IX. Письма барона Геккерена графу К. В. Нессельроде

Подлинные письма хранились в общем архиве министерства иностранных дел. Подлинный, французский текст опубликован впервые в первом издании настоящей книги, а в русском переводе они опубликованы были ещё раньше в статье П. Е. Щёголева: «Дуэль Пушкина с Дантесом» («Историч. вестн.», 1905 г., март) и в книге: «Пушкин». Очерки (Спб., 1912) и в этом же переводе даются в настоящем издании.

При первых двух письмах (от 28 и 30 января 1837 года) барон Геккерен препроводил графу Нессельроде все документы, которые должны были поселить в императоре Николае и графе Нессельроде убеждение, что Дантес не мог поступить иначе, чем поступил. Барон Геккерен очень дорожил этими документами и, не получив их до своего отъезда, настойчиво требовал их возвращения. Из Гааги он писал 27 мая н. ст. 1837 года своему заместителю в Петербурге Геверсу: «Будьте добры отправиться от моего имени к графу Нессельроде и скажите ему, что я не нашёл здесь бумаг, которые он обещал мне выслать и которые касаются события, заставившего меня покинуть Россию. Эти бумаги моя собственность, и я не допускаю мысли, чтобы министр, давший формальное обещание их возвратить, пожелал меня обмануть. Потребуйте их и пошлите их мне немедленно же: документов числом пять».

Из официальных документов мы знаем, что презус военно-судной комиссии по делу о дуэли полковник Бреверн 8 февраля получил от графа Нессельроде два полученных им от барона Геккерена письма Пушкина: одно — от 17 ноября 1836 года и другое — от 26 января 1837 года.

9 февраля эти письма были доложены в комиссии; с них были сняты копии, а подлинники, по требованию графа Нессельроде от 28 апреля того же года, были возвращены сему последнему 1 мая[689].

26 мая граф Нессельроде отправил нашему посланному в Гааге пакет с документами для вручения барону Геккерену.

Барон Геккерен передал графу Нессельроде пять документов; в военно-судную комиссию Нессельроде передал только два документа из пяти.

Три документа остаются нам неизвестными.

Что они заключали?

Если бы они говорили что-либо в пользу Пушкина, Геккерен, конечно, не передал бы их Нессельроде. Но почему Нессельроде не препроводил эти три документа в судную комиссию?

Возможно одно предположение: не заключали ли они что-либо, компрометирующее Пушкина или жену?

Мы никак не можем согласиться с автором биографии Дантеса в «Сборнике биографий кавалергардов 1825—1904 гг.» (Спб., 1908, стр. 91), предполагающим, что «остальные три документа были черновые трёх записок д’Аршиака Пушкину с требованием указать своего секунданта.

Черновики эти не были переданы Нессельродом суду именно потому, что д’Аршиак принадлежал к дипломатическому кругу». Во-первых, такое предположение представляется совершенно произвольным; во-вторых, Нессельроде вручал документы презусу 8 февраля, а д’Аршиак уехал за границу 2 февраля; в-третьих, никакой компрометации д’Аршиака от передачи его черновых писем не могло произойти, ибо беловые-то находились в бумагах Пушкина и могли быть всё равно доложены суду, как это и случилось, правда, несколько позже.

Из двух поступивших в суд документов подлинник одного оказался в архиве потомков Дантеса. Где находится подлинник другого — именно письма Пушкина к барону Геккерену от 26 января 1837 г. («Переписка Пушкина», т. III, стр. 444, № 1138) и где находятся три неизвестных нам документа, выяснить нам не удалось.

В секретном досье III отделения нашлось письмо барона Геккерена Жоржу Геккерену. Вряд ли это письмо из числа трёх документов, представленных Геккереном-старшим графу Нессельроде. Оно могло попасть в III отделение и помимо воли Геккерена. Это письмо перепечатывается в XII разделе этой главы.

1

Господин граф! Имею честь представить вашему сиятельству прилагаемые при сём документы, относящиеся до того несчастного происшествия, которое вы благоволили лично повергнуть на благоусмотрение его императорского величества.

Они убедят, надеюсь, его величество и ваше сиятельство в том, что барон Геккерен был не в состоянии поступить иначе, чем он это сделал.

Примите уверения и проч.

Барон де Геккерен

С.-Петербург. 28 января 1837 г.

2

Вот, граф, документ, которого не хватало в числе тех, что я уже имел честь вам вручить.

Окажите милость, соблаговолите умолить государя императора уполномочить вас прислать мне в нескольких строках оправдание моего собственного поведения в этом грустном деле; оно мне необходимо для того, чтобы я мог себя чувствовать вправе оставаться при императорском дворе, я был бы в отчаянии, если бы должен был его покинуть{301}; мои средства невелики, и в настоящее время у меня семья, которую я должен содержать. Примите уверения и проч.

Барон де Геккерен

Суббота, утро[690].

3

Тысяча благодарностей, граф, за дружеское письмо, которое вы мне только что написали. Я увидел здесь то благорасположение, которому многочисленные доказательства вы мне давали в течение многих лет. Но слишком поздно, моя просьба отправлена. Вчера я просил короля соизволить на моё отозвание, и сегодня дубликат этой просьбы отправляется почтой. Я чувствую, что я должен был сделать то, что сделал, и совершенно не жалею об этом. Я рассчитываю получить от вас известие в ближайшую субботу и поэтому я буду иметь, быть может, удовольствие вас видеть.

Примите и проч.

Барон де Геккерен.

3 февраля 1837 г.

4

Неофициально.

С.-Петербург 1 (13) марта 1837 г.

Господин граф!

После события, роковой исход которого я оплакиваю более, чем кто бы то ни было, я не предполагал, что должен буду обратиться к вам с письмом, подобным настоящему. Но раз я вижу, что вынужден сделать это, у меня мужества хватит. Честь моя, и как частного человека, и как члена общества, оскорблена, и я не замедлю дать вам некоторые объяснения.

Когда после кончины Пушкина мой сын был арестован, как совершивший уголовное преступление, предусмотренное законом, чувства самой элементарной порядочности не допускали меня бывать в обществе. Такое поведение, вполне естественное при данных обстоятельствах, было неверно истолковано; его сочли за молчаливое сознание какой-то вины, которую я будто бы чувствовал за собою во всём совершившемся. Многоуважаемый граф! Моя совесть смело заявляет, что я ни на одну минуту не переставал поступать так, как должно, и ваше сиятельство разделите это убеждение, если пожелаете уделить мне несколько минут своего внимания. Итак, общество не нашло бы неприличным, если бы я при подобных обстоятельствах стал принимать участие во всех его развлечениях, посещал все балы, привлекал на себя всеобщее внимание и тем поддерживал живость воспоминаний, ещё не успевших улечься. Значит, меня упрекают в том, за что должны были бы, казалось, чувствовать признательность.

Единственным моим ответом на подобные инсинуации могло бы быть появление снова в обществе. Я заставил бы умолкнуть в себе голос крови; я сумел бы не отдаться во власть своему семейному горю и тревогам. Вооружённый сознанием исполненного долга, я явился бы, чтобы лично отражать нападки, на которые мне нельзя долее отвечать презрением, хотя они порождены лишь праздностью или недоброжелательством, от которого меня могло бы избавить моё прошлое во время столь долгого пребывания в столице.

Но клевета могла дойти до сведения государя; она могла поселить на мой счёт некоторые сомнения в уме августейшего монарха; боязнь этого оправдывает объяснения, которыми я хочу отразить обвинения, павшие на меня.

Итак, я должен положиться только на самого себя, чтобы опровергнуть клевету, предметом которой я сделался.

Я якобы подстрекал моего сына к ухаживаниям за г-жею Пушкиной. Обращаюсь к ней самой по этому поводу. Пусть она покажет под присягой, что ей известно, и обвинение падёт само собой. Она сама сможет засвидетельствовать, сколько раз предостