Глава XI. ПЕРВЫЕ ШАГИ В ЛИТЕРАТУРЕ
Глава XI. ПЕРВЫЕ ШАГИ В ЛИТЕРАТУРЕ
Журнал «Эко де Театр» опубликовал 23 августа 1846 года очерк за подписью Бодлера-Дюфаи «Как платят долги, имея гениальную голову», годом раньше появившийся без подписи в «Корсэр-Сатан». Это был великолепный портрет Бальзака, которого автор высмеивал за коммерческие манипуляции, одновременно восхваляя неистощимую фантазию романиста: «Это был он, человек, переживший мифологические банкротства, человек фантастических и гиперболических предприятий, о смысле которых всегда можно только гадать; он, великий творец сновидений, вечно поглощенный поисками абсолюта; он, самый забавный, самый комичный, самый интересный и самый тщеславный из всех персонажей „Человеческой комедии“; он, этот оригинал, столь же невыносимый в жизни, сколь великолепный в том, что выходит из-под его пера; он, этот ребенок-толстяк, напичканный гениальностью и тщеславием, в котором столько достоинств и столько недостатков, что прямо не решаешься выделить что-либо одно, чтобы не повредить другому, рискуя испортить это неисправимое и роковое чудище!» Безупречный стиль. В двадцать пять лет Бодлер-прозаик уже в совершенстве владел пером. А две недели спустя в журнале «Артист» появилось первое его серьезное стихотворение[35] — «Дон Жуан в аду»:
С грудями тощими и в одеяньях рваных
Под небом траурным клубился женщин рой,
И, как последнее мычанье жертв закланных.
За дон Жуаном плыл их заунывный вой.
И Сганарель, глумясь, настаивал на плате,
И гневный дон Луис трясущимся перстом
Указывал теням, явившимся некстати.
На сына дерзкого, позорившего дом. […]
В доспехах каменных стоял с ним некто рядом.
Но, опершись на меч, безмолвствовал герой,
И, никого вокруг не удостоив взглядом,
Смотрел, как темный след терялся за кормой[36].
Явно навеянное двумя полотнами Делакруа: «Крушение Дон Жуана» и «Лодка Данте», стихотворение первоначально называлось «Нераскаявшийся». И это лаконичное название хорошо выражало мысль автора. У Бодлера Дон Жуан «спокоен», поскольку он не является обычным бабником, одним из многих распутников-насмешников, он — воплощение зла на земле. Оскорбляя всеми способами мораль, он выполняет высокую миссию. Он представляет собой нечто вроде законченного денди. Такого, который выступает не только против себе подобных, но и против Бога.
Несмотря на мрачную и неординарную красоту стихотворения, оно осталось незамеченным. В «Артисте» его представили как стихотворение, которое войдет в готовящийся к изданию сборник под названием «Лимбы». За семь месяцев до этого, на обложке брошюры «Салон 1846 года» этот же сборник анонсировался под названием «Лесбиянки». Подумывая уже о заголовке, Бодлер, однако, к тому времени далеко не все главные произведения своей книги еще написал. Многое находилось в стадии замысла. По своему обыкновению, он жил будущим. Стоило ему сложить дюжину строк, как он воображал, будто перед ним целое произведение.
При этом он сожалел о том, что материальные заботы постоянно мешают его вдохновению. Вокруг него Париж бурлил, сотрясаемый политической лихорадкой. Люди, тоскующие по Революции, выступали против монархии, всячески насмехаясь над ней. Бодлер сочувствовал беднякам, страдающим от голода и холода, но испытывал отвращение к демократии. Он видел в сторонниках эгалитаризма врагов элегантности, оригинальности и, соответственно, искусства. В брошюре «Салон 1846 года» он прямо писал: «Испытывали ли вы […] такую же радость, как и я, при виде стража порядка, лупцующего республиканца? Может быть, как и я, вы в душе говорили: „Бей, бей еще, да посильнее, бравый сержант, я восхищаюсь тобой, ибо ты подобен Юпитеру, великому поборнику справедливости. Человек, которого ты колотишь, — враг цветов и духов, фанатик орудий труда; это враг Ватто, враг Рафаэля, заклятый враг роскоши, искусств и художественной литературы, варвар-иконоборец, разрушитель Венеры и Аполлона! Этот безымянный и обездоленный рабочий не хочет больше работать над созданием общественных роз и духов. Он хочет быть свободным, этот невежда, не способный открыть цветоводческое хозяйство для выращивания роз или новое предприятие по производству духов. Бей же больнее по спине анархиста!“»
Для Бодлера и анархист, и республиканец были на одно лицо. Пытаясь поднять голову, невежественный пролетарий нарушает гармонию мира. Он мешает расцветать исключительным личностям. Равенство перед законом — абсурд, так как нельзя же уравнять Ламартина и сапожника, что работает на углу. Предоставить каждому из них один голос, чтобы выбрать представителей народа, — это издевательство над разумом и, следовательно, над Богом. У Бодлера, ярого защитника класса избранных, было, однако, много друзей из числа республиканской молодежи: Луи Менар, с которым Бодлер более или менее помирился после своей обидной статьи о нем в «Корсэр-Сатан», Леконт де Лиль, Теофиль Торе, Ипполит Кастий, поэт-песенник Пьер Дюпон…
Бодлер посещал кабачки, где накал политических страстей достигал высшей степени. Вокруг бильярдных столов и досок для игры в триктрак разгорались жаркие споры. Оппозиционеры организовывали особые «банкеты» для распространения идей реформы избирательного права и парламентаризма, идей, которые воспламеняли мозги. Бодлер не любил ни Луи-Филиппа, ни толпу, ни солдафонов, ни левых ораторов-утопистов, но и его увлекала анархистская агитация товарищей. Как только речь заходила о сопротивлении, о разрушении или обновлении, у него поднималась температура.
Если Бодлер был не слишком крепок в своих политических убеждениях, то в литературе он отличался весьма определенными предпочтениями. Он испытал настоящий шок, познакомившись с фрагментами произведений Эдгара По. Этот писатель, пользовавшийся дурной славой, тотчас стал для него образцом и путеводной звездой. Бодлеру нравилась его порочность, его жестокость, его загадочность и стремление к совершенству формы. Несмотря на то, что переводы были слабые, от этого чтения он оказался буквально во власти этого своего другого «я». Как писал Асселино, «Бодлер У всех, будь то на улице, и в кафе, и в типографии, и утром, и вечером, спрашивал: „А вы читали Эдгара По?“ И, в зависимости от ответа, делился своим восторгом или забрасывал собеседника вопросами. Услышав, что в Париже проездом находится какой-то американец, встречавшийся с Эдгаром По, он потащил с собой Асселино в гостиницу на бульваре Капуцинок, где остановился путешественник. Мы застали его в одной рубашке и в кальсонах, — рассказывал Асселино, — посреди целой флотилии самых разных туфель, которые он примерял с помощью сапожника. И Бодлер, не дав американцу опомниться, устроил ему допрос между примеркой пары ботинок и пары домашних туфель. Мнение того об авторе „Черного кота“ было отнюдь не благожелательным. Я, в частности, помню, как он сказал нам, что г-н По был человеком с причудливым складом ума и что речь его была бессвязной. Сердито надевая шляпу на лестнице, Бодлер сказал мне: „Заурядный янки, не более того!“»
Гюстав Курбе, с которым Бодлер познакомился незадолго до этого, за несколько сеансов написал его портрет. Ни бороды, ни усов, коротко подстриженные волосы, высокий лоб, черные глаза, сжатые губы. Широкий галстук завязан пышным узлом. Среди своих приятелей, завсегдатаев кафе, ходивших в поношенной одежде сомнительной чистоты, он по-прежнему изображал денди. Хотя у него одежда тоже была не нова, рубашки его отличались безукоризненной чистотой. Он готов был скорее остаться без обеда, чем появиться на людях неопрятно одетым.
Нотариус Ансель все еще пытался убедить его в необходимости найти постоянное и хорошо оплачиваемое место, но Бодлер упорно твердил, что ему необходима независимость и что он презирает общественные условности. Разумеется, его собеседник передавал эти высказывания г-же Опик и та расстраивалась. «Все это, — писала она нотариусу, — меня беспокоит и даже пугает. Мне кажется, что если он не верит ни в какое из подобающих порядочному человеку чувств, то ему остается лишь один шаг до дурного поступка, и от этой мысли меня охватывает ужас. А мне-то думалось, что мой сын, несмотря на неупорядоченность его быта и его экстравагантные идеи, все же является человеком чести и что мне не придется ждать от него какого-нибудь гадкого поступка. Я рассчитывала также на его честолюбие, на определенную гордость его души, не говоря уже о том, что я надеялась на какую-то религиозность у него, на то, что он, хотя и не ходит в церковь, все же является верующим человеком. Видите, какие мучения я испытываю, думая о Шарле, потому что его состояние все ухудшается, так как он упорствует, а годы же идут. А уж я ли не молилась Господу, чтобы сын переменился! Если я пошла на такую тяжелую для меня разлуку с ним, возможно явившуюся причиной беспорядочного образа жизни Шарля, то лишь потому, что полагала, что поступаю правильно, в его же интересах. Я не хотела навязывать мужу присутствие молодого человека, чьи идеи и привычки так мало походили на его собственные. Как женщина я во всем вижу прежде всего чувства».
Обязанный в случае малейшего превышения месячной нормы расходов обращаться к Анселю, Бодлер в большинстве случаев слышал в ответ, что прежде надо получить разрешение матери. Однажды, желая купить умывальник, он поехал из Нёйи, где жил нотариус, на Вандомскую площадь, где жила Каролина, чтобы получить от нее такое разрешение. Он торопился, остановил наконец экипаж перед домом родителей и отправил матери записку следующего содержания: «Только в случае крайней необходимости, например, когда я очень голоден, я обращаюсь к Вам, настолько мне все это отвратительно, настолько надоело. В довершение всего г-н Ансель требует Вашего разрешения. Вот почему, несмотря на дурную погоду и усталость, я приехал ходатайствовать о том, чтобы Вы позволили мне получить в Нёйи деньги, чтобы купить […] умывальник и иметь возможность питаться в течение нескольких дней. […] К Вам я не поднимаюсь, так как знаю, каких унижений и оскорблений это будет мне стоить. Я немедленно отправлюсь в Нёйи, чтобы отвезти туда Ваше разрешение. Жду ответ, сидя в экипаже внизу. Уничтожьте эту записку, ибо Вам будет стыдно, если ее найдут».
Каролина не уничтожила записку, а лишь надорвала ее, обливаясь горькими слезами. Находясь между мужем и сыном, она чувствовала себя виноватой всякий раз, когда оказывала предпочтение тому либо другому. А Шарлю порой казалось, что отчим убил его отца, чтобы завладеть местом покойного в супружеской постели. Он готов был представить себя в роли Гамлета, обнаружившего измену матери и преступление узурпатора. Оставшись сиротой, он должен был наказать мать за неверность и отомстить за убийство. Его ненависть к Опику принимала шекспировские масштабы.
Тем временем он подыскал себе новую квартиру в доме 16 по улице Бабилон. Мать и на этот раз оказалась вынуждена ему помочь, чтобы он мог прилично обставить новое жилище. 4 декабря 1847 года в длинном письме несчастной матери он излил свою горечь, рассказал об испытываемом им стыде и признал свою вину: «Конечно, я обязан поблагодарить Вас за Вашу любезность, за то, что Вы помогли мне с вещами, необходимыми для жизни в более удобных условиях, чем те, в которых я жил уже долгое время… Но теперь, когда мебель куплена, я остался без гроша и без некоторых предметов, столь необходимых в быту, например, без лампы, без умывальника и т. п. Скажу лишь, что мне пришлось выдержать долгий спор с г-ном Анселем, чтобы вырвать у него денег на дрова и уголь. Если бы Вы знали, какого труда мне стоило взять в руки перо и еще раз обратиться к Вам, не слишком надеясь, что Вы, чья жизнь всегда была легкой и размеренной, поймете, каким образом я оказался в таком затруднительном положении! Представьте себе постоянную праздность из-за постоянного недомогания, при том, что я глубоко ненавижу эту праздность и абсолютно не могу из нее выкарабкаться из-за вечного отсутствия денег. Разумеется, в подобных случаях, хотя это для меня и унизительно, мне все же