Глава VIII. ОПЕКУНСКИЙ СОВЕТ

Глава VIII. ОПЕКУНСКИЙ СОВЕТ

Еще не зная, что его пасынок прервал свое путешествие и возвращается во Францию, Опик принялся приводить в порядок его отношения с военным ведомством, поскольку уже начиналась подготовка к призыву 1841 года. Согласно королевскому указу молодые люди, родившиеся, как Шарль, в 1821 году, подлежали военному учету — в списки их вносили либо в результате личной явки, либо по заявлению родителей или попечителей. Именно такое заявление и подал генерал в начале января 1842 года в отсутствие заинтересованного лица. Он рассчитывал представить его на жеребьевку, назначенную на 3 марта, в мэрии 10-го округа (ныне — 7-го). Но в начале февраля генерал получил письмо капитана Сализа, датированное 14 октября 1841 года и доставленное кораблем «Прогрэ», вышедшим с острова Реюньон чуть раньше «Альсида». Итак, Шарль посмел самовольно вернуться из путешествия и, несмотря на все свои обещания, отказался следовать по предписанному маршруту! Мало того, у всех на борту он вызвал раздражение своим неуважительным и странным поведением. Может, он неисправим? Опик рвал и метал, а Каролина, хотя и делала вид, что соглашается с ним, потихоньку все же радовалась скорому возвращению своего капризного несчастного ребенка.

Чтобы дать выход гневу, Опик написал Альфонсу и поделился с ним содержанием неприятного письма от Сализа. Генералу и судейскому чиновнику нетрудно достичь согласия. Однако Альфонс, отвечая Опику, призвал его к сдержанности. Он также предположил, что если Шарля мобилизуют, то военная дисциплина быстро подавит его попытки сохранить независимость. А вот если Шарля освободят от службы, необходимо будет найти способ «защитить часть его наследства», чтобы помешать ему растранжирить полученное. «Действуя методом убеждения, мы, быть может, заставим его отказаться от ложных идей, — надеялся еще Альфонс. — Но прежде всего надо утешить мадам Опик, надо, чтобы ее материнское сердце поняло, что и Вы, и я хотим лишь счастливого будущего для Шарля. Из Ваших писем я вроде бы понял, что, снедаемая опасениями больше не увидеть сына, нежная мать смотрела на нас как на виновников временной, а то и вечной разлуки. Постараемся же сейчас встретить Шарля, как положено встречать блудного сына, вернувшегося в лоно семьи […] Семейные горести подобны бурям: они не могут длиться вечно».

Сойдя на берег в Бордо 16 февраля 1842 года, Шарль ощущал слабость и в ногах, и в голове, причем в равной степени. Ему казалось, что путешествие продолжается: на смену бортовой качке, которую еще не забыло его тело, пришла тревога при мысли о стычках, ожидающих его дома. Он тут же написал матери: «Дорогая мамочка, через два-три дня я обниму тебя. Я совершил два ужасных путешествия, но раз мы еще увидимся, еще поболтаем и посмеемся, значит Господь Бог не совсем злой […] В море я все время думал о твоем слабом здоровье. Теперь ты можешь быть спокойна — экипажи пропадают не так часто, как корабли». В тот же день он отправил письмо и отчиму: «Вот я и вернулся из моей долгой прогулки […] У меня не осталось ни одного сантима и в пути мне часто не хватало самого необходимого. Ты знаешь, что с нами произошло по пути туда. Возвращение было не таким бурным, но намного более утомительным; все время или бури, или полный штиль […] Мне кажется, я возвращаюсь с карманами, набитыми мудростью».

Встреча с бросившейся навстречу Каролиной и сдержанным Опиком оказалась не столь тяжелой, как Шарль опасался. По-видимому, семья еще не рассталась с надеждой вернуть его на путь истинный. Первое испытание: жеребьевка, которая состоялась 3 марта 1842 года. Проживавшие в 10-м (по старому порядку) округе Парижа, 470 юношей набора 1841 года пытали в тот день свое счастье; Шарлю выпал номер 265. Когда объявили результат жеребьевки, он с облегчением вздохнул: список заканчивался на номере 211. Спасен!

Освободившись от военной службы, он тут же стал размышлять, как бы ему освободиться от семьи. Шарль надеялся по достижении совершеннолетия, с 9 апреля 1842 года, начать пользоваться всеми правами взрослого человека: отдельным жильем, полной свободой распоряжаться своими деньгами, правом выбирать себе профессию по собственному вкусу. Он заявил громко, во весь голос: его профессией может быть только литература. Поняв, что пасынок не отступится от своего намерения, Опик согласился наконец с возможностью литературной карьеры, при условии, однако, что это будет серьезная литература и что Шарль своим упорным трудом добьется признания и уважения. Каролина, радуясь тому, что гроза миновала, горячо приветствовала это решение.

С согласия родителей Шарль покинул родительский дом и снял скромную квартиру на острове Сен-Луи, в центре Парижа, в доме 10 по набережной Бетюн[28]. В квартирке, расположенной на первом этаже, имелась всего одна комната. Мебель самая простая: кровать, несколько кресел, стол и сундук, куда Шарль складывал свои книги. А на близлежащих улицах — тишина и покой, как в провинции. Возникало ощущение, что находишься за сотни километров от парижского шума и суеты. Не правда ли, идеальное место, чтобы мечтать и сочинять? Едва подписав договор о найме квартиры, он тут же оповестил об этом матушку: «Я только что вышел от г-на Пласа [хозяина дома]. Квартира стоит 225 франков, но я взял ее, потому что другого ничего не было, а мне до смерти хочется остаться одному. Пусть тебя не пугает цена. Если мне не будет хватать на жизнь, я твердо решил — в случае отсутствия доходов от литературы — просить моих бывших учителей подыскать для меня частные уроки, чтобы что-то было в кошельке. Если хозяин дома придет к тебе за сведениями обо мне, умоляю, не подведи меня каким-нибудь неловким словом».

По истечении законного срока опекунства генерал счел делом чести ознакомить пасынка с итогами управления его наследством. 30 апреля, в конторе мэтра Анселя, сменившего мэтра Лаби, нотариуса в Нёйи, вникнув в расчеты, связанные с опекой со стороны г-на и г-жи Опик, Шарль подписал соответствующий документ и выразил «искреннюю благодарность за заботу о нем лично и о его имуществе и за все, что было сделано в его интересах». Остаток на балансе опекунского счета превышал 18 тысяч, к которым добавлялись 359 франков государственной пятипроцентной ренты. Шарль владел также землями в Нёйи, причем один из участков, сдаваемый фермеру, приносил годовой доход в 415 франков. В совокупности его доходы составляли 1800 франков в год.

Опьяненный этими цифрами, Шарль полагал свое материальное положение обеспеченным, что бы ни случилось. Первой его заботой было вернуть часть долгов. Затем он купил кое-какую мебель, несколько безделушек… Мать беспокоили его необдуманные расходы, но он со смехом отвечал, что не собирается трогать своего капитала. Тем временем Опика назначили начальником штаба наблюдательного корпуса на Марне, в его обязанности входил контроль за всеми большими маневрами в регионе. Поэтому, благодаря его частым отлучкам, нежные встречи Каролины с сыном участились. Он дарил матери серьги, читал свои последние стихи, приглашал ее поужинать в его холостяцкой квартире. К сожалению, вскоре после смерти герцога Орлеанского 13 июля 1842 года этот наблюдательный корпус на Марне был распущен, Опик вернулся домой и занял пост командующего округом Сены и Парижа. Новый переезд, еще одна служебная квартира. На этот раз чета Опик поселилась в доме 7 на Вандомской площади, в особняке под названием «Креки».

