Глава V. ЮНОСТЬ

Глава V. ЮНОСТЬ

Переходя в класс философии, всякий юноша испытывает пьянящее ощущение, будто он покидает плоские берега школьной зубрежки и выходит в бушующее море больших чувств и больших проблем. Океан страстей, секреты жизни, значимость смерти, соединение души и тела, Бог, природа, мораль, справедливость — все эти вопросы вдруг одновременно начинают будоражить молодые умы. Шарль заранее предвкушал ожидавшие его открытия. «Я теперь изучаю философию, — сообщал он Альфонсу, — это ужасный класс, куда я перешел с великим трудом. Директору опять хотелось оставить меня на второй год. Но я избежал этого».

Ему нравились все его преподаватели. Особенно тот, который вел курс философии, Валетт, хотя он и считал Шарля «средним» учеником: «Бодлер недостаточно редактирует свои сочинения, у него много идей, но мало порядка». Со своей стороны, ведущий преподаватель, Ашиль Каррер, отмечал: «Вот уже несколько дней, как Бодлер опять ведет себя весьма странно. Я был вынужден очень строго его наказать. Жаль, что ученик, хорошо занимавшийся в начале учебного года, теперь — дурной пример для класса».

Надо сказать, что философией он занимался явно вполсилы. Изложение теорий великих мыслителей, от античности до современности, представлялось ему скучной болтовней. Его больше интересовали романы, драмы, сборники стихов, которыми его снабжал приятель Эмиль Дешанель, живший не в интернате, а дома. Читая Ламартина, Гюго, Мюссе, Виньи, Сент-Бева, он чувствовал себя в кругу друзей. Быть таким, как они. Жить в музыке слов. Передавать миру биение своего сердца. На уроках он пописывал стихи, вместо того чтобы слушать преподавателя, и потихоньку пересылал их через других учеников сидевшему в отдалении Дешанелю. В этих импровизированных стихах он излагал, например, свои чувства при виде девушки, почти ребенка, которую он встретил, вероятно, в Лионе:

Нынче мы, как другие, бесстрастно и вяло

Смотрим вдаль, на восток, где торжественно-ало

Над землею встает золотая заря,

Чтобы, скоро растаяв, уйти за моря […]

Он любил, когда в платье своем белоснежном

Пробегала она перелеском прибрежным

Или, юбками куст придорожный задев,

Поправляла подол по обычаю дев […]

А теперь они снова в Париже, и он,

Посещая ее сенжерменский салон […]

Называет ее «госпожой», не краснея,

Словно все это было не с ним и не с нею[10].

Так начинающий поэт, «бесстрастный и вялый», уставший раньше времени, радует свое сердце воспоминанием детской идиллии, а в конце цинично заявляет, что предмет его страсти, оказавшись по прошествии лет чьей-то почтенной и обожаемой супругой, не вызывает в его душе никакого отклика. Еще не успев пожить, Шарль представлялся себе холодным, ироничным и мрачным. Он инстинктивно выбрал эту манеру держаться — так, бывает, опрометчиво выбирают костюм. Однако под романтическим облачением еще угадывается прежний недисциплинированный мальчишка. «Что касается меня, — писал он Альфонсу в рождественские каникулы, — то я больше всего хочу хорошо закончить класс, больше всего боюсь остаться на второй год, потому что дома меня считают маленьким. Не слишком я вроде бы похож на философа и чуть было вообще не остался на второй год в классе риторики; сколько ни стараюсь придавать себе серьезный вид, мать и отец упорно считают меня ребенком […] Чтобы научиться важности, начну с того, что побываю в палате депутатов».

Довольно скоро Шарль убедил себя, что ему будто бы нужен репетитор, который помог бы глубже разобраться в интересующих его предметах. Отчим обещал Шарлю уроки фехтования и конной езды. А ему это было ни к чему. Разве нельзя вместо этого организовать общение с молодым, сведущим в науках человеком, который помог бы ему в учении? «У моего репетитора я попросил бы, — пишет он полковнику Опику, — устроить дополнительные занятия по философии, чтобы познакомиться с тем, что не изучается в классе, чтобы больше узнать о религии, изучение которой не предусмотрено университетской программой, а также дополнительные занятия по эстетике или философии искусств — об этом наш преподаватель наверняка не успеет нам рассказать. Я попросил бы его также научить меня древнегреческому языку, которого я совершенно не знаю, как и все, кто изучает его в коллеже, а изучить его самостоятельно, когда я буду перегружен многими другими вещами, мне будет очень и очень трудно. Ты же знаешь, что меня очень интересуют древние языки, греческий — в особенности […] Изучение древнегреческого поможет мне, возможно, овладеть немецким. Думаю, что услуги репетитора обойдутся в 30 франков в месяц […] Полчаса в день или один час в два дня. Я бы выбрал тогда г-на Лазега, молодого, превосходно образованного учителя, недавно окончившего Высшую педагогическую школу, которого хорошо знают в коллеже Людовика Великого. Ну а если он не сможет давать мне такие уроки, я бы предпочел обойтись без репетитора. Это у меня не пустой каприз. Я уже столько раз менял свои решения относительно очень хороших проектов или вообще проходил мимо них, что боюсь, как бы вы с мамой не сочли меня чересчур легкомысленным […] Недавно я проверил свои знания и понял, что знаю я довольно много вещей по всем предметам, но все эти знания какие-то неотчетливые, беспорядочные, которые друг другу противоречат, не подчиняются общей системе, а это значит, что я ничего не знаю, хотя мне скоро уже надо будет вступать в жизнь, а для этого следует иметь определенный багаж знаний. Что можно придумать сейчас лучшего, чем изучение языка, который позволит мне читать в оригинале очень полезные книги? Чем изучение самой интересной части философии — религии? […] Крепко обнимаю, как хотел бы порою обнять тебя в зале свиданий нашего коллежа».

Эта просьба, несмотря на все красноречие, по-видимому, не убедила полковника Опика. Он подозревал, что репетитор для пасынка — лишь возможность поболтать в определенные часы с образованным молодым человеком на такие бесполезные темы, как искусство, наука о душе и тонкости греческого языка.

После этого в течение двух месяцев ни о каких частных Уроках речь уже не шла. И вдруг — словно бомба разорвалась!.. 18 апреля 1839 года полковник Опик получил от директора коллежа Людовика Великого письмо: «Милостивый государь, сегодня утром мой заместитель попросил Вашего сына отдать записку, которую ему передал один из его товарищей. Ваш сын отказался подчиниться, порвал и проглотил записку. В моем кабинете, куда его привели, он заявил, что скорее согласится на любое наказание, чем выдаст секрет товарища, а когда я попросил его объясниться, в интересах самого же соученика, на которого он таким образом навлекает самые дурные подозрения, ответил ухмылками, наглость которых я не должен терпеть. Таким образом, я возвращаю Вам этого молодого человека, у которого были явные способности, но который все испортил дурным поведением, неоднократно наносившим урон порядку в коллеже. Выражая сожаление о случившемся, прошу Вас, милостивый государь, принять заверения в моих почтительных и искренних чувствах. Директор, Ж. Пьеро».

Во второй половине того же дня Шарль был отправлен домой, где его ждали гнев полковника Опика и слезы матери. Конечно же он был потрясен, что его выгнали из коллежа как паршивую овцу. Тем не менее он по-прежнему отказывался отвечать на вопросы о содержании проглоченной им записки. Что там было: намек на неэтичное поведение кого-нибудь из соучеников, злая шутка в адрес преподавателя или сентиментальные стишки, которые, прочти учитель их вслух, могли бы вызвать смех класса? Во всяком случае, виновник, хотя и признал свою вину, не представлял себе, как можно было поступить иначе. Когда человек обладает секретом, хороши все средства, чтобы его сохранить. Надо уметь переносить неприятности, чтобы помешать другим совать свой нос в твои дела. Пристыженный и одновременно возмущенный, гордый и растерянный, Шарль выслушал внушения родителей и, по их совету, написал директору коллежа: «Милостивый государь, я возвратился в семью. Когда я увидел горе матери, то оценил степень моего — а главное ее — несчастья. Поэтому я хочу попытаться исправить мою ошибку, если это возможно. Я отказался отдать бумажку, которая могла послужить основанием для наказания товарища, бумажку ничтожную, как Вы понимаете. И Вы простили бы мне, наверное, мой проступок, хотя он и показался Вам возмутительным. Но когда Вы сказали, что я навлекаю позорные подозрения на моего товарища, то это показалось мне настолько странным, что я засмеялся, тем самым проявив неуважение к Вам. Приношу Вам свои искренние, глубокие и полнейшие извинения, какие только Вы можете пожелать (…) Если своими мольбами я смогу получить от Вас разрешение вернуться в коллеж, я полностью подчинюсь Вашей воле и готов понести все наказания, какие Вы сочтете нужным наложить на меня. Поскольку, возможно, это событие уронило меня в Ваших глазах, прошу Вашей милости не ради прощения моего, а ради моей матери, страдающей оттого, что карьера моя запятнана в самом начале».

