Меж двух огней
Меж двух огней
Дошла очередь до меня. Назревало постепенно. В ту пору я опять сцепился с ментами. Передача от Наташи так и не пришла. Лишили все-таки? Может, с Наташей что? Прошу контролера позвать дежурного офицера. Но здесь не Лефортово. «Что ему делать не хуя, к каждому подходить?» — грубит контролер. «Так пусть меня примет!» — кричу в захлопнутую перед носом кормушку. Через некоторое время вызывают. В кабинетике воспитатель-старлей. Кирпичная физиономия нарочито надута: «Слушаю вас». Я напомнил его слова о том, что наказание мое отменено и потребовал показать соответствующее постановление.
— Этим вопросом занималась оперчасть, к ним обращайтесь, — сухо отвечает старлей.
— Так узнайте в дежурке: приносили мне передачу или нет?
— Узнаю, — нехотя обещает старлей, устремив на меня пронзительный взгляд. — На вас, кстати, матерьялец поступил, не догадываетесь?
— Нет, не догадываюсь.
— Нелегальные сношения. Кому вы там пишите? Рисуночки всякие, понимаешь.
Наивно было думать, что они не знают про «коня», но ведь не признаваться же.
— Вы меня с кем-то путаете, я не художник.
Старлей растянул один угол губ в мыльной ухмылочке, не сводя интригующих глаз:
— В вашем деле кое-что появилось, вот увидите.
Врет. От Галки им ничего не перепадет, ей-то я верю больше, чем ему. Больше об этом со мной не заговаривали. Да и Галка в эти дни покинула камеру. Однако с передачей вопрос завис. От старлея ни слуху, пишу начальнику тюрьмы заявление с просьбой ознакомить меня с постановлением об отмене необоснованного наказания. Только отдал заявление, снова меня выдергивают из камеры, но по другому поводу. На верхних нарах брали коня, а тут менты — «атас»! Ребята отпрянули от окна, улеглись, но надо просигналить наверх, чтоб забрали коня. Я ближе всех к трубе, перегнулся с нар, стукнул один раз — «атас!» Дверь открывается, и уводят меня проторенной дорожкой в кабинетик. Но до кабинетика не дошел. Остановились в прихожей, прапор, очевидно, корпусной в этой смене, звякнул ключами и водворил меня в блочную камеру — «отстойник». Коробка в шаг шириной. Скамья — можно сидеть. Ноги не вытянешь. Стены в «шубе», крашенные, зеленые. Чистенько, но очень уж неудобно, минутку-другую потерпеть можно, но проморили часа два. Стучал, орал, барабанил — без толку. Наконец, открывают. Тот же прапор. Высокий, гнутый, как червь, змеиная растяжка длинных тонких губ, весело ему, паскуде. Заводит в кабинетик. Садится вальяжно, нога на ногу, спешить некуда.
— Садитесь.
— Я насиделся.
Запрокидывает, довольный, змеиную головку на длинной шее:
— Придется еще посидеть, — и двигает по столу в мою сторону чистый лист. — Писать любите?
— Ненавижу.
Настаивает с ехидной вежливостью:
— Садитесь, пишите.
— Я не люблю писать.
Стою. А он раскинулся на стуле, уперся пустыми глазами, как удав, посмеивается. Так минут пять. Я стою, он лыбится.
— Не надоело стоять?
— Надоело.
— Тогда пишите.
— Чего писать?
— Как чего? — вскидывает притворно ниточки бровей. — Объяснительную! Сношения с соседней камерой, почему нарушаете правила внутреннего распорядка?
— Гражданин начальник, — в тон ему развожу руками, — так бы сразу сказали. Это я с удовольствием.
Галантным жестом, «культурно», протягивает мне ручку. Сажусь и вывожу на листке: «Жалоба». Пишу, что старший контролер беспричинно продержал меня более двух часов в блочной камере, где содержание более часа не допускается. Он перегнулся коромыслом, мельком взглянул, этот лист в сторону, достает другой: «Это вы на меня написали, а сейчас про себя». И снова уселся, давая понять, что будет так сидеть хоть до конца дежурства, пока не напишу объяснительную. Змеиная ухмылка не сползает с ехидной физиономии: плюй в глаза — божья роса. Беру обратно жалобу и переписываю точь-в-точь на новый лист. Прапор с удовольствием достает третий лист: «А теперь про себя». Трудно оказать, чем бы кончилось, если б не вошел громоздкий, как антикварный шкаф, прапорщик. Он был корпусной в другой смене и, видно, заступал на дежурство. Увидев меня, удивился и спросил: «Чего ты его держишь? — будто знал, что эта ехидна уже полдня мной занимается. — Отпусти ты его, — добавил, протискиваясь между столом и шкафом и, не дожидаясь ответа, сказал мне: — Иди». Я мигом сорвался, унося ноги от липучего гада. Спасибо доброму прапору, из дерьма вытащил. Не слышал о нем худого слова, зэки на него не жаловались.
Параллельно открылся у меня второй фронт, самый тяжелый — в камере. Атаковал Спартак Аржанидзе. 26 февраля принесли мне приговор. Ротапринтная копия на семи листах. Для наших бичей — солидный документ, такого приговора в камере еще не видали. У всех на папиросной бумаге, листка два-три. Кроме того, статья, дело необыкновенное. У моих нар куча народу. Я показал приговор. Кто посильней в грамоте, брали читать. Без участия Спартака в камере ничего не происходило, а тут он интереса не проявил, лежал один со скучающим видом. Зато в тот же день возник у него интерес к тому, что я там в тетрадке все время записываю?
Как я упоминал, помимо хроники своего дела, всевозможных заявлений и вызовов, т. е. всего, что касалось моих отношений с администрацией, я делал выписки из чужих приговоров, записывал из рассказов факты правонарушений со стороны начальства, ну и все то, что казалось мне важным и интересным. Например, меня интересовали «кликухи», т. е. клички. В тюрьме обязательно дают кликуху, общаться по имени не принято. И вот иной раз не получается, как ни назовут — все не то, не клеится. Но непременно находят. А то сразу, только зашел человек — бац, кто-то обратился шутя, и готово на всю лагерную жизнь. Кликухи, жаргон — явление словотворчества, оно происходит ежедневно, на глазах, это было любопытно. Иногда приходят с готовой кликухой, с воли. У кого нет, практикуется такая шутка. Новичку говорят, чтоб он забрался на решку, т. е. на окно, и крикнул в фрамугу: «Тюрьма, тюрьма! Дай кликуху, да не простую, а воровскую!» Доносится откуда-то: «Козел» или «Петух». Новичок в смущении спрыгивает с окна. Дружный хохот. Кроме развлечения, это считается проверкой на смелость, ведь новичок рискует быть замеченным надзирателем. Был такой в 124-й камере, тезка мой, а кликуху долго бились — никак не могли подобрать. Трудно сказать почему, но не липнет к нему ничего. А парень он невысокий, плотный, округлый. Как-то завозились они с соседом по шконарю, тот хлоп Леху по заднице: «Пончик!» Сразу было услышано так и стал он Пончиком. Или заходит кто грязный, мятый, коричневый. Из камеры раздается: «Копченый пришел!» Лучше не придумаешь. Никто не знает его имени, с этого момента он Копченый. Или зовут человека Бабочка. Спрашиваю: почему тебя так назвали? Жмет плечами: «Не знаю». А кто-то встревает: «Ты что, не видишь? Он на месте не может сидеть, порхающий». И верно. Другого спрашиваю: ты почему Филин? Он удивлен моей несообразительности, разве не очевидно: «Ну я же днем сплю. Филин спит днем, а ночью ухает». Другого имени будто у него не может и быть.
За каждой кликухой — человек. Она обязательно схватывает какую-то его главную особенность, иначе не держится. Я их коллекционировал. По кликухе легче вспомнить человека, чем по фамилии, легко восстановить портрет. Этимология, происхождение, кликух представляет несомненный интерес. Гвоздь, например, — как прикажите объяснить такое прозвище?
Гвоздь был моим неизменным спутником на прогулке. По правде сказать, не до него мне там было. Эта камера в футбол не играла, ходили внутри дворика кругом. В соседних двориках кого-то заводят, выводят, за стеной то и дело кричат, спрашивают нет ли у нас таких-то. Из наших тоже кто-нибудь ищет. А чаще просто так, горло прочистить да со свежим человеком перекликнуться. Небо над головой. Много света и воздуха. Гуще тоска по воле. Ходишь, свое перебаливаешь, хоть бы никто не тревожил. Но именно на прогулке часто подходят с вопросами, разговорами. Видно, у всех тоска здесь сгущается и многим невтерпеж с ней наедине, стараются отвлечься в общении. А Гвоздь ходил неотлучно. Треп один и тот же: как воровал, какие менты у них в Тушино замечательные, кто сколько выпить мог, кто сколько ходок сделал. Надоело, но не прогонишь, надо человеку выговориться. Я приспособился почти не слушать его так, что он перестал мне мешать. Но кое-что в его рассказах было любопытно. Так я узнал, что уголовный мир Москвы не столь уж разрознен. Шайки делят районы. Внутри шайки беспрекословное подчинение. Приходят к Гвоздю домой и говорят: сделай то-то, — он не вправе отказаться. Все бросит и сделает. Делал в основном домашние кражи. Раздел добычи, сбыт брали на себя главари. Такие рядовые «труженики», как Гвоздь, плодами своих «трудов» почти не пользовались, мало им что доставалось. Зато если что нужно, например деньги, то Гвоздь знал — никогда не откажут. Главарь для него высочайший авторитет. Спор, конфликт, совет какой нужен — идут к главарю. Добраться до него непросто, сначала надо с кем-то из приближенных договориться. Довольно сложная, но отлаженная иерархия. В случае неуплаты долгов, несдержанного слова, невыполненного задания, не говоря уж о том, что у них считается предательством, виновника достают из-под земли, где бы он ни скрывался, рано или поздно найдут его со штырем в боку. Гвоздь боялся своих руководителей и одновременно уважал. Без них, говорит, делать нечего: или посадят раньше времени, или конкуренты укокошат. Все районы, даже кварталы разделены по сферам влияния. Там, где промышляет одна банда, другая не суйся. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! А говорят, искоренена организованная преступность. Как бы не так.
— Почему у тебя такая странная кликуха — Гвоздь? — спрашиваю его.
Он заломался:
— А черт его знает, — потом не без гордости сказал:
— Думаю потому, что я твердо держусь воровского понятия.
Он и в самом деле, несмотря на бестолковость, корчил из себя знатока и приверженца воровского закона. Никто его, правда, всерьез не воспринимал, ясно было, что место его на побегушках и масштаб дворовый, но то, что он сын преступного мира, — не вызывало сомнений.
— Зачем ты, профессор, кликухи собираешь? — с вежливой подозрительностью спрашивает меня после этой прогулки Спартак.
— Да так, — говорю, — мне интересно.
— А чего ты все пишешь, пишешь — это ты кликухи пишешь?
— Кликухи тоже.
Спартак таращит глаза бильярдными шарами и обращается к своей «воровской» компании: «Слышали? Это он про нас пишет». И ко мне: «А если это к кому попадет? Для кого пишешь?» Опасение на первый взгляд небезосновательное. «По кликухе менты человека находят. Если опер узнает кликуху, он записывает ее в дело», — говорит Спартак. Но при чем тут мои записи? Кликухи и так всем известны, обычная форма общения. Кроме того, записывая кличку, я не ставлю настоящего имени. Напрасные опасения. Я высказал свое мнение, но остался нехороший осадок. Всем стало неловко. До сей поры никто в камере не делал мне замечаний. Напротив, люди тянулись ко мне и мое слово кое-что значило. Многие знали меня по Матросске. И все-таки я был не «свой», а Спартак «свой». Они сходились на воровских интересах, и тут он лучше знал, чего можно, а чего нельзя. И вот оказывается я делаю то, чего нельзя делать, что вызывает сомнения. Репутация моя покачнулась. Спартак дальше раскачивает:
— Много пишешь, никто не пишет, ты один пишешь. Откуда мы знаем что ты там пишешь? Может быть еще что-нибудь про нас пишешь?
Я рассердился:
— Спартак, не лезь в мои дела. Что я пишу — сказано в приговоре, возьми и почитай.
— Что ты, Спартак, в самом деле? Мы профессора хорошо знаем, — послышался ропот в мою поддержку.
Вечером Спартак приглашает меня на партию в нарды. Я отказываюсь. Он сидит за столом, взгляд исподлобья не предвещает ничего хорошего. Кровно обиделся.
В день ларя мне, как и другим, имеющим на лицевом счету деньги, разрешили отоварку. Значит, наказание действительно отменили, т. к. передачи лишают вместе с отоваркой. Почему же не было передачи? Непонятно. На душе тревожно. Из головы не идет Наташа. Ларь же был весьма кстати — кончилось курево. С куревом в общей камере всегда тяжело: курят все, а передачи и ларь не у каждого. Большинство «стреляет». В этот раз совсем было глухо. Многие и в следственной тюрьме не успели отовариться и сюда на пересылку — когда еще придут деньги? В среднем месяца два ждали перевода из матросски на Пресню, долго идут деньги. И передачи запаздывали: пока родные узнают да разыщут Пресню, да попадут в день приема передач. Но к нам, кто пришел с первой партией в пустую Пресню, деньги уже поступили. Ждали ларя и перебивались как могли. Сигареты давно у всех кончились. Держались на табаке. Я курил трубку, табак у меня всегда был. В передачах в общих тюрьмах сигареты почему-то не разрешают, поэтому Наташа не скупилась на табак, закладывала по полкилограмма. Последнюю неделю перед ларем спасались моим табаком. Народу человек 50, курили экономно, кому-то самокрутка на день — больше не выходило. Но и этого табака не стало. Ждали ларя как манны небесной. Что брать на 10 рублей? Конечно, курево. Подешевле и побольше. Надо быть готовым к этапу.
Спартак на очередной бане подстригся наголо. Без пышной, вороньего крыла, шевелюры голова его стала маленькой, нос оказался несоразмерно большим и уродливым. Вместе с ним подстриглась и другие «воры», те, кто ему подражал: Гвоздь, Курский, еще несколько человек. Я не ждал скорого этапа, но тоже чем черт не шутит? Многих отправили на зону до кассации, потом возвращали, кроме того, всегда жди сюрприза: могут лишить следующего ларя, могут перебросить в другую тюрьму, а курить всегда и везде хочется. Все, кто отоваривался, брали по несколько десятков пачек. Делились между собой, оставляли на текущий день, а большую часть укладывали поглубже в мешки — на этап. Этот запас наши мастера запаивали в полиэтиленовые пакеты. Нагревают спичкой края и склеивают, получается герметичный пакет. Я взял пачек сорок «Солнышка», из них половину запаяли. Несколько пачек раздал соседям. Остальные подходили, закуривали. Спартак не отоваривался.
Вообще, положение его выглядело странным. Он объяснял это тем, что у него хороший адвокат, закупленный с потрохами, и что адвокат не исключает возможности вызволить его на свободу прямо с Пресни. Но почему ему не несут передачи и нет денег на ларь? Осужден по 147-й — за мошенничество. То ли он был «кукольник» т. е. брал деньги, а возвращал сверток бумажек — «куклу» и исчезал, то ли просто брал и не возвращал — у него, несмотря на болтливость, ничего нельзя было понять. Жена в Киеве, сожительница в Москве — курсировал между ними на собственной машине. А в камере гол, как сокол. Однако не стеснялся привередничать над чужим ломтем: черный хлеб ему нельзя — подавай белый, баланду не любит, а съест лучше кусок колбасы или сыра, не забывал между прочим посетовать что никак не дождется тысячи рублей, которые ему давно выслали, или на то, что опять-де менты передачу, наверное, не приняли. Хотя ни ларя, ни передачи никто его не лишал. До него каждый ел свое, угощали, делились, но собственность оставалась частной. Спартак ввел социализм. По его «воровским» понятиям стол — одна семья и в ней все должно быть общее. Это не вызывало возражения, мы объединили припасы. Но как-то стало так получаться, что неимущие под тем или иным предлогом изгонялись, а имущие, хотя и пришли позже других, а значит, по нашему правилу их очередь садиться за стол еще не дошла, оказывались-таки за столом. Спартак делил людей на путевых и непутевых, нередко «путевый» задерживался за столом ровно столько, пока не съедали его запасы, потом попадал в немилость и шел хлебать баланду на нары, уступая место «путевому» с дачкой. Как ни странно этот принцип воспринимался как должное. Прежнее наше правило, допускавшее за стол в порядке очередности, кто раньше пришел, было отменено. «Черта за стол? Так не бывает. Я с ним на одном гектаре не сяду», — витийствовал Спартак. Его поддерживали те, кто крутился вокруг него, но и те, кого он называл чертями, тоже не возражали. В результате за столом почти не переводились деликатесы — масло, сыр, белый хлеб, колбаса, — а Спартак нарезал и распределял как главный кормилец, без которого мы бы, наверное, с голоду подохли. Обобществление собственности в сочетании с мудрой кадровой политикой вознесли Спартака во главу котла. Выгодное дело — социализм. Столь же выгодное, как и язва. Спартак жаловался на язву. Черный хлеб, какой давался с баландой, почти не ел, оставлял себе с дачек белый. Той же причиной объяснял и то, что периодически отсиживался в санчасти. Там масло, молоко, чище и получше, чем в камере. Но не завидовать же, больного человека надо жалеть, и мы жалели Спартака, отдавая свою долю.
Все, кто отоварился, дали ему по пачке сигарет. Я тоже, все-таки в одной семье, протягиваю, а он вроде берет и не берет. Как брать от человека, которого оскорбил, который отказывается играть с ним в нарды? Делает ловкий ход: «Алик, — говорит соседу-казаху, — возьми, а мне дай «Астру», ты же знаешь, я «Солнце» не курю.» Алик берет мою пачку «Солнышка», а ему дает более дорогую «Астру». И значит Спартак у меня ничего не взял. Ну, молодец, даже спасибо не сказал. Ну, да бог с ним, курево есть, вся камера сладко задымила. Нары затонули в сизом дыму. Раздражен был один Спартак, причину раздражения открыто не высказывал, но намекнул между прочим: «Дружба дружбой, табачок врозь. Неправильно живем, мужики, — в воровской семье все поровну. Во всей хате ни одного путевого. Вот ты, Курский, — вор?» Курский смущенно морщит конопатый носик, смеется: «Мне до вора далеко. Я — пацан!» Спартак считает себя обделенным. Ему дали пачек 10, гораздо больше, чем кому-либо другому. Он брезгливо смел их в сторону, будто не он, а мы должны благодарить его за то, что он, скрепя сердце, согласился принять такой пустяк. У него меньше, чем у тех кому принесли ларь. Кто-то клеит пакеты на этап, а у него такого пакета нет. Правда, он не собирается на этап, но как мириться с тем, что у него нет того, что есть у других. Это не соответствует положению «первого вора в хате», и это его раздражало.
Зло срывал на смирных и слабых. Помимо Коли Тихонова, было еще несколько забитых ребят, которым Спартак внушил панический страх и покорность. Трепетали от одного окрика. Если Спартак заводился, на жертву жалко было смотреть. Стоит перед ним, согнувшись, трясется, готов ноги ему мыть и воду пить. Спартак особо не бил, ну оплеуха или пнет под зад, но обругивал изощренно, с фантазией, всей мощью кавказского темперамента: «Я маму твою ебал. Весь твой род, сестру, бабушку в рот давал! Пытичка на твоем дворе летит, — Спартак показывает рукой как летит «пытичка», — я ее ебал!» В ругани у него проявлялся акцент, который обычно был не заметен, и этот акцент, приумноженный беспричинной агрессией, производил дикое впечатление. Казалось, сейчас убьет, разорвет на куски, надо спешить разнимать, но на самой высокой коте Спартак вдруг останавливался и совершенно спокойно говорил, например: «Доставай, Гвоздь, зары». И шел играть в нарды. Смеялся, болтал, пока снова не скапливалась у него желчь и не взрывалась на очередной жертве. Это был мошенник милостью божьей. Мошенничал разными правилами, которые выдавал за «воровской закон», выворачивал слова как хотел, тщательно прятал свои подлинные намерения в хитросплетении камерных интриг. Ему ничего не стоило найти повод, чтобы придраться к одному и выманить что-нибудь у другого. Завораживал блатным красноречием тех, кто был ему нужен, и унижал, «ставил на место» тех, кто переставал быть ему нужен. Так же он играл и мошенничал со своими эмоциями. Верить в его доброе отношение было нельзя, понравилась чья-то майка — сажает того человека за стол, обласкает, тот с радости все отдает в обмен на привилегии, которые, он надеется, даст ему близость к Спартаку и элите стола. Поужинает с нами, Спартак помажет ему хлеб с маслом — и майка на нем. На завтраке человек маячит уже у стола, ждет, что Спартак снова пригласит его. Но Спартаку он больше не нужен, а лишний рот — самому меньше: «Чего стоишь? Видишь люди едят? Пошел на хуй!»
Тем же мошенническим ключом он стал подбираться ко мне. Было очевидно, что он хочет дискредитировать меня и ищет удобный повод для открытой атаки. Пока ему это не удавалось. Внешне сохраняя уважительное отношение, цепко следит за каждым моим словом, каждым жестом. Как только находил зацепку, моментально менял тон и переходил в наступление. Втолковывает, например, своим слушателям, что редкий вор сидит пo воровской статье, настоящий вор (подразумевается, конечно, такой как он), когда чувствует — напали на след, старается сесть но мелкой статье, чтобы замести следы крупных дел. В доверительной беседе какой-нибудь дурачок тоже начинает говорить, что и он не лыком шит, что шьют ему одну кражу, а он «поставил на уши» тридцать хат. Спартак профессионально интересуется: где, когда, как это было? Собеседник выкладывает подробности. Не нравилась мне ни эта теория Спартака, ни такого рода беседы. Место мое через два человека от Спартака, я поневоле в кругу. «Я сидел, — говорю, — с настоящими ворами, у них по четыре-пять ходок и все по воровским статьям…» «Вы слышали? — перебивает Спартак. — Он сидел с настоящими ворами! А мы значит хуепуталы? Слышали что профессор говорит? — кричит уже на всю камеру. — Он — профессор, а мы все здесь — хуеплеты!» Но подобные наскоки не достигали цели. Люди не испытывали вражды ко мне. Но Спартака боялись. С охлаждением наших с ним отношений, все больше людей стали относиться ко мне настороженно. Так уж случилось, что под агрессию Спартака попадали те, кто чаще общался со мной, кому я написал жалобу или кассатку, или записки для «коня». Спартак завладел камерой и все настойчивее искал повод, чтоб нанести мне прямой удар. Я чувствовал неизбежность конфликта, и не в моих силах было предотвратить его.
И не до того мне было. Съедала тревога за Наташу. Я добивался у ментов: приносили мне передачу или нет, если нет, значит что-то случилось. Но ни официального решения об отмене наказания, ни сведений о передаче — не было. Тогда я написал прокурору. Снова вызывают в кабинетик. На этот раз молоденький лейтенант. Очень серьезен, как и подобает начинающему сотруднику оперчасти. Он подтвердил, что наказание отменено и я должен получить передачу. Наверное, не приносили.
— Этого не может быть.
— Если сомневаетесь, напишите, чтоб принесли передачу — для вас ее примут в любой день.
— Кому написать?
— По вашему адресу. Я отошлю.
Невероятно! Я остолбенел. Лейтенант, довольный произведенным впечатлением, оставаясь строго серьезен, все-таки на градус потеплел. Подает бумагу: «Пишите». Кому писать — не составляло вопроса, но куда? Наташа на суде успела сообщить, что в нашей комнате ее прописали и тут же выписали, что ее выселяют и она не знает, где будет жить. Написал на адрес ее матери. Как продиктовал лейтенант, ни слова больше. Наташа этого письма не получала и скажет она потом, что передачу у нее не приняли. Мать ее, после суда, отреклась от меня, поставив дочери ультиматум: «Или с ним, или со мной». Возможно по этой причине до Наташи не доходили письма по материнскому адресу. Но в ту пору об этом я ничего не знал.