и весь искомый фермент.

В Харькове я зашел к Алтуняну. За домом следили и, увидев появление незнакомого человека, пришли с обыском. В моей папке было два машинописных тома романа Солженицына «Раковый корпус», которые я взял для чтения в дороге. Их изъяли. Я заявил протест, и следователь Гриценко предложил прийти за ними на другой день в Прокуратуру. Я не надеялся получить роман обратно, но мне было любопытно побеседовать.

В Харькове велось дело, по которому вызывалась группа свидетелей, но не было ни одного обвиняемого. В то время для меня это было загадкой, хотя позже я и сам оказался в подобном положении.

Во время обыска у меня один раз екнуло сердце. На столе лежал рукописный сборник стихов Гриши Подъяпольского, привезенный мной вместе с другим самиздатом. Автор в то время не был еще «взят на мушку» органами, и знакомство следователя с этим сборником было бы ни к чему. Гриценко начал читать вслух первое попавшееся стихотворение:

— Простите, Друнина, я не поэт

И мы не знакомы с Вами…

Ну, думаю, сейчас он дойдет до строчки о Вьетнаме и насторожится. Но этого не произошло. Гриценко проворчал:

— О це верно, який вин поэт! — и перелистнул несколько страниц. — «В древнебрежневское время жил в России некий Генрих» — А це що?

— Разве Вы не чувствуете по стилю, — спокойно заметил Алтунян, — что это стихи восемнадцатого века?

Гриценко отложил стихи в сторону — не брать. Генрих Алтунян имел чин майора, преподавал в каком-то военно-техническом училище, по образованию инженер. Он был членом КПСС и свято верил в правильность задуманной идеи преобразования общества. Именно поэтому он очень болезненно воспринимал всякие отклонения от «ленинских принципов».

Он начал писать письма в различные партийные инстанции, видимо, этим надоел, и его исключили из партии. Потом посадили на три года (обыски предшествовали этой посадке). Через три с лишним года я с ним снова встретился, когда он возвращался через Москву из лагеря. Злые языки утверждают, что у него на аэродроме красовался на лацкане пиджака маленький значок с изображением Ленина. Я сильно подозреваю, что он и сейчас верит в непогрешимость «ленинских принципов», хотя доказать этого и не могу…

На другой день я пришел в Прокуратуру, и Гриценко учинил мне формальный допрос.

— Назовите Ваших друзей.

— Их три миллиарда. У Вас бумаги не хватит записать.

— Кто они?

— Жители земного шара.

— Как так?

— А разве Вы не знакомы с Кодексом строителя коммунизма? Там сказано: «Человек человеку друг, товарищ и брат». Или Вы не всех жителей Земли считаете человеками?

Разговор сначала носил общий характер, но потом перешел к конкретным лицам. Знаю ли я Григоренко, Сахарова, Померанца, Якира, Габая и Кима. «Ага, — сообразил я, — они перечисляют авторов тех произведений, которые были изъяты у харьковчан на предыдущих обысках. Дело, выходит, заведено на самиздат, как могло бы быть заведено дело на найденный труп — обвиняемого нет, а свидетелей таскают.»

С П. Г. Григоренко мы почти не разлучались во время похорон писателя Костерина. С Померанцем были соседями, а с остальными знакомство было шапочным, и я решил узнать их поближе после возвращения в Москву.

Остановился я в Харькове в гостинице обкома партии. Директор института, в котором работал Зиновьев, был председателем общества «Знание». По линии этого общества приезжали докладчики не только на научные, но и на политические темы, и общество резервировало для них комнаты в этой гостинице. Думаю, что со сталинских времен обыск в обкомовской гостинице проводился впервые. Во всяком случае, ее служители при расставании выразили мне недовольство.

А повод быть недовольным моим посещением заключался не только в обыске. В эти дни проводилась идеологическая конференция, на которой представитель ЦК КПСС говорил:

— Если раньше мы могли умалчивать в нашей советской печати о некоторых теневых сторонах советской жизни, и о делах, происходящих в капиталистическом мире, то теперь это стало практически невозможно. Более четверти населения или сами слушают иностранные радиостанции, или знают о событиях из уст их слышавших. Теперь мы должны не замалчивать эти факты, а давать им нужную интерпретацию. Не все передачи Западного радио одинаково вредны. Сейчас, например, они часто знакомят слушателей с самиздатом. Это особенно вредно, так как самиздат отражает жизнь нашей страны и более интересен слушателям. Но мы можем влиять на их программы. Просить больше джазовой музыки, рассказов об экзотических местах… Даже религиозные передачи менее вредны, так как рассчитаны на уже верующих. Дикторы сами просят «Пишите нам, дорогие радиослушатели». Вот и давайте им писать!

Все это обсуждалось в вестибюле гостиницы… Провожали меня харьковчане очень тепло. Кроме так называемых демократов, сошлась значительная группа филеров, которые, не стесняясь, нас фотографировали. Четверых из моих новых друзей вскоре арестовали — сначала Алтуняна, потом Левина, Пономарева и Недобору.