Было ли это письмо отправлено директору? Поскольку оно найдено в бумагах семейства Опик, возможно, полковник просто показал его грозному г-ну Пьеро во время визита, который он нанес, чтобы полюбовно уладить конфликт. Мужчины решили, что Шарль покинет коллеж Людовика Великого, где его пребывание стало нежелательным, и поступит в коллеж Людовика Великого, но не пансионером. Было также решено внять его просьбам и позволить ему брать частные уроки у Шарля Лазега. Родители репетитора согласились поселить ученика у себя, в доме 24 по улице Вье-Коломбье. Договорились, что питаться он будет в соседнем пансионе, который содержала Селеста Тео, в доме 1 по улице Пот-о-Фер-Сен-Сюльпис[11]. Шарль еще нежился в родительском доме, когда 12 мая 1839 года произошло восстание, подготовленное Барбесом и Бланки. Повсюду слышались выстрелы. Против них были выдвинуты войска. «В эти неспокойные дни, — писал Шарль Альфонсу, — мама страшно перепугалась, и мне стоило большого труда показать, что события не так уж и ужасны […] Папа уехал верхом вместе со всем штабом и с генералом Пажолем[12] и не вернулся, пока не прекратилась стрельба; он ночевал в Карузели[13]». Бунт быстро подавили. После захвата ратуши, где Барбес зачитал зажигательную прокламацию, бунтовщиков разогнали, частично арестовали, и жизнь в Париже вернулась в привычную колею.

Покинув умиротворенную столицу, чета Опиков отправилась в Бурбон-ле-Бен[14], поскольку у полковника усилились боли в ноге: он был ранен двадцать четыре года назад[15] в битве при Линьи[16]. Несмотря на доброжелательное отношение репетитора г-на Лазега и г-жи Тео, хозяйки пансиона, Шарль страдал от одиночества словно от незаслуженного наказания. Как всегда при разлуке с матерью, он принялся писать письма, наполненные жалобами избалованного ребенка: «Мне явно не хватает тебя. Не хватает присутствия человека, которому можно сказать что угодно, с кем можно смеяться, ничего не боясь. Одним словом, хотя физически я нахожусь в полном здравии, без вас мне тяжело […]. Когда мать далеко, лучше уж быть совсем одному, чем с посторонними людьми». Среди этих посторонних — не поддающаяся описанию мадемуазель Селеста Тео. «Эта старая дева встретила меня, то и дело опуская глаза вниз, будто монашка, и что-то слащаво лепеча, — писал Шарль матери. — Один товарищ из коллежа Людовика Великого, которого я встретил у нее, рассказал мне, какой тон принят в этом доме, и мы долго потешались. Он сказал, что там идея религиозности и легитимизма настолько срослись друг с другом, что достаточно ненавидеть правительство, чтобы тебя приняли за католика […] Я рассказал об этом г-ну Лазегу, и мы оба долго смеялись».

Чтобы угодить родителям, Шарль одно время вынашивал мысль сдать конкурсный письменный экзамен по французской литературе, но потом отказался — он был утомлен и ему осточертели все эти лавры, эти побрякушки. Впрочем, он пренебрегал учебой вовсе не ради каких-либо удовольствий. Хотя квартал, где он теперь жил, изобиловал девицами легкого поведения и соответствующими гостиницами, он строго хранил свою невинность и думал только о матери, страдая от ее отсутствия. А она на целых два месяца уехала в Бурбон-ле-Бен. Как может она так долго обходиться без него? Ведь муж, каким бы важным он ни был, не способен заменить сына. Покинутый, отверженный, он страдал и изливал свою боль в письмах неблагодарной: «Я сожалею не об утраченных ласках и радостях, а о чем-то таком, благодаря чему мать всегда кажется нам лучшей из всех женщин, благодаря чему ее достоинства ценятся нами выше достоинств других женщин; между матерью и сыном устанавливается такое согласие, и они так славно живут друг возле друга, что, право же, с тех пор, как я поселился у г-на Лазега, я чувствую себя не в своей тарелке». Он находил, что, несмотря на свои прекрасные человеческие качества, чета Лазег не лишена некоторой «пошлости», и это его немного «отталкивает». В их доме царила «вечная веселость» дурного вкуса. Временами он даже спрашивал себя, не лучше ли ему было бы учиться в коллеже: «В коллеже я мало занимался в классе, но все же занимался. Когда меня выгнали, я испытал встряску и после случившегося позанимался еще немного у тебя, — а теперь я ничего, ничего не делаю, причем сейчас это безделье отнюдь не поэтичное и приятное, а глуповатое и хмурое […] В коллеже я время от времени работал, читал, даже плакал, иногда сердился, во всяком случае, жил, а теперь — нет, нахожусь в каком-то угнетенном состоянии, и недостатков у меня сейчас сколько угодно, причем теперь это уже не прежние, не лишенные некоторой приятности недостатки. И ладно бы еще это печальное состояние вынуждало меня к резким переменам, так нет же, от того духа активности, который толкал меня то к благим поступкам, то к дурным, нет и следа, осталось лишь безразличие, тоска и скука».

Выход из этого состояния неопределенности и лени виделся единственный: сдать экзамены на бакалавра. «Я уже начал готовиться и сделаю все возможное, чтобы за пару недель просмотреть весь материал и быть готовым к первым дням августа […] В грустном моем одиночестве я рад, что любовь моя к маме растет, и это уже немало».

Шарль предстал, не очень надеясь на успех, перед экзаменаторами, и 12 августа 1839 года получил, хотя и не без труда, звание бакалавра. Друзьям он со смехом поведал, что своим успехом обязан рекомендации мадемуазель Селесты Тео, которая имела влияние на одного из экзаменаторов. А на следующий день газета «Монитёр» опубликовала датированный предыдущим днем приказ о присвоении Опику звания бригадного генерала. Так что для семьи день 12 августа принес двойной успех. Каролина плакала от радости, переполненная эмоциями и как жена, и как мать. Шарль тут же написал отчиму: «Я только что узнал прекрасную новость и хочу сообщить тебе еще одну. Сегодня утром я прочел в „Монитёре“ о присвоении тебе звания, а вчера в четыре часа дня я стал бакалавром. Экзамен я сдал довольно слабо, за исключением латыни и древнегреческого — на „отлично“, и это меня спасло. Я очень рад твоему назначению, и мои поздравления, сыновние поздравления отцу — это не обыденные поздравления, каких ты получишь немало. Я счастлив, потому что видел тебя достаточно часто, чтобы знать, чего это тебе стоило».

Он надеялся, что эти два одновременно происшедших радостных события побудят родителей поспешить в Париж. Но они по-прежнему оставались в Бурбон-ле-Бене, и это его огорчило. Их присутствие казалось ему необходимым Для обретения душевного равновесия и для принятия верных решений. Непостоянный в труде, неопределенный в намерениях, склонный к выходкам, которые озадачивали близких, он не был уверен, стоит ли ему радоваться в связи с получением среднего образования. В коллеже он был словно в тюрьме — обязанный соблюдать строгий режим, окруженный вежливыми надсмотрщиками, имеющий крышу над головой и пищу, получающий образование, наказываемый и поощряемый, как и все его товарищи. Учился он не для своего удовольствия, а чтобы угодить родителям. Будущее беспокоило его чисто теоретически. А теперь, когда двери темницы распахнулись, его испугало простирающееся перед ним бесконечное пространство. Куда идти? Что делать? Он дрожал, ежился и, как ребенок, боящийся темноты, хотел, чтобы папа и мама поскорее взяли его за ручку и помогли перешагнуть через роковой порог. Наконец 23 августа 1839 года он смог написать Альфонсу: «Мама вернется из Бур-бон-ле-Бена через несколько дней, а отец — чуть позже». Он был уже не один в мире. И вздохнул с облегчением.