Драки

Драки

Был в этой камере роздых мне наградой за пережитое. Можно и о своем подумать. Никто не досажал, никто не сказал дурного слова. Но разве зэковская камера живет спокойно? Что ни день — приключения. Семен будоражит хохмами и все время сходняки у него, зэковские собрания — это он воровские понятия разжевывает. Перевели его в другую камеру. Не успела дверь за ним закрыться, уже орет откуда-то — вызывает на «решку». «Я по соседству, — кричит, — Зашлите табак, тут курить нечего!» Засылаем с баландой табак. Семен обратно записку. Снова в окно орет, контролер ругается. Везде с ним у ментов хлопоты. Любимая забава у зэков — изводить мента.

После отбоя однажды гляжу: мой сосед под одеялом за нитку дергает.

— Что ты делаешь?

— Мента дразню.

— Как?

— Слышь скрипит?

Смотрю, нитка тянется к двери, оттуда слабенький скрип и жиканье. Закрепляется жевательным хлебом иголка к двери, а за нитку, продетую в ушко, дергают с двух сторон: мой сосед — за один конец, с нар, напротив — за другой. Нитка пилит ушко, получается жиканье, игла скребет железную дверь, слышно поскрипывание. Но звуки такие слабые: что может слышать контролер? Оказывается, дело в акустике. Со стороны коридора эти звуки гораздо сильнее. Контролер явственно слышит скрип и нечто похожее на подпиливание. Что за чертовщина? Контролер торопится на странные звуки. Услышав топот, в камере перестают дергать. Откуда звуки? Контролер заглянет в одни глазок, в другой — везде лежат, все спокойно, почешет за ухом, пойдет в конец коридора. Снова скрип и становится совершенно ясно: что-то подпиливают. Что? Это ЧП, от зэков всего можно ждать! Бежит контролер на звук, сломя голову, чтоб с лета застать. Но опять тишина. Звуки смолкают так же внезапно, как и начинаются. Мой сосед голову под одеяло — спит, не подумаешь. Нитку с иголкой в глазок не увидишь. Бегает контролер вдоль дверей, зыркает в глазки, цыкнет наобум, брякнет ключом с досады, а придраться не к чему, понять ничего не может. Тихо, а скрежет и пиление засели в голове, бродит по коридору, останавливается на каждый шорох. Уже чудятся всякие звуки, а он один в мрачном пустом коридоре, среди батарей бесконечных враждебных дверей. Как ни привыкай, а не по себе — жутковато. Начнет себя жалеть, забудется. Пройдет полчаса и вдруг по натянутым, нервам гулко ударит таинственный скрежет. Мечется контролер полночи, пока зэкам самим не надоест.

Мы хорошо представляем, как себя чувствует контролер, все ж месяцами рядом, неразлучны. Нервничает, конечно, не знает что предпринять. Корпусного бы вызвать, да вдруг ничего страшного, если розыгрыш — засмеют: что ж ты, дурак, из-за пустяка панику поднимаешь? Он и без того знает, что дурак, но обидно дурнее другого дурака выглядеть, нет, не будет звать корпусного — сам найдет, разоблачит и накажет. Швыряет со зла козырьки глазков, матерится. Ему бы в контролерской чайку попить или подремать на стуле, или подняться на минутку на верхний этаж почесать язык со скучающим там контролером, но вместо этого приходится торчать у подозрительных дверей с ключом наготове. Зэкам того и надо. Камера прыскает под одеялами. Концерт: загоняли мента, как мышонка. Все злорадствуют: дай я подергаю, дай я! Так и я несколько раз дергал. Азарт необыкновенный! Редкий случай вернуть ментам хоть сотую долю их издевательств. Делают эту штуку именно вредным надзирателям, специально в отместку. Если он не знает что к чему, ни за что не догадается. Так испортят ему дежурство, что долго еще будет дергаться от скрежета, засевшего в дурной голове.

Но дошлого контролера не проведешь. Услышит откуда примерно, подберется на цыпочках и ждет. Зэкам не терпится: что такое — ни топота, ни мата, оглох, что ли? Наяривают нитку, сидя на нарах, без осторожности, контролер точно определит дверь и прыжком к кормушке: попались! Пильщики не успевают зарыться под одеяло, свисают с нар брошенные нити. Контролер записывает фамилии и отдирает с двери вещественные доказательства: хлебный мякиш, иголку с ниткой. А то сразу уводит на ночь в отстойник или холодную камеру. Или выведет, намнут бока в контролерской и обратно. Зэк охает, но счастлив: легко отделался, все же не в отстойнике.

Ну и свои концерты бывали — драки. Драться-то негде — тесно: проход узкий, стол, ребра нар, везде углы, железо. От толчка ударится человек и готов. Как бог их милует — ума не приложу. Носятся по всей камере, вверх вниз по нарам, стол трещит, люди шарахаются и ведь не споткнутся даже, ни один угол не остановит. Так разойдутся, что камера съеживается, кажется все развалится, железо сомнется, как сминаются морды под тяжелыми кулаками. Так дрались наши тяжеловесы Бык с Димой. Бык сорока лет, плотный, бугристый, лысый уже, а ума не нажил. Сидит первый раз, по хулиганке, но блатовал под рецидивиста. Жаргонная смесь рабочего мужика, дворового пьяницы и хвастливого портняжки. Над ним посмеивались, но масса его впечатляла. Все-то он кого-то когда-то одним ногтем по стенке размазывал — обычная тема его разговоров. В своем краю, где лежал, мог кого-нибудь за водой послать, заставить носки простирнуть. Так, по мелочи. Найдет на него — изображает из себя «короля». Он-то всерьез, а со стороны смешно — обезьяна. Ради уморы принесут ему кружку воды, поддакивают во всем — надо его видеть в этот момент: раскинется на нарах холмом, дышит как паровое тесто, довольно, расслабленно, так он значителен, авторитетен, так ему нравится эта роль, что и он покровительственно благодарен «своим пацанам» за доставленное удовольствие. Сан «короля» и возраст, который он выдавал за воровской опыт, не позволяли ему говорить с молодежью на равных — он только «учил», врал сивым мерином. Кое-кого это забавляло, в своем углу его терпели. На роль камерного «пахана» этот незадачливый ударник московских новостроек не претендовал — хватало ума. Как он задрал спокойного, улыбчивого Диму — не пойму.

Сцепились они у стола, и Бык, набычившись, за то и звали Быком, что очень похож, грозил здорового, на голову выше, Диму по стенке размазать. Дима с неожиданной ловкостью быстро пригнулся меж толстых сцепленных рук и резко ударил головой по центру лица, в нос, туда, где быкам кольцо вешают. Смачно, как по кочану капусты. Бомба — любого быка свалит. Дима выпустил руки. Лицо Быка побелело, из носа-пипочки заструилась кровь, глаза стали красные. Пригнулся к столу, утерся. И вдруг боковым разворотом кинулся массой на Диму. Дима увернулся — на стол. Бык — за ним. Дима — на верхние нары. Бык снарядом, с воем и ревом следом. Обменялись на лету глухими ударами. Со скоростью, поразительной для громоздких тел, прогремели на пол. Бык, гири кулаков на весу, бросается на Диму. Тот прыгает к стене, изворачивается, берет Быка в клешни. На Быка жалко смотреть: битая морда горит, кровь размазана. «Я же убью тебя, — примирительно объясняет Дима, — Неужели ты еще не понял?» Дима бесспорно сильнее. Видит это и Бык, но как же быть в глазах камеры? Столько внушал о своих кулачных победах, вор, король — нет, он не мог признать поражения. Материт Диму на чем свет стоит, страху нагнал смертного, тут бы и разойтись при своих интересах. И у Быка оправдание: да, пропустил вначале, но зато уж его погонял, чуть не убил, да ладно — пускай живет. Он мог бы еще убедить себя, что спас репутацию, мог бы еще позволить себе поиграть в короля. Добрый Дима дал ему шанс — опустил руки. Но Бык сглупил: ударил его в челюсть. Тут уж Дима взорвался по-настоящему. Прямым коротким боем прижимает Быка к стене и молотит своими кувалдами по месиву, хлюпающему под ударами там, где у Быка предполагалось лицо. Удивительно, как Бык на ногах удержался. Дима бросил его и пошел к умывальнику. Но Бык опять удивил. Придерживая руками то, что образовалось на месте лица, шатаясь на толстых, коротких ногах, тоже подошел к умывальнику и весь остаток сил вложил в последний удар, получилось слабо, вскользь по челюсти. Дима так и застыл с мокрыми руками, глазами не веря: рехнулся Бык что ли? А Бык опять руку заносит и головой на Диму. Хрясь — коротким прямым по лбу Дима отбрасывает Быка к стене. Уходит к себе на верхние нары, качая головой: «Сам бык, видел быков, но такого…» С полчаса Бык лениво обмывал изуродованную физиономию. И что, вы думаете он произнес после этого?

— По стенке размажу!

Он еле ковылял к своим нарам.

