Без разнарядки

В восемьдесят шестом черт дернул меня подать документы в аспирантуру ГИТИСа.

Сдавши на пятерки специальность и что-то еще, я доковылял до экзамена по истории партии. (Другой истории, как и другой партии, у нас не было.)

Взявши билет, я расслабился, потому что сразу же понял, что сдам на пять. Первым вопросом была дискуссия по нацвопросу на каком-то раннем съезде (сейчас уже, слава богу, не помню, на каком), а вторым – доклад Андропова к 60-летию образования СССР.

Я все это, как назло, знал и, быстренько набросав конспект ответа, принялся слушать, как допрашивают абитуру, идущую по разнарядке из братских республик.

У экзаменационного стола мучалась девушка Лена. Работники приемной комиссии тщетно допытывали ее о самых простых вещах. Зоя Космодемьянская рассказала немцам больше, чем Лена в тот вечер экзаменаторам. Проблема экзаменаторов состояла в том, что повесить Лену они не могли: это был ценный республиканский кадр, который надо было принять в аспирантуру.

– Ну, хорошо, Лена, – сказали ей наконец, – вы только не волнуйтесь. Назовите нам коммунистов, героев Гражданской войны!

– Чапаев, – сказала Лена, выполнив ровно половину условия.

– Так. – Комиссия тяжко вздохнула. – А еще?

– Фурманов, – сказала Лена, выполнив вторую половину условия. Требовать от нее большего было совершенно бесполезно. Комиссионные головы переглянулись промеж собой, как опечаленный Змей Горыныч.

– Лена, – сказала одна голова. – Вот вы откуда приехали? Из какого города?

– Фрунзе, – сказала Лена.

Змей Горыныч светло заулыбался и закивал всеми головами, давая понять девушке, что в поиске коммуниста-героя она на верном пути.

– Фрунзе! – не веря своему счастью, сказала Лена.

– Ну, вот видите, – сказала комиссия. – Вы же все знаете, только волнуетесь…

Получив «четыре», посланница Советской Киргизии освободила место у стола, и я пошел за своей пятеркой с плюсом. Мне не терпелось возблагодарить экзаменаторов за их терпение своей эрудицией.

Первым делом я подробно изложил ленинскую позицию по национальному вопросу. Упомянул про сталинскую. Отдельно остановился на дискуссии по позиции группы Рыкова-Пятакова. Экзаменаторы слушали все это, мрачнея от минуты к минуте. К концу ответа у меня появилось тревожное ощущение, что я рассказал им что-то лишнее.

– Все? – сухо поинтересовалась дама, чьей фамилии я, к ее счастью, не запомнил. Я кивнул. – Переходите ко второму вопросу.

Я опять кивнул и начал цитировать доклад Юрия Владимировича Андропова, крупными кусками застрявший в моей несчастной крупноячеистой памяти. Вывалив все это наружу, я посчитал вопрос закрытым. И совершенно напрасно.

– Когда был сделан доклад? – поинтересовалась дама. Я прибавил к двадцати двум шестьдесят и ответил:

– В восемьдесят втором году. В декабре.

– Какого числа? – уточнила дама.

– Образован Союз? Двадцать второго.

– Я спрашивала про доклад.

– Не знаю. – Я мог предположить, что доклад случился тоже двадцать второго декабря, но не хотел гадать. Мне казалось, что это непринципиально.

– В декабре, – сказал я.

– Числа не знаете, – зафиксировала дама и скорбно переглянулась с другими головами. И вдруг, в долю секунды, я понял, что не поступлю в аспирантуру. И забегая вперед, скажу, что – угадал. В течение следующих двадцати минут я не смог ответить на простейшие вопросы. Самым простым из них была просьба назвать точную дату подписания Парижского договора о прекращении войны во Вьетнаме. Впрочем, если бы я вспомнил дату, меня бы попросили перечислить погибших вьетнамцев поименно.

Шансов не было. Как некогда говорил нам, студийцам, Костя Райкин: «Что такое страшный сон артиста? Это когда тебя не надо, а ты есть».

Я понял, что меня – не надо, взял свои два балла и пошел прочь.

Через год, запасшись разнарядкой, в аспирантуру я все-таки поступил, но уже как-то по инерции… Я писал каждый день, рассказ за рассказом, и с каждым днем все больше понимал, что хочу заниматься только этим.