лучше еще раз обратиться к Вам, чем к людям, не испытывающим ко мне ничего, кроме безразличия, и неспособным проявить ко мне симпатию. Вот что со мной случилось. Счастливый от обладания квартирой и мебелью, но обезденежевший, я несколько дней провел в поисках кого-нибудь, кто бы меня выручил, и вот в понедельник вечером, вконец усталый, расстроенный и голодный, я вошел в первый попавшийся отель и с тех пор в нем нахожусь, и на то есть веская причина. Я дал адрес этого отеля одному другу, которому одолжил денег, четыре года назад, когда у меня были средства, но пока друг не выполняет своего обещания. Кстати, израсходовал я не очень много, каких-нибудь 30 или 35 франков за неделю, но это еще не все. Полагаю, что по Вашей доброте, к сожалению, всегда недостаточной, Вы соблаговолите вытащить меня из этого глупого положения. А что я буду делать, например, завтра? Ведь праздность меня убивает, точит меня и пожирает. Я и в самом деле не знаю, как у меня еще хватает сил преодолевать губительные последствия этой праздности и сохранять при этом полную ясность ума и постоянную надежду на благополучие, счастье и покой. Так вот я и обращаюсь к Вам с мольбой, ибо чувствую, что дошел до предела, до предела терпения не только других людей, но и своего собственного. Пришлите мне, даже если это будет Вам стоить невероятных усилий и даже если Вы не поверите в полезность такой последней услуги, не только сумму, о которой идет речь, но и еще что-то, чтобы я мог прожить дней двадцать. Определите сами, сколько нужно, в соответствии с собственными представлениями. Я твердо верю в то, что смогу правильно распорядиться своим временем, и верю в силу своей воли, а потому нисколько не сомневаюсь, что если бы я мог в течение двух-трех недель вести правильный образ жизни, мой рассудок был бы спасен. Это — последняя попытка, моя последняя ставка. Прошу Вас, дорогая мама, рискните, поставьте на нечто неизвестное. Последние шесть лет были у меня полны таких странных и неудачных обстоятельств, что если бы не мое здоровье — как ума, так и тела, — то я бы не выдержал всех этих испытаний. Объяснение тут простое: легкомыслие, привычка откладывать на завтра самые правильные планы, а отсюда нищета, нищета и опять нищета. И вот пример: мне случалось по три дня валяться в постели, то из-за того, что не было чистого белья, то из-за отсутствия дров. Ну а опийная настойка и вино — плохие средства от тоски. Они помогают убивать время, но жизнь от них не становится лучше. Да к тому же, чтобы задурманить голову, нужны деньги. В последний раз, когда Вы любезно дали мне 15 франков, двое суток перед этим, то есть сорок восемь часов, я ничего не ел. Я то и дело ездил в Нёйи, но не решался признаться г-ну Анселю в своей незадачливости, а на ногах держался лишь благодаря водке, которой меня угостили, при том, что я терпеть не могу крепкие напитки, от которых начинаются ужасные боли в желудке. Желаю как Вам, так и себе, чтобы подобных признаний не слышали ни ныне живущие люди, ни их потомство! Ибо я все еще полагаю, что идея потомства касается и меня тоже. […] Пусть же это письмо, адресованное только Вам, первому человеку, которому я делаю такие признания, останется в Ваших руках. […] Кстати, прежде чем писать Вам, я подумал обо всем и решил не встречаться больше с г-ном Анселем, с которым у меня уже были две неприятные встречи […] Я слишком страдаю, чтобы не желать покончить с этим окончательно».
Эту угрозу покончить с собой Бодлер дальше смягчил, сообщив, что мог бы положить конец своим мучениям в Париже, уехав на остров Маврикий, где думающие о его благополучии друзья подыскали бы ему место воспитателя: «Я найду там необременительную работу, заработок, вполне приличный для страны, где жизнь, если там прочно обосноваться, не представляет никаких трудностей, и скуку, ужасную скуку и расслабление мозгов, обычное для теплых стран с вечно голубыми небесами. Но я поступлю так в наказание и во искупление своей гордыни, если не выполню последних моих решений».
Напугав таким образом свою мать, он изложил ей проект, который, по его мнению, позволит ему выбраться из затруднительного положения: «Примерно восемь месяцев назад мне поручили написать две большие статьи, так и не законченные мной до сих пор, одну — об истории карикатуры, а другую — об истории скульптуры. Это соответствует 600 франкам и позволит мне удовлетворить только самые насущные потребности. Но для меня эти темы — детская игра.