У генерала дела складывались хорошо. Но Каролина все больше и больше тревожилась. Шарль оказался «бездонной бочкой»: он продал за 6500 франков две акции Банка Франции, заложил за 3500 франков свою землю в Нёйи. Мать упрекала его за расточительство, но он только посмеивался над ее опасениями. В середине ноября он, озабоченный своим внешним видом, попросил ее помочь ему выбрать в магазине шляпу и брюки. За это он пообещал ей «чудный ужин» у себя дома. Не в силах отказать ему, она встречалась с ним втайне от мужа, снисходительно, по-матерински бранила его, со слезами на глазах выслушивала обещания сына, млела от счастья, когда он ее обнимал, и возвращалась на Вандомскую площадь с тихими угрызениями совести, будто совершила что-то греховное.

Со своей стороны, Опик и Альфонс подумывали, не следует ли учредить опекунский совет, чтобы уберечь Шарля от его патологической расточительности. Несмотря на их возражения, он через нотариуса Анселя выставил 11 июня свои участки земли на продажу. Эта операция принесла ему 70 150 франков. После уплаты долгов у него осталось 55 150 франков, которые, как он утверждал, должны были приносить ему 3300 франков ежегодного дохода. В тот же день он подписал доверенность на имя матери, чтобы она следила за его расходами, и нотариус оформил все документы. Но как только договоренность была достигнута, он стал докучать матери просьбами о деньгах: «Ты обещала выдать мне аванс в октябре. Если можешь, отдай его моей прислуге, этим ты доставишь мне самое большое удовольствие. Если не получится, дай сколько сможешь. Не забудь г-на Анселя. После выплаты ему хотелось бы, чтобы ты дала мне то, что ежемесячно оставляешь для меня, потому что именно тогда было бы неплохо заплатить моему портному».

В конце октября 1843 года он сменил квартиру на набережной Бетюн на комнату на улице Вано, а затем — на маленький номер в гостинице «Пимодан», в доме 17 на набережной Анжу, и вот новое письмо матери: «Сегодня я уведомлю тебя о том, где я поселился. Меня вполне устраивают твои условия. Ты сама придешь и сообщишь их хозяину дома. Только надо обойтись без опекунского совета. Если я замечу, что ты сделала это тайком от меня, я тотчас же удеру, и на этот раз ты больше меня не увидишь — я поселюсь у Жанны».

Эта Жанна, впервые упомянутая в его переписке, — мулатка, с которой он сблизился вскоре после возвращения из путешествия. Она жила со своей матерью неподалеку от особняка «Пимодан», в доме 6 по улице Фам-сан-Тет[29]. Шарль помог и ей с обустройством и не пожалел денег для собственного жилища на набережной Анжу. Он был большим любителем красивых вещей и стал постоянным покупателем в магазине антиквара Антуана Аронделя, художника-любителя и хозяина склада товаров при гостинице. Почти каждый день Бодлер наведывался туда и перебирал груды различных вещей. Покупал без особого разбора картины сомнительного происхождения, ненужную мебель, безделушки, очаровывающие своей необычностью. Легко подписывал векселя. Он не мог отказать себе ни в каком удовольствии, презирал деньги и не понимал, как это мать не одобряет его прихоти. А между тем долги накапливались. Шарль с трудом отбивался от кредиторов. Он должен был многим, от хозяина знаменитого ресторана «Серебряная башня» на набережной Турнель до портного, которого он кормил обещаниями.