Только у него зажило, через несколько дней смотрю с утра: у Быка опять синячище на весь глаз, но подчеркнуто весел, бодрится, будто у него не фингал, а блатное украшение. Господи, откуда, вроде не дрался никто? Оказалось, друг его, Пончик, который с ним рядом лежал и воду носил, втихаря разукрасил. Ай, да Пончик, мал да удал! Я знаю его по Матросске, по 124-ой, мы тогда чуть не подрались. Лез за баландой без очереди, я ему резко сказал, постояли в боевой стойке, но он не кинулся. А парень плотный. Если Быка уделал, то и мне бы тогда не сдобровать. Жить опаснее, чем думаешь. Дошла, очевидно, эта истина и до Быка. Доблатовал — уже пацаны колотят. С тех пор присмирел, стал нормальным добродушным человеком каким и был по натуре, пока не вздумалось притворяться блатным. Лжекороль был низвергнут. Больше в этой камере никто не претендовал на корону.

Драки возникали по пустякам, страсти вспыхивали и быстро остывали, без каких-либо разборов и последствий. Пришел парнишка-грузин. Я в ту пору занимал место рядом с Володей-мегрелом. Устроился парень рядом с нами. Грузины, евреи, армяне — все национальности стремятся быть вместе. Особенно кавказцы. Они обычно в камерной аристократии. А если их двое-трое, то камера в их руках. Их называют «звери». Им это не нравится, но многих из них не назовешь иначе. Хитрые, жестокие, они умеют одновременно вызывать расположение сильных и нагонять страху на слабых. Однако Володя и новый парнишка-грузин — другие люди: человечнее, мягче. И тем не менее, разумеется, на положении аристократов. Все же кавказцы выглядят более развитыми, ухоженными, проворными, чем основная русская масса камеры. Наш средний мужик замызганней и ленивей. Самому лень пальцем пошевелить, всего боится, поэтому даже рад, когда находится кто-то, кто берет на себя бразды правления камерным стадом. Есть у кого спросить, с кем посоветоваться и не надо напрягать худые мозги, чтобы самому решать чего можно и чего нельзя. Он легче подчинится, будет лебезить, угождать, чем отважится на самостоятельное решение. Толпа в 50–60 человек покорно отдает себя в распоряжение любого, рвущегося к камерной власти, будь он русский, кавказец, да кто угодно — лишь бы языком шевелил, да кулаки не ржавели. И малое честолюбие не позволяет смешиваться с серой, аморфной массой, достойнее особняком или над нею. Кавказцы достаточно честолюбивы, чтобы быть наравне с теми, кто сам себя не уважает. Смело занимают красные места за столом и на нарах, вносят рассудок в беспорядочные мужицкие беседы. Так повелось, что им уступают, будто так и должно быть. Зверь зверем, а все же на полголовы выше среднего. И дела у них покрупнее, и напора побольше, и хоть и с акцентом, а рассудит обстоятельнее русского. Поэтому парнишка-грузин сразу устроился среди первых людей камеры.

Но был он не так приятен, как Володя-мегрел. Хвастлив, всезнающ и блатной. Надо же как-то подать себя, а иначе он не умел, никто еще не научил его из чего складывается достоинство и уважение. Нагляделся по камерам, вот и кривляется. Сам же по себе неплохой парень, лучше, чем пытался казаться. Из показухи заспорил он с одним парнем по какому-то незначительному вопросу, влез не в свою беседу. Парень тот, солдат (посадили на срочной службе), заметил ему, чтоб не совался в чужой базар, у зэков это не принято. Но как посмел какой-то солдат с верхних нар ему, такому блатному вору да еще с такой мощной поддержкой в лице Володи, замечание делать! Огрызнулся крайне неприлично: «Е… в рот, чего ты понимаешь?» Солдат сверху: «Сам ты е… в рот!» Страшнее оскорбления в неволе не бывает. Грузин выскакивает на проход, солдат прыгает сверху оба длинноногие — обмениваются ударами на дальней дистанции. Грузин явно рассчитывал на поддержку Володи и, когда увидел, что драться придется один на один, оробел и с вытянутыми кулаками разразился угрозами: чего он только сейчас с солдатом не сделает, во что только не превратит, если тот хоть пальцем его коснется, то вынесут из хаты ногами вперед! Солдат видит, что грузин не дерется, плюнул и ушел к себе. Грузин «напугавши!» солдата, возвращается важно и, чтоб замять конфуз говорит Володе так, чтобы все слышали: «Не дай бог он мне на пересылке этапом встретится!». Володя отводит глаза, не желая обидеть земляка иронией. Он и не подумал бы вместе колотить солдата. Во-первых, грузин — забияка, сам виноват. Таким полезно иногда сбить спесь. Во-вторых, в камере правило: в личных распрях — один на один, никто соваться не должен. Когда тон в камере задают путевые люди, жить можно. Нехорошие люди стараются казаться лучше, а хорошим и добрым никто не мешает быть хорошими и добрыми.