С Нового года я займусь новым делом: буду писать чисто художественные произведения — романы. Убеждать Вас здесь в серьезности и говорить о красоте и бесконечности этого искусства я не стану. Поскольку я пишу здесь о делах материальных, следует лишь помнить, что хорошее ли, плохое ли, все распродается».
По его расчетам, опубликовав один за другим несколько хорошо скроенных романов, он сумеет расплатиться с главными своими кредиторами. И Бодлер добавлял: «Я очень устал. В голове будто колесо какое-то крутится […] Ответьте немедленно […] Уже давно Вы пытаетесь полностью исключить меня из своей жизни […] Даже если я и был порой неправ, в этом нет моей вины, и неужели Вы думаете, что душа моя настолько сильна, что в состоянии выдержать постоянное одиночество? Я беру на себя обязательство, что поеду повидать Вас лишь тогда, когда смогу сообщить Вам хорошую новость. Но уж с того момента, когда это произойдет, прошу принимать меня по-доброму и так, чтобы Ваши взоры, Ваши слова и все Ваше поведение защищали меня в Вашем доме от всех»[37].
Каролина обычно с опаской разбирала полученную корреспонденцию, боясь обнаружить среди писем очередное послание сына. Узнав почерк Шарля на конверте, она готовилась к самому худшему. Ей приходилось сопротивляться мольбам и избегать ловушек «брошенного ребенка». На этот раз она была потрясена и безоговорочно и без колебаний ему уступила. На следующий же день, 5 декабря, он благодарил ее: «Никогда еще помощь не приходила так кстати. Поверьте, я вполне осознаю, чего стоят эти деньги […] Того, что Вы прислали, мне хватит с лихвой. Я понимаю значительность этой суммы, и теперь мне нужно по-умному ею распорядиться».
Через некоторое время он вновь стал обращаться к ней, как и подобает сыну, на ты. В письме он назначал ей свидание на нейтральной территории: «В твоем доме мне все противно, а особенно слуги. Я хотел просить тебя прийти сегодня в Лувр, в Большой квадратный салон музея в удобное для тебя время, но как можно раньше […] Это самое лучшее место в Париже для беседы. Там топят, там можно ждать, не скучая, а к тому же приличнее места свидания для женщины просто не придумаешь». Приглашение оказалось несвоевременным: Каролина переезжала. Опика произвели в чин генерал-лейтенанта (дивизионного генерала) и тут же назначили начальником Высшей политехнической школы, а потому семья переезжала в новые служебные апартаменты, на холме Сент-Женевьев. Быстро поднимаясь по иерархической лестнице вместе с генералом, г-жа Опик хотела бы так же гордиться сыном, как она гордилась мужем. Поглощенная заботами по распаковыванию ящиков, по расстановке мебели и развешиванию картин, вынужденная наблюдать за работой слуг, она, вероятно, отказалась от свидания с Шарлем в Лувре.
Во всяком случае, от приглашения нанести ей визит 2 января 1848 года в квартиру на улице Декарта Бодлер уклонился под предлогом отсутствия «надлежащей одежды». Зато у него всегда находилась «надлежащая одежда», чтобы пойти поужинать к более везучим друзьям, чтобы часами беседовать с любителями литературы и живописи, а то и ссориться с ними. Из-за своего строптивого характера или просто потому, что так повелось, он терпеть не мог, чтобы ему возражали. Однажды в кафе «Момюс» у него завязалась ссора с Арманом Барте, отчаянным соперником Понсара[38]. Произошел обмен оскорблениями и пощечинами. Тут же были назначены четыре секунданта для предстоящей дуэли. После долгих переговоров те отказались от этой роли, и два противника, быстро забыв о своем споре, ограничились выражением высочайшего презрения друг к другу. По словам современников, вспылив, Бодлер не щадил никого, ни друзей по застолью, ни обслуживающий персонал злачных мест. Ему, например, доставляло удовольствие жаловаться хозяевам кабаре на прислугу. Доведя до белого каления какого-нибудь простодушного кабатчика, он выходил из трактира счастливый и говорил Асселино, на протяжении всей сцены опасавшемуся худшего: «Ну что ж, мы неплохо поужинали!» Похоже, чем меньше он преуспевал, тем больше обнаруживал свою агрессивность. Может, такое фанфаронство — инстинктивная самозащита слабых?