В начале 1844 года Каролина согласилась одолжить ему еще восемь тысяч франков. Генерал, потеряв терпение, не желал больше слышать о пасынке и обвинял жену в потакании глупостям. Неприязнь Опика к нему стала настолько очевидной, что Шарль стал видеть в нем непримиримого врага, который способен лишить его материнской любви. Отныне он избегал появляться в доме родителей на Вандомской площади. В письме Каролине от 5 января 1844 года он объяснял: «Я не посмел прийти к тебе по двум причинам: хотел тебе в чем-то отказать и о чем-то тебя попросить. Ты знаешь, что у меня теперь новый портной — возникла потребность, а когда пользуешься впервые услугами таких людей, им надо давать деньги. Иначе он перестанет мне доверять и скривит рожу, если я выпишу ему вексель. Мне нужно, чтобы ты выдала мне незамедлительно 300 франков, что составит на 25 франков больше, чем в феврале месяце […] Я просил тебя передать мою визитную карточку генералу, потому что счел, что так было бы прилично и что этот знак внимания доставит тебе удовольствие, а ты подумала, что он обиделся бы, не поняв истинных причин. Что же, тут уже ничего не поделаешь, я туг бессилен. Эти мечты о примирении мне причиняют только боль. Как я уже тебе сказал, я могу тебе обещать только один год труда и благоразумия, и ничего больше. Есть мужское самолюбие, которое ты как женщина и как его жена не можешь понять. Зачем ты заставляешь меня быть таким грубым, зачем строишь иллюзии?»

Так что попытки Каролины помирить его с отчимом приводили к тому, что он становился в позу горделивого, непонятого и оскорбленного сына. Он хотел, чтобы близкие оплачивали его самые неотложные потребности и при этом его не попрекали. В свое оправдание он говорил о деньгах, которые получит, как только напишет «один-два романа». «Для этого достаточно двух месяцев труда, — утверждал он в том же письме. — Роман, напечатанный в десяти номерах газеты, принесет в среднем 500 франков, а роман в десять листов, опубликованный в журнале, — 1000 франков». В действительности же эти романы так и не были написаны, оставаясь в состоянии длинных и путаных замыслов.

И все же, уступая время от времени просьбам матери, он приходил повидаться с ней в ее роскошной квартире — конечно, не в дни приемов. Он подпортил бы картину блестящего общества людей в парадных мундирах, во фраках и в роскошных платьях, собиравшегося в доме четы Опик. Да и самой Каролине не пришло бы в голову приглашать его в тот день, когда у нее собирался «свет». И даже встречи без посторонних в ее апартаментах у Шарля оставляли чувство неловкости. Он чуял повсюду притворство, тщеславие, показуху, военную и мещанскую дисциплину. Бывали случаи, что мать его ждала, а он в последнюю минуту решал оставаться дома, пребывая в плохом настроении. «Приношу искренние извинения, что не пошел к тебе, — писал он ей 3 марта 1844 года. — Не знаю, как описать тебе печальное и гнетущее впечатление, какое производит на меня это большое здание, холодное и пустое, где я никого не знаю, кроме своей матери. Вхожу я туда осторожно, а выхожу незаметно, и все это становится невыносимо. Извини, пожалуйста, и оставь меня в моем одиночестве, пока из него не получится книга». А затем следовал, как обычно, скучный перечень жалоб: «Мне нужны еще 425 франков. Потом, мне кажется, что по условиям, тобою же предложенным, ты должна переслать мне деньги на расходы, которые у меня будут в марте. Кажется, ты совершила не очень красивый поступок, послав какого-то друга или переодетого слугу к хозяину ресторана с просьбой не предоставлять мне долгосрочных кредитов. Избавь меня от этой опеки так же, как ты оставила за мной возможность тешить мое мелкое тщеславие, расплачиваясь самому. Да и зачем это, раз уж я решил поменьше выходить из дома и не устраивать себе лишней суеты. А если у меня будет какая-нибудь хорошая новость, я тут же тебя извещу».

С каждым письмом сына растерянность Каролины лишь увеличивалась. Не приходило от него ни одного письма, где бы он не просил денег. Доведенная до отчаяния, она в конце концов согласилась с мужем и Альфонсом: в интересах самого Шарля надо учредить для него опекунский совет. По закону именно мать должна была подать в суд просьбу, после чего семейный совет лишь высказал бы свое мнение. Скрепя сердце она поручила своему адвокату, мэтру Легра, составить документ, который 31 июля 1844 года и был передан судьям. В нем перечислялись проступки господина Шарля Бодлера и безрассудные расходы, совершенные им после вступления в права наследования. В последнем пункте документа говорилось, что «в этих условиях, когда половина состояния ее сына оказалась растрачена, привычки расходовать все больше и больше укореняются при упорном нежелании заняться полезной деятельностью, заявительница [г-жа Опик] полагает, что в ближайшее время избежать новых растрат и полного разорения ее упомянутого сына, можно лишь прибегнув к помощи правосудия путем назначения опекунского совета, без разрешения которого отныне он не сможет предпринять никаких действий, вовлекающих в расход его имущество».

Судебная процедура началась незамедлительно, и 10 августа 1844 года суд в первой инстанции пришел к выводу, что необходимо созвать семейный совет. 24 августа совет единогласно поддержал просьбу г-жи Опик: ее сына упрекали в неоправданных тратах. После обсуждения чиновник предложил заинтересованному лицу явиться 27 августа во Дворец правосудия, дабы выступить в свою защиту. Бодлер отказался туда идти.

Конечно, его неоднократно предупреждали, что, безрассудно транжиря деньги, он добьется, в конце концов, назначения опекунского совета. Но он не верил, что мать окажется настолько жестокой и приведет эту угрозу в действие. После визита судебного пристава Шарль несколько дней не мог прийти в себя. Это было для него словно удар дубиной по голове. Затем, в порыве отчаяния от обиды и стыда, он написал Каролине «по секрету»: «Чтобы я проглотил пилюлю, вы постоянно повторяете, что происшедшее — совершенно естественный шаг и не несет в себе ничего позорного. Это возможно, и я в это верю. Но, по правде говоря, какое мне дело, что это действительно так для большинства людей, если для меня это нечто совершенно иное. Ты мне сказала, что рассматриваешь мои гнев и огорчение как вещи преходящие, ты думаешь, что причиняешь мне детское „бо-бо“ лишь для моего же блага. Но пойми же простую вещь, которую ты, по-видимому, до сих пор не принимаешь во внимание: к моему несчастью, я действительно устроен не так, как все. То, что ты рассматриваешь как необходимость и временную боль, я не могу, не могу вынести. Это очень просто объяснить. Когда мы одни, ты можешь относиться ко мне как хочешь, но я решительно отвергаю всякое покушение на мою свободу. Разве не жестоко подвергать меня судилищу нескольких человек, которые меня не знают и для которых это — скучная обязанность? Между нами говоря, кто может похвастать, будто знает меня, знает, куда я хочу пойти, что хочу делать и каков запас моего терпения? Я искренне верю, что ты делаешь большую ошибку. Говорю я это тебе с холодом в душе, потому что вижу, что ты осуждаешь меня, и уверен, что слушать меня ты не будешь, но ты должна знать — ты сознательно и по собственной воле причиняешь мне огромное горе, не представляя всей его тяжести».

Дальше он выражал сожаление, что этот шаг, столь оскорбительный для него, был сделан именно в тот момент, когда он вот-вот должен закончить первую свою работу, которая, как он надеялся, принесет ему всеобщее признание и деньги: «Именно этот момент ты и выбрала, чтобы переломать мне руки и ноги». Он снова и снова взывал к величию души своей матери, уверяющей, будто понимает его и, не задумываясь, унижающей сына перед всеми: «Ты говоришь, что тобой руководили забота и постоянная тревога. Ты хочешь сохранить для меня то, что у меня есть, причем вопреки мне. Но я никогда и не собирался растратить все сразу. Я готов предоставить тебе все средства ограничивать меня. За исключением одного, но именно это средство ты и выбрала […] Ты выбрала способ, наиболее противный моей натуре: посторонние люди, судьи, нотариусы — к чему все это? […] Я убедительно повторяю тебе мои просьбы. Я уверен, что ты ошибаешься, но в конце концов — если я плохо тебе объяснил, насколько было бы приятнее и разумнее договориться обо всем полюбовно — делай что хочешь, и будь что будет».

