Глава XXI. ПРОКЛЯТЬЕ!

Глава XXI. ПРОКЛЯТЬЕ!

Наступил момент, когда головные боли и рвота стали ежедневными. Теперь Бодлер мог писать, только обвязав голову тканью, смоченной болеутоляющей жидкостью. Как только начинались боли, он принимает пилюли с опиумом, валерианой, наперстянкой и белладонной. Доктору Леону Марку, осматривавшему его в начале 1866 года, он так описывал свой недуг: сначала путаются мысли, наступает удушье, появляются дергающие боли в голове, головокружение, возникает ощущение, что вот-вот упадешь; затем выступает холодный пот, начинается слизистая рвота, наступает непреодолимая апатия. Но он не говорил врачу о сифилисе. И при тогдашнем уровне медицинской науки доктор Марк не сумел определить природу болезни. Он ограничивался тем, что запрещал больному пить пиво, чай, кофе и вино. Бодлер с трудом переносил эти запреты. Он принимал ванны, пил минеральную воду Виши и предавался отчаянию. Его больше всего беспокоила внезапность приступов. «Я чувствую себя прекрасно, ни крошки во рту, и вдруг, без какого-либо предупреждения или явной причины, замечаю неясность мысли, рассеянность, какой-то ступор, — писал он 5 февраля 1866 года своему другу Асселино. — И дикая головная боль. Если не лежу на спине, непременно падаю. Затем — холодный пот, рвота, долгое заторможенное состояние […] Болезнь не отступает. И врач произнес приговор: истерия. Я просто отказываюсь понимать. Он хочет, чтобы я много гулял, очень много. Это глупо. Не говоря уже о том, что я стал настолько робок и неловок, что улица меня пугает, да здесь вообще невозможно гулять из-за ужасного состояния дорог и тротуаров, особенно в эту пору».

Встревоженный такими деталями, Асселино показал в Париже письмо своему давнему другу, доктору Пиоже. Тот нашел эти симптомы довольно серьезными, но ставить диагноз без осмотра больного отказался. Со своей стороны, г-жа Опик решила посоветоваться со своим личным врачом в Онфлёре доктором Локруа. По ее просьбе Шарль описал в письме от 6 февраля, как протекают приступы, какие лекарства ему прописали и какой диагноз поставил лечащий врач: истерия. Затем, опасаясь, что он перепугал мать, добавил: «Должен тебя успокоить: знай, что вот уже три дня у меня нет ни головокружений, ни рвоты. Правда, я еще некрепко стою на ногах. Но врач говорит: „Истерия, истерия! Надо побороть себя; надо заставить себя ходить пешком“. Ходить в такую погоду по этим ужасным улицам и разбитым дорогам! В Брюсселе прогуливаться просто невозможно. Смешно, но факт есть факт: если за мной идет кто-нибудь, будь это даже ребенок или просто собака, я готов тут же упасть в обморок […] Как видишь, все это у меня на нервной почве. Наступят погожие дни, и все пройдет. По-моему, единственное разумное из всего, что я услышал от моего врача, это его совет: „Принимайте холодные ванны и плавайте“. Но в этом чертовом Брюсселе нет реки. Правда, придумали бассейны, где вода слегка подогревается. Но при моем воображении это отвратительно. Я не желаю купаться в искусственном пруду, загаженном всеми этими сволочами. Этот совет так же трудно выполнить, как и предписание гулять. Попробую принимать холодный душ […] Должен сказать, что после пяти таких душей, я, кажется, выздоровел. Если еще несколько дней не будет повтора, попрошу доктора предписать мне постоянную гигиену. Когда я по собственной воле исключил из рациона вино, чай и кофе, он сказал: слишком строго. К тому же питание тут не поможет. Пейте немножко чая и даже немножко вина. Он настаивает на своем выражении „нервные осложнения“ и на антиспастических лекарствах и всегда добавляет: „Ходите больше пешком, несмотря на вашу застенчивость“ […] Я не хочу соблюдать постельный режим, но я боюсь работать».

В последующие дни у него пробудилась надежда, он стал лучше есть, в частности жареное мясо и вареные овощи, которые хорошо переваривал его желудок, пил слабый чай и сожалел, что не может позволить себе спиртного. Единственная неприятная сторона такого режима состояла в том, что «слабенькое опьянение от чая» вызывало у него «небольшой прилив крови к голове», «подобный тому, который иногда испытываешь, когда ешь мороженое». У него возникло опасение, что апоплексический удар не позволит ему привести в порядок его дела, и он обвинил бельгийский климат в ухудшении своего здоровья. «Неужели ты думаешь, — писал он матери, — что мне приятно жить в окружении дураков и врагов, где я несколько раз встречал французов, тоже больных, как и я, и где, по-моему, не только тело, но и ум со временем сдает, не говоря уже о том, что, оставаясь здесь, я сам способствую тому, что меня забывают, и что, совсем того не желая, я рву все мои связи во Франции?» В гостинице к тому времени он уже задолжал несколько сот франков. Хозяйка гостиницы стала для него «чудовищем Гран Мируара». Она просматривала его почту в ожидании ценного письма с деньгами. Эта слежка выводила его из себя, и он попросил Анселя посылать ему письма до востребования. Он ходил за ними на почту, волоча ноги, с головой, увенчанной тюрбаном, который был пропитан скипидаром и разными болеутоляющими снадобьями.

Однажды утром, в середине марта 1866 года, он проснулся с ясной головой и легкостью во всем теле. Что это, выздоровление? Как раз в этот день он должен был отправиться к тестю своего друга, Фелисьена Ропса, который пригласил провести несколько дней у него в Намюре. Бодлер ни за что на свете не хотел бы пропустить такую поездку. Он тщательно совершил утренний туалет, вычистил ногти, расчесал свои откинутые назад длинные седеющие волосы, осмотрел себя в зеркале и поехал на вокзал с чувством человека, дождавшегося наконец отпуска. Первый же визит был в церковь Сен-Лу. Он пошел туда вместе с Фелисьеном Ропсом и Пуле-Маласси, присоединившимся к ним. В тот момент, когда он любовался исповедальнями, украшенными великолепными скульптурами, у него закружилась голова, он потерял равновесие и упал на каменный пол. Друзья его подняли. Он успокоил их, сказав, что просто поскользнулся. Те сделали вид, будто поверили. Но на следующий день утром у него появились признаки помутнения сознания. Его срочно отвезли на вокзал и посадили в брюссельский поезд. Он стал требовать, чтобы открыли окно купе. Между тем оно было открыто. Его спутники обеспокоенно переглянулись. Он поблагодарил их слабым голосом. Лицо у него было неподвижное и как бы утратившее цельность.

По возвращении в гостиницу «Гран Мируар» он еще смог некоторое время передвигаться по комнате мелкими неуверенными шажками и писать короткие письма. 20 марта он сообщил матери: «Чувствую себя ни хорошо и ни плохо. С трудом пишу и работаю. Потом объясню почему». Через три дня Каролина получила еще письмо. Но написано оно было чужой рукой: он его продиктовал. По-видимому, в промежутке у него случился второй приступ. Расстройство координации движений правой руки и правой ноги. Он попытался дать понять матери, будто это его не тревожит: «Доктор настолько добр, что согласился написать под мою диктовку; он просит тебя не волноваться и говорит, что через несколько дней я опять смогу работать». Кроме того, он снова повторил просьбу выслать денег. Хозяйка дома усилила нажим. Надо бросить ей хоть какую-нибудь кость. Пусть Каролина займется этим. «Если можешь, напиши г-ну Анселю, чтобы он отправил срочно г-же Лепаж, хозяйке гостиницы, денег — сколько захочет или сколько сможет». Диктовал Бодлер короткие послания также и друзьям, а 29 марта почувствовал себя настолько лучше, что сообщил Катюлю Мендесу о типографских опечатках в «Новых цветах зла», которые должны были появиться в журнале «Парнас контанпорен». 30 марта он продиктовал еще два письма, одно — Анселю с просьбой послать, в соответствии с уже имевшимся согласием г-жи Опик, тысячу франков «этой мерзавке» — хозяйке гостиницы, другое — матери, которой он попытался объяснить, что нет никакой необходимости Анселю ехать в Брюссель: «Во-первых, потому, что я не могу передвигаться, во-вторых, потому, что у меня полно долгов, и в-третьих, мне надо побывать в шести городах, на что уйдет пара недель. Я не хочу, чтобы плоды долгого труда пропали даром».

Однако доктор Марк от себя сообщил госпоже Опик, что хотя состояние Шарля не должно волновать ее сверх меры, все же больному необходимы «строгий режим и семейный присмотр, которых он полностью лишен в Брюсселе». Он посоветовал перевезти его в Онфлёр, и сделать это, по его мнению, следовало через неделю или дней через десять. Но Каролина и сама была слишком нездорова, чтобы ехать за сыном. А Асселино, который готов был бы взяться за это дело, выразил опасение, что Бодлер не вынесет тягот поездки.

31 марта доктор Марк предупредил Пуле-Маласси, что состояние больного ухудшается с каждым часом. Он боялся паралича. Пуле-Маласси тут же послал телеграмму Анселю с просьбой поскорее приехать в Брюссель. На следующий день он написал Асселино: «Сообщаю, что Бодлер очень плох. Еще неделю назад полагали, что это всего лишь тяжелое нервное расстройство, требующее долгого лечения. Но вчера парализовало правую сторону и появились признаки размягчения мозга […] Таким образом, надежды спасти нашего друга нет. Я только что пришел от него. Он узнал меня с трудом. Сегодня вечером жду приезда г-на Анселя, доверенного лица г-жи Опик, с которой я переписываюсь вот уже неделю и которой я послал вчера телеграмму с описанием состояния больного. Считаю своим долгом сообщить Вам, что в ходе объяснений с ним, которые мне предстоят, я буду настаивать на том, чтобы издание произведений Бодлера совершалось Вами, если болезнь будет иметь трагический конец, как этого приходится опасаться».