Месяц покоя. Никто в этой камере меня не дергал: ни менты, ни зэки. Но в начале апреля вызывают с вещами. Очень разволновался, ничего не пойму — куда? Третий месяц после суда, давно должен быть на зоне, но до сих пор не везут протокол на ознакомление, до сих пор по этой причине не могу отправить кассационную жалобу. Писал заявление в Мосгорсуд. Сверх положенного нахожусь в условиях пересыльной тюрьмы и рассматриваю это как неправомерное ужесточение режима содержания, определенного приговором. В самом деле: в соответствии с УПК не позднее трех дней после подписания должны ознакомить с протоколом, не позднее семи дней после ознакомления я должен отправить кассатку, за месяц ее должны рассмотреть после приведения приговора в законную силу; если кассационный суд утвердит приговор, не позднее десяти дней обязаны отправить в места не столь отдаленные. Таким образом, при нормальном прохождении процедур после суда на пересылке не должны содержать более двух месяцев. А я уже третий месяц и конца не видно. На зоне все-таки легче: хоть воздух свежий, небо видно. И писал заявление, чтобы ускорить. Вместо этого уводят из камеры, которую мне очень бы не хотелось менять на другую.

Первая мысль: так и есть, решили, что мне здесь чересчур хорошо, переводят туда, где больше горя. Вторая: на этап, на зону. Шиш тебе, а не протокол и кассация. Третья: освободят. Я все же не исключал этого. Сколько не примеривал свое дело к кодексам, — ну ни в какие ворота, ни за что сижу. Дошло, может, до высших инстанций, а оттуда, как только глянули в материалы, сразу звонок в Мосгорсуд: «Что же вы делаете? Позорите правосудие! Немедленно освободить!» На контрасте ожиданий — от пресс-хаты до дома, от спартачков до Наташи — то в жар, то в холод, выходил я озадаченный из камеры.

Ведут вниз, куда-то к выходу. Матрац, кружку — сдать, мешок — на стол, верхние вещи долой — капитальный шмон. Несут передачу: «Распишитесь». Отлегло от сердца — Наташа! Квиток заполнен ее рукой. Значит, с ней всё в порядке, а мартовскую передачу так и не взяли, наврали мне, и никакого письма от опера она не получала. Поместили на полчаса в отстойник, потом отвели в закуток — за углом вестибюль и выход наружу: в тюремный двор. Снуют менты, вижу через парадную дверь — во дворе машины урчат. Пешком бы ушел. Может, правда, выпустят? Больше подумать не на что. Если б на зону, то не был бы я один. Если в суд или что-нибудь в этом роде, то возвращаться назад и, следовательно, не надо было сдавать матрац и спешить с передачей. Нет, расчет был окончательный и куда, если не домой? Больше некуда.

Трется рядом пожилой прапорщик. Пристреливаюсь к нему: «Сколь время?» Рявкает зло: «Твой срок не вышел!» «Что это он? — думаю. — Я, может, одной ногой дома, а он со мной, как с преступником». Поубавилось уверенности на счастливый исход. А какой иной — не представляю. В таких случаях надежда всегда на лучшее. Нахожу желаемое объяснение: прапор, очевидно, не в курсе, надо офицера спросить. Долго ловлю — офицера. К ним туда, в зал, нельзя, надо подстеречь, когда мимо пройдет. Подстерег, наконец: «Куда меня одного?» Зыркнул на бегу зрачками: «Отвезут, узнаешь». Счастливая моя гипотеза задымила. Но почему не говорят? Да и куда же? Наверное, ни черта они про меня не знают. Все они тут мелкие исполнители, а мой начальник солидный сидит в кабинете, сейчас вызовет и скажет: «Здравствуйте, Алексей Александрович! Извините, что так получилось — и в нашей системе, к сожалению, бывают ошибки. Идите домой. Но советую: не пишите, бросьте совсем это дело». Я с ним спорить не буду. Даст он бумагу — я как возьму ее, так и припущу со всех ног вон, подальше от чертова дома. Только бы за ворота!

Тут подходит злой прапор и указывает глазами на мой мешок, командует: «Пошли!» У выхода тот офицер дожидается. И воронок у крыльца. Обманул меня солидный начальник. Мешок — в кузов, следом ногу на железную лестницу. На площадке воронка — два солдата. Меня за решетку. Поехали. А куда — черт его знает.

От солдат узнаю, что едем в Матросскую тишину. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Для меня это могло означать только одно — раскрутка! Наплывает перекошенная гримаса Байковой: «переквалифицирую на 70-ю!» Кудрявцев: «Какая, по-вашему, разница между 190?-й и 70-й?» Желтолицый опер-капитан: «Можем — во Владимир, а можем — в Иркутск». Шурик, его соплеменник якобы из Лефортово, Спартак. Старлей-воспитатель: «Новые материалы в вашем деле». Насобирали-таки на 70-ю? О чем еще я мог тогда думать, трясясь в воронке на обратном пути в Матросску?