Несмотря на этот призыв о помощи, Каролина, поддержанная Опиком и Альфонсом, осталась непоколебима. Семейный совет, составленный из нескольких близких людей, среди которых оказались четыре юриста, единогласно одобрил принятое решение. 10 сентября в гостиницу «Пимодан» явился судебный исполнитель и вручил дежурной служанке для передачи господину Шарлю Бодлеру основные документы дела о назначении опекунского совета и предписание явиться в каникулярную судебную палату первой инстанции департамента Сены. 21 сентября 1844 года мэтра Анселя назначили главой опекунского совета. Таким способом Бодлера вернули в состояние несовершеннолетнего и отняли у него право распоряжаться своим имуществом и брать деньги в долг.

Поначалу Шарль встретил это лишение прав со смирением. Он был настолько подавлен, что даже просил матушку его утешить: «Будьте добры, поддержите меня, придите сегодня после обеда, чтобы хотя бы просто час-другой побеседовать. Я слишком подавлен, отчего очень спокоен и могу обещать, что не позволю себе никаких грубых выражений. Очень прошу, обязательно придите, а то я в таком состоянии, что и сам не знаю, чего я хочу и что мне делать завтра. Думаю, что Ваше присутствие, даже если и не принесет пользы, все равно придаст мне немного уверенности […] Вчера я только после Вашего ухода понял, что, наверное, огорчил Вас. А Вы так снисходительны, что отнесли все на счет того неблагополучного состояния, в котором я нахожусь вот уже несколько дней».

Потом он вдруг начинал злиться на Каролину за то, что она относится к нему как к безответственному человеку, к тому же окруженному дурными людьми. «Не надо забывать о моей квартплате. Должен Вас предупредить заранее, чтобы помешать совершить типичную для Вашего характера ошибку. А то из-за обычной своей предвзятости и бесцеремонности Вы еще начнете предупреждать всех, кому я должен, вплоть до водовозов, что ко мне приставлен опекун, подобно тому, как когда-то материнский инстинкт подсказал Вам замечательную мысль сообщить моему портному, что у меня рента в 1200–1800 ливров. В подобных оскорбительных унижениях теперь нет никакой нужды. Стоит ли во избежание отныне совершенно бесполезных долгов всех предупреждать, что Вашего сына лишили права чего-либо желать? Кстати, о векселях — Вам ведь известно, что все деловые люди знают друг друга и что одного пущенного по кругу письма достаточно, чтобы все парижские поверенные в делах и нотариусы были осведомлены о моем положении; к тому же как по ним платить? Все это я напишу и г-ну Ан-селю, которому Вы наверняка уже дали полицейско-материнские инструкции, продиктованные любовью в высшей стадии ее проявления».

В этом письме он предстает разгневанным мужчиной и обращается к матери на «вы». В другом же он выглядит потерявшимся ребенком, нежно зовущим маму на «ты»: «Приходи скорей, скорей, сегодня же, сразу после обеда. Речь идет об одном важном деле, в котором надо разобраться и которое требует всего твоего ума». «Важное дело» — это, скорее всего, и на этот раз тоже какая-то трата, необходимость, срочность и размер которой надо оправдать в глазах мэтра Анселя, слишком строгого исполнителя решений опекунского совета. Вот так, то агрессивный по отношению к слабой женщине, предавшей его и перешедшей в лагерь противника, то преисполненный нежной любви по отношению к той, которая одним словом может изменить его судьбу, он колебался в своем настроении, ощущая то униженность человека, взятого под опеку, то облегчение оттого, что больше ни за что не надо отвечать. Возникла мысль: может, для поэта и нет ничего плохого в том, чтобы провести всю свою жизнь под опекой людей, думающих и действующих за него? Мир сновидений тем обширнее, чем меньше у писателя материальных забот.