Сразу же по приезде в Брюссель Ансель встретился с Пуле-Маласси и с доктором Марком, чтобы перевезти Бодлера в клинику Сен-Жан-э-Сент-Элизабет, расположенную в доме 7 по улице Сандр, где за больными ухаживали сестры милосердия, монахини-августинки. 3 апреля больной был доставлен в больницу. С остановившимся взглядом, с перекошенным ртом, он едва мог связать два слова, едва мог выразить элементарную мысль. Его положили в общую палату. Доктор Леким, главный врач больницы, подтвердил диагноз: паралич правой стороны тела. Но у Бодлера еще оставалось достаточно ясности ума и силы воли, чтобы говорить «нет» всему, что ему предлагали. «Нет» возвращению в Париж. «Нет» поездке для выздоровления в Онфлёр, к матери. «Нет» предлагаемой ему пище. «Нет» простейшим жестам набожности, которые хотели бы видеть ухаживающие за ним монахини. Настоятельница была так этим удручена, что пожаловалась г-же Опик, и та в отчаянии написала Пуле-Маласси: «Я получила письмо от настоятельницы […] Рассказав о состоянии здоровья моего несчастного сына, она пишет, что он не верит в Бога и что ей очень трудно держать в своей больнице неверующего человека, а потому она просит меня приехать и помочь ей. Боюсь, она не хочет оставлять его у себя. Что мне делать в таком случае, куда его положить? А еще больше я боюсь, как бы монахини, движимые, разумеется, наилучшими намерениями, не начали его мучить, как бы они не причинили ему вред, слишком рано и слишком настойчиво говоря о Боге. Пусть бы они оставили его на пути постепенного выздоровления, по которому он, кажется, начал двигаться! Раз опасность ему сейчас не угрожает, как пишет настоятельница, то зачем устраивать ему эту пытку раньше времени? Конечно, я была бы очень несчастна, если бы сын мой покинул этот мир без покаяния, но ведь дело еще не так плохо». Несмотря на боль в ногах, она собиралась поехать в Брюссель в сопровождении своей горничной Эме. Она хотела бы снять небольшую квартирку неподалеку от больницы или, в крайнем случае, комнату в приличной гостинице. Подготовившись, 12 апреля она села в поезд. Первый этап — Париж. Передохнув немного, она продолжила путь. 13-го Ансель телеграфировал Пуле-Маласси: «Опик и служанка прибудут завтра 13 часов. Встречайте вокзале. Поместите гостинице рядом сыном».

В день приезда г-жи Опик, 14 апреля, Пуле-Маласси сообщил Асселино о состоянии здоровья их общего друга: «Дважды за неделю у него были острые приступы размягчения мозга […] Не исключено, что в любой день подобный приступ унесет его в могилу, а вместе с тем такое состояние может длиться месяцы и даже годы. Вот чего я ему не желаю. Вот уже три дня Бодлер не произнес ни слова, он не может выразить даже простейшую мысль. Насколько он понимает то, что ему говорят? Неясно. По два часа в день я провожу у его постели, всматриваюсь в его лицо, пытаюсь разобраться в состоянии его рассудка и, право, не решаюсь высказаться, мыслит ли он еще в какой бы то ни было степени […] Лицо его — все еще лицо разумного человека, и мне кажется, что иногда мысли, словно молнии, озаряют его мозг. Полагаю, что он не без удовольствия слышит, когда произносишь имя кого-либо из друзей. Сегодня в Брюссель приезжает его мать. Ей бы лучше было оставаться дома, поскольку зрелище это не из легких».

Госпожа Опик с горничной остановилась в гостинице «Гран Мируар». Каролине не терпелось увидеть сына, и вместе с тем она боялась, что эта встреча вызовет у него эмоциональное потрясение. Врачи, жалея ее, сказали, что у Бодлера мозг «перетрудился», что он «устал раньше срока». Когда она увидела в общей палате этот живой труп с тупым взглядом, то расплакалась. Куда делся ее Шарль, ее элегантный и заносчивый денди? Кого ей показывают вместо него? Пуле-Маласси, присутствовавший при встрече, тоже заплакал. Потом она взяла себя в руки, попыталась пробудить какой-то интерес у больного, рассказывая ему о его детстве. Временами он обнаруживал желание ответить. Но все его усилия оказывались напрасными — из перекошенного рта вырывались только дикие, нечеловеческие крики. Чтобы развлечь больного, его одели и вывели в сад, на солнце, чтобы он хоть немного прошелся. Поддерживаемый с двух сторон, опираясь на палку и волоча ноги, он молча сделал несколько шагов, потом еще несколько. Пуле-Маласси не отходил от него. «Какой чудесный молодой человек, этот Маласси, — написала потом г-жа Опик Анселю. — До чего же он добр! У этого юноши, должно быть, прекрасная душа!» К ней вдруг пришло решение. Сейчас она нужна Шарлю больше, чем когда-либо: «Я не уеду, я буду ухаживать за ним, как за ребенком». В этом инвалиде она вновь увидела младенца, которого когда-то так любила. Поскольку он перестал быть похожим на нормального взрослого человека, она опять стала матерью, думающей только о том, чтобы его утешать, баюкать, заботиться о нем. Больничная койка превратилась в колыбель. Вот только сестры милосердия были ужасны. Они тормошили Шарля, требуя, чтобы он перекрестился, прежде чем проглотит пищу. У матери возникло опасение, что так они усугубляют его болезнь. Пять дней спустя Пуле-Маласси и Артюр Стевенс по просьбе г-жи Опик забрали его из больницы и отвезли в гостиницу «Гран Мируар». Едва он вышел из палаты, как сестры с молитвой бросились на колени, а затем стали опрыскивать святой водой кровать, на которой лежал этот больной, обреченный на дьявольские муки. Был приглашен священник — чтобы освятить помещение.

Экипаж, в котором ехали Бодлер и два его друга, медленно везла спокойная лошадка. Шарль покачивал головой, косился на улицу и повторял только одно непонятно к чему относящееся слово «нет». Для него отвели просторную, светлую комнату на первом этаже гостиницы. Похоже, она ему понравилась, хотя он продолжал ворчать и говорить «нет». Каролина вздохнула с облегчением, довольная тем, что избавила сына от слишком предприимчивых монахинь. Наконец-то он принадлежал ей, только ей!

А тем временем в Париже журналисты судачили о состоянии Бодлера. 12 апреля Жорж Майяр сообщил в газете «Эвенман», что автор «Цветов зла» тяжело болен: «Опасаются, что он потеряет рассудок, а то и жизнь». Банвиль в той же газете опроверг это заявление. Несколько дней спустя Анри де Ля Мадлен подготовил некролог для газеты «Нэн жон»: «В Брюсселе, в жалком гостиничном номере, скончался поэт, автор „Цветов зла“. Эта неожиданная смерть вызвала волнение в литературных кругах Парижа». Узнав, что новость ложная, журналист поспешил предварить свой текст таким сообщением: «Когда мы сдавали газету в печать, бельгийские газеты опровергли слухи о смерти Шарля Бодлера. Дай-то Бог, чтобы эта добрая весть подтвердилась и чтобы поэт прожил еще долгие годы! Поскольку я ничего не написал об умершем Бодлере, чего живой Бодлер не мог бы прочесть, я не меняю в моей статье ни строчки». В прессе обсуждалось болезненное состояние поэта; в одних газетах расхваливали его достоинства, в других подчеркивали его странности. В газете «Журналь де Брюссель» Виктор Фурнель написал: «Из-за своей потребности выделиться из массы и от страха перед банальным у него появилась некая литературная навязчивая идея; он растратил свой упрямый талант на создание стихов, порой просто возмутительных».

Друзья Бодлера тяжело воспринимали все эти пересуды.

Состояние больного оставалось стабильным. Мать с ним шутила, словно вернулась та пора, когда она, совсем молодая, прогуливалась с ним в колясочке. Пуле-Маласси находил, что она «добра», «любезна», но «слишком неугомонна для своих семидесяти двух лет». Сын же бывал с ней порой очень резок. Что бы она ни сделала, он всем был недоволен, выражая свое возмущение порывистыми жестами и нечленораздельными криками. Так, после визита парикмахера, он требовал, чтобы мать подала ему щетку для волос. Она протягивала ему щетку, а Шарль, скрежеща зубами и яростно вращая глазами, швырял ее в угол. Щетка его не устраивала. Через пять минут, писал Пуле-Маласси в письме Асселино, у него снова случился приступ гнева против щетки. На этот раз ему дали жесткую щетку для шляпы. Он опять выразил недовольство, зарычал и злобно засмеялся. Потом успокоился. Однажды Пуле-Маласси решил вывезти его в экипаже за город. Проявляя постоянную преданность, он старался развлечь его в надежде пробудить в нем искорку сознания, нежности, памяти. Но у Шарля был один ответ на все знаки внимания: безразличное или раздраженное выражение лица. «Наконец мы выехали за город, — писал Пуле-Маласси. — Сделали большой круг среди зелени, зашли пообедать в ресторанчик, где я старался говорить по возможности на веселые темы, а затем привез его обратно, а он так и не обнаружил никакого удовольствия, никакой радости от жизни и только время от времени, после тщетной попытки заговорить, поднимал с обреченным видом глаза к небу».

В любом случае оставлять Бодлера в Брюсселе было нельзя. Но куда ехать? В Онфлёр? Как только при нем об этом заговаривали, Шарль ощетинивался. Он выражал таким образом свое нежелание жить там с матерью в окружении провинциальных сплетен. И она, со своей стороны, тоже признавала, что ее самолюбие сильно пострадало бы, если бы ей пришлось вернуться в Онфлёр с сыном, находящимся в столь плачевном состоянии. Она прекрасно понимала, что все тамошние ее друзья, в прошлом являвшиеся также близкими друзьями генерала Опика, настроены к Шарлю враждебно, и если она поселит его у себя, они ее покинут. Не поместить ли его в психиатрическую клинику доктора Бланша, который выразил готовность Бодлера принять. Но Асселино протестовал: «Я же прекрасно вижу, что Бодлер вовсе не сумасшедший, а раз так, то нечего и думать о клинике Бланша и ни о чем другом в таком же роде».

В конце концов г-жа Опик решила по совету Пуле-Маласси увезти сына в Париж и подыскать подходящую лечебницу на месте. Отъезд наметили на 29 июня. Каролина вместе с горничной Эме поддерживали Шарля под руки. Пуле-Маласси не мог позволить себе рисковать и вернуться во Францию, поскольку годом раньше он был осужден исправительным судом. Но в поездке принял участие Артюр Стевенс. Они заняли недорогое купе. В Париже, на Северном вокзале, Асселино пришел встречать поэта. Бодлер издали узнал его в толпе. Левой рукой он опирался на Артюра Стевенса, правая рука безжизненно висела вдоль туловища, к пуговице его костюма была привязана палка. Узнав друга, Бодлер разразился долгим диким хохотом, таким громким, что у окружающих холодок пробежал по спине.

Несколько дней он провел в гостинице рядом с Северным вокзалом, где его посетили врачи — Пиожей, Лязег и Бланш. Затем больного перевезли в лечебницу доктора Эмиля Дюваля, расположенную неподалеку от Триумфальной арки, в доме 1 по улице Дом, на пересечении ее с улицей Лористон. Переезд туда состоялся 4 июля 1866 года, и поместили его в просторную, хорошо проветриваемую палату на первом этаже, с окнами в сад. Чтобы облегчить расходы г-жи Опик, Асселино направил письмо министру народного образования Виктору Дюрюи с просьбой предоставить Бодлеру «пенсию для покрытия расходов, связанных с лечением, необходимым при его состоянии здоровья». В петиции, в частности, уточнялось: «Эта помощь была бы вполне оправданна, поскольку Бодлер открыл для Франции самого прекрасного писателя Нового Света и вот уже двадцать лет сотрудничает с крупнейшими журналами и газетами». Поскольку это было официальное прошение, то Асселино сознательно опустил название «Цветы зла». Любое напоминание об этом сборнике могло насторожить власти предержащие. Чтобы придать больше веса этому прошению, Асселино заполучил для него подписи Шанфлери, Банвиля, Леконта де Лиля и трех академиков: Сент-Бёва, Жюля Сан-до и Мериме.

Четвертого октября Виктор Дюрюи подписал постановление о предоставлении Бодлеру «500 франков для возмещения расходов на лечение». Смехотворная подачка государства одному из величайших поэтов Франции. Друзья были возмущены скупостью правительства. Г-жа Опик со вздохом подсчитывала свои возможности. Она остановилась в меблированных комнатах, в доме 8 по улице Дюфо, каждый день навещала сына, но она так безудержно проявляла свою любовь, что тому было трудно вынести ее старушечью болтовню и нежности. Она словно наверстывала все годы их разлуки, вцепившись в него и не отпуская от себя, причесывая и кормя его с ложечки. Из-за мельчайших пустяков между ними происходят бурные сцены. Когда она предложила купить ему домашние туфли или отдать починить старые, он, задыхаясь от гнева, без конца кричат «проклятье!» — единственное слово, которое ему еще удавалось произносить, — и ей стоило большого труда его успокоить. В другой раз он выходил из себя, потому что она не понимала, чего он хочет, подсовывая ей под нос книгу «Обломки». Он топал ногами на свою вконец затерроризированную мать, истошно кричал и, выбившись из сил, бросался на диван, дергая руками и ногами, как от разряда электрического тока. Когда она рассказала об этом доктору Дювалю, тот ответил: «Избегайте таких стычек — они могут вызвать у него кровоизлияние в мозг. Я уже давно хотел вас просить не ходить к нему, потому что такие приступы гнева бывают у него только в вашем присутствии».

Расстроенная г-жа Опик в конце концов вернулась в Онфлёр. В Париж она потом приезжала время от времени, но ненадолго. Друзья Шарля поговаривали о возможной поездке в Ниццу, где климат более благоприятен для больного. Она забеспокоилась. Надо ли и ей туда ехать? Материнский инстинкт подсказывал — надо. «Но разумно ли это при моем состоянии здоровья: ноги, почки?» К счастью, от этого проекта отказались. Так же, как и от переезда в Онфлёр. Бодлер остался в клинике доктора Дюваля, его рассудок был замутненным и единственными словами, которые он время от времени изрыгал, были: «Нет, черт возьми, нет!» Его навещали друзья, он им слегка улыбался, словно привидениям. Асселино, сменив Пуле-Маласси, считал своим моральным долгом посещать Бодлера почти каждый день. Сент-Бёв, Ла Мадлен, Банвиль, Этзель, Леконт де Лиль, Максим Дю Кан, Надар, Шанфлёри, Труба, г-жа Поль Мёрис, Мане с супругой по очереди совершали паломничество в палату, где боролось со смертью то, что осталось от Бодлера. Однажды, по просьбе Шанфлёри, г-жа Поль Мёрис согласилась специально для больного поиграть на пианино. Она принесла с собой партитуру «Тангейзера». Он прослушал внимательно и, похоже, с удовольствием. Но сразу после этого впал в прежнее состояние.

Однако даже во время наиболее мрачных кризисов Бодлер продолжал мечтать о творчестве. Когда Асселино привел к нему Мишеля Леви, то поэт стал жестами объяснять издателю, что он хочет дождаться, когда будет здоров, чтобы самому наблюдать за переизданием «Цветов зла». Он даже указывал на возможную дату своего выздоровления, ткнув пальцем на одно из чисел в календаре: 31 марта 1867 года. Однажды, придя к Мишелю Леви, он увидел там Эрнеста Фейдо, беседовавшего с Асселино, подошел к нему и, вместо того чтобы протянуть коллеге руку, взял его за бороду. Дернул, хмыкнул — и вышел из комнаты. «Когда он вышел, — вспоминал Асселино, — Фейдо сказал: „Я тысячу раз предпочел бы умереть, чем оказаться в таком положении“».

Какое-то время друзья радовались, когда слышали, как он после отчаянных попыток произносил такие слова, как «здравствуй», «очень хорошо», «привет», «прощай», вперемежку с привычным «проклятье!». Они сообщили г-же Опик о небольших победах над афазией речи. Каролина усматривала в этом первые признаки выздоровления. Ее реакция напоминала радость матери, отмечающей, что ее малыш каждый день обогащает свой словарь. Но очень скоро эти обнадеживающие симптомы исчезли. Бодлер все чаще погружался в прострацию, а в беседах участвовал лишь нечленораздельным бормотанием, мимикой и движениями ресниц. И перестал покидать свою постель. От постоянного лежания у него на ягодицах и на пояснице появились пролежни. Когда его перекладывали, он стонал. В остальном же все шло по-прежнему. Он, всю жизнь восстававший против материи во имя духа, оказался жертвой ужасного реванша телесного начала над интеллектом. Ум угасал, а тело продолжало функционировать. В мире духовном уже не было Бодлера, но оболочка все сопротивлялась, словно главное в этом мире — это не искра гения, а размеренное биение сердца, правильное кровообращение, тайная работа пищеварения и дефекация.

Наконец утром 31 августа 1867 года у Бодлера началась агония. Пришел священник. Кто его позвал? Умирающий не мог произнести ни слова. Даже привычное «проклятье!» не вылетало из его уст. И до того, как он испустил последний вздох, его причастили. Вечный бунтарь почил спокойно, без мучений и являл присутствующим умиротворенное лицо человека, преуспевшего в жизни и бесстрашно ушедшего в мир иной.

Г-жа Опик вернулась в Париж еще в июле. Известие о смерти сына стало для нее ударом, болезненным не только физически. Ей стало внезапно ясно, что она всегда недооценивала его. Ансель отправился в мэрию, чтобы сообщить о его кончине. Он переживал, словно потерял собственного сына. Сидя в фиакре, он не мог сдержать слез. Разумеется, всеми хлопотами, связанными с похоронами, стал заниматься он. Стояло лето. Невероятно жаркое. Труп уже стал разлагаться. Всем вспоминалось стихотворение «Падаль». Надо было спешить. Похороны назначили на понедельник, 2 сентября. Времени оставалось в обрез. Асселино и издатель Эдмон Альбер с трудом успели оповестить друзей.

После панихиды в церкви Сент-Оноре-д’Эйло, в присутствии сотни человек, траурный кортеж направился на кладбище Монпарнас. Всем распоряжался Ансель. За катафалком шли несколько верных друзей: Поль Верлен, Фантен-Латур, Мане, Артюр Стевенс, Надар, Шанфлёри… Над городом царила предгрозовая духота. Сент-Бёв не пришел. Теофиль Готье оказался в Женеве. Общество литераторов не направило ни одного члена своего комитета. Никто не представлял министра народного образования. Бодлера похоронили в семейном склепе, где уже покоился генерал Опик. Странное свидание двух врагов во тьме гробницы. Банвиль произнес короткую взволнованную речь, посвященную поэту, истинному новатору, который не пытался идеализировать современного человека, но принял его и славил его «со всеми его недостатками, с его болезненной приятностью, с бессильными устремлениями, с победами, перемежающимися столькими разочарованиями, столькими горестями». Затем несколько слов сказал Асселино, убитый горем и возмущенный тем, как мало людей взяли на себя труд проводить Бодлера в последний путь. Он воздал почести своему другу, который выступал всегда только против посредственности и глупости, всю жизнь был «велик сердцем» и «добр сердцем». Его слова прервал раскат грома. Надвигалась гроза. Ветер уже срывал листья с деревьев, бросив несколько из них на гроб. Опасаясь ливня, присутствующие стали расходиться, не оглядываясь. Словно участвовали в чем-то нехорошем.

Тотчас после похорон газетчики ухватились за все, что связано с «Бодлером», и началось состязание пустословов вокруг незаурядной личности. Например, в газете «Журналь де Пари» от 3 сентября Виктор Нуар среди прочих нелепостей утверждал, что Бодлер прожил пять лет в Индии, где сошелся с туземкой, впоследствии ставшей известной в Париже под прозвищем «Черное чудовище», что во время судебного процесса над «Цветами зла» публика оглушительно аплодировала Бодлеру и что американцы предпочитают переводы на французский оригинальным текстам Эдгара По. А Жюль Валлес в газете «Ситюасьон» за 7 сентября выступил с настоящим обвинительным приговором: «В нем было что-то от священника, от старухи и от комедианта […] Сатану, этого конченого, вышедшего из моды бесенка, задался он целью воспевать, обожать и благословлять! […] А все дело в том, что этот фанфарон аморальности был в глубине души религиозным человеком, а вовсе никаким не скептиком. Он был отнюдь не разрушителем, а верующим человеком, наивной жертвой глуповатого и печального мистицизма, где у ангелов были крылья летучих мышей и лица проституток». Подогреваемый ненавистью к этому так называемому «новатору», который даже не принадлежал к славному классу трудящихся и, хотя и нападал на буржуазию, но очень следил за своей одеждой и целовал ручки дамам, Жюль Валлес сомневался даже в том, что автор «Цветов зла» употреблял гашиш и опиум и что он действительно отдал какую-то дань пороку в любви. Для него Бодлер всю жизнь был всего лишь кривлякой и комедиантом. Возмущенный этой статьей, Надар напечатал в газете «Фигаро» за 10 сентября протест: «Невозможно и непозволительно промолчать в связи с нападками на человека, который уже не может ответить. Поэтому я хочу рассказать о человеке, о котором так много говорят и о котором так мало знают». И он набросал портрет Бодлера, этого «джентльмена», на вид такого холодного, чей скептицизм скрывал столько энтузиазма и любви к добротно сделанной работе. А за день до этого Теофиль Готье в газете «Монитёр» воздал покойному собрату по перу почести, приличествующие его гению. Прочие некрологи скорее лишь соответствовали своему жанру. Уход из жизни Бодлера не слишком взволновал литературную общественность того времени.

После похорон г-жа Опик вернулась в Онфлёр. Речи, услышанные ею тотчас после смерти Шарля, помогли ей по-другому взглянуть на собственного сына. Но мать слишком его любила, чтобы поверить в то, что она его не понимала. Трогательное письмо Сент-Бёва о покойном поэте окончательно убедило ее, что она дала жизнь исключительной личности. Теперь объектом ее поклонения стала не только память о нем, но и созданные им произведения.

Бодлер не оставил завещания, и поэтому мать была объявлена единственной его наследницей. По ее просьбе подготовкой к изданию Полного собрания сочинений своего друга занялся Асселино. Переговоры с Мишелем Леви оказались долгими и трудными. Тем более что они ставили под вопрос договоры, уже подписанные автором с Этзелем и Пуле-Маласси. Что касается стихов, запрещенных к изданию судом в 1857 году, то об их переиздании не могло быть и речи. Эти стихи были официально переизданы лишь после того, как Кассационный суд Франции отменил в 1949 году судебное решение от 1857 года. Когда собрание сочинений готовилось к печати, г-жа Опик вдруг заколебалась и попросила Асселино изъять стихотворение «Отречение святого Петра». «Как христианка я не могу и не должна позволять переиздавать это, — написала она ему в ноябре 1867 года. — Если бы мой сын был жив, он, конечно, сейчас не написал бы такого, потому что в последние несколько лет он стал относиться к религии с симпатией. Если сейчас он видит нас, если он помогает Вам в Ваших трудах, если участвует в моем желании увековечить его славу, то он не будет недоволен этим сокращением, — ведь он знал, как я его осуждала в свое время. Сейчас я слишком несчастна и меня ожидает слишком жестокая жизнь, чтобы я не попыталась избежать угрызений совести, а таковые наверняка будут, если я позволю напечатать этот стих. В моем несчастье мне нужно хотя бы не обвинять ни в чем себя».

Пораженный этим требованием Асселино резко ответил, что если она будет настаивать, то ни он, ни кто-либо еще из друзей ее сына не станет больше заниматься подготовкой издания. Сухая отповедь возымела действие, и Каролина уступила: «Вы прислали мне очень жесткое письмо, в котором я увидела слово „отставка“. Уже этой сокрушительной угрозы было бы достаточно, чтобы поколебать меня, однако магические слова: „Шарль уже не может себя защитить“ произвели мгновенный переворот в моем сознании, отчего я так же мгновенно хотя и со слезами на глазах решила перед его портретом пожертвовать своими угрызениями совести и дала обет, что его мысль останется неизменной и будет воспроизведена такой, как он ее выразил. И находясь под этим необыкновенным впечатлением, я прошу Вас сохранить стихотворение».

Первый том Полного собрания сочинений Шарля Бодлера вышел в декабре 1868 года в издательстве братьев Леви, в серии «Современная литература». Том начинался с длинного и взволнованного предисловия Теофиля Готье, которое г-жа Опик прочла с благодарностью. Странно, что ее сын, несмотря на свой дурной характер, сохранил столько добрых друзей. Наверное, такова привилегия гения? Она приглашала Асселино и Банвиля посетить ее в Онфлёре, переписывалась с матерью Банвиля. Все, что напоминало о Шарле, стало для нее священным. Ей тяжело было продолжать жить — ведь со смертью сына ее жизнь утратила смысл.

Каролина умерла 16 августа 1871 года в возрасте 78 лет в «доме-игрушке», высоко на скале, от апоплексического удара — от той же болезни, которая унесла ее сына! При последних мгновениях ее жизни присутствовали Фелисите Бодлер, вдова Альфонса, и Эме, прислуга. Тело ее перевезли в Париж и похоронили на кладбище Монпарнас, в том же склепе, где уже покоились останки генерала Опика и Шарля. Имущество ее, в том числе и все, что оставалось от наследства сына, было поделено между Анселем, Эмоном и Фелисите. Эта последняя получила, в частности, все письма Шарля ее семье. Опасаясь запятнать фамилию, полученную при замужестве, эта жеманница отказалась передать частные документы, оказавшиеся в ее руках, друзьям поэта. Чем меньше будут говорить о нем, тем ей будет спокойнее. Ведь он причинил столько беспокойства бедному Альфонсу! Умерла она в 1902 году, и только тогда с памяти о Бодлере оказались сняты все запреты.

Куда-то исчезла с горизонта и другая тень, долго сопровождавшая Шарля: Жанна Дюваль, та самая мулатка, которую он так любил, так ненавидел и с которой расстался так нехотя. Она почти полностью ослепла и наполовину потеряла рассудок. Надар уверял, что видел ее где-то примерно в 1870 году. Она брела на костылях по бульвару.

Выход в свет семитомного Полного собрания сочинений Бодлера и краткой биографии, написанной Асселино в 1870 году, пробудил любопытство публики к писателю, который при жизни своей интересовал лишь любителей сенсаций. Так, Эдмон де Гонкур не счел нужным даже упомянуть в своем «Дневнике» о кончине автора «Цветов зла». 12 января 1879 года, раздосадованный активностью поклонников Бодлера, он написал: «Безумие писателя или художника (например, Мериона и Бодлера) способствует их популярности после смерти. Оно привлекает внимание к их творчеству, подобно тому, как гильотина взвинчивает цены на автографы тех, кто взошел на эшафот». А еще через четырнадцать лет он стал сетовать на витающий в воздухе бодлеризм, который, по его мнению, являлся признаком дурного вкуса. Наконец, 27 января 1895 года у Гонкура случилась новая вспышка возмущения против нечистоплотной литературы: «Кого в настоящее время обожествляет молодежь? Бодлера, Виллье де И’Иль Адана, Верлена. Конечно, все они талантливы, но один из них — богемный садист, другой — алкоголик, третий — педераст и убийца».

В своей посмертной борьбе за Францию «богемный садист» располагал только одним оружием — «Цветами зла». Да, «Парижский сплин», «Искусственный рай», переводы Эдгара По, критические статьи отступили на второй план. Теперь имя Бодлера связывали прежде всего со 152 стихотворениями, вдохновенная ярость и совершенство языка которых поражали молодежь. Последние представители группы «Парнас» и такие авторы, как Верлен и Малларме, берущие начало в этом движении, через Бодлера породнились с символистами. В 1892 году по инициативе Леона Дешана, главного редактора журнала символистов «Плюм» (Перо), был создан комитет по сооружению памятника на могиле Бодлера. Но деньги собрать не удалось, и проект пришлось отложить. 15 января 1895 года в журнале «Плюм» появился «Сонет Бодлеру» за подписью Малларме. Вскоре тот же журнал посвятил специальный номер портретам Бодлера. Все больше и больше писателей разных направлений отзывались о нем в почтительном тоне. 26 октября 1902 года новый комитет продолжил работу, начатую в 1892 году, и наконец на кладбище Монпарнас, неподалеку от могилы, где покоится Бодлер, был установлен памятник работы скульптора Жозе де Шармуа. Из стелы поднимается поясная фигура некоего демона, склоненного над лежащим человеком, спеленутым наподобие мумии. Эта странная группа вызвала весьма суровую критику последователей поэта. Непонятно было, что она означает и нужна ли она вообще. Однако на церемонию открытия памятника пришла огромная толпа студентов. Если официальные круги явно держались в стороне от этого культа, молодежь казалась словно заколдованной. Бодлера читали потихоньку в школах, кто-то пытался подражать в ученических стихах его сатанизму и презрению ко всему миру.

В 1917 году, через пятьдесят лет после смерти поэта, согласно законодательству, его творчество стало общественным достоянием, и теперь его стихи мог публиковать кто угодно. Хотя шла война, сразу несколько смелых издателей выпустили «Цветы зла» в новом оформлении. Попытка удалась. Вскоре наступила мирная жизнь, и многие люди с радостью открыли для себя ранее запрещенного и проклятого поэта. Стали выходить роскошные иллюстрированные издания, заполнившие книжный рынок. При этом спрос не уменьшался. В домашних библиотеках порядочных людей эти книги соседствуют с произведениями Виктора Гюго.

Так из поколения в поколение слава Бодлера все растет и растет. Она перешагивает границы и вызывает отклики на всех языках. Но чем больше его комментируют, тем загадочнее выглядит личность самого Бодлера. Кого хотел он напугать, взывая к дьяволу, — читателя или себя? Вполне ли он был искренен, крича о своей ненависти к человечеству? Какую часть его творчества составляет искусный вымысел, а какую — личный опыт? Был ли он утонченным комедиантом, сыгравшим свою жизнь, или бессильной жертвой собственных страстей? И, в общем, хорошо, что на эти вопросы так и нет ответа. Когда намерения писателя остаются неразгаданными, у его творчества больше шансов на долгую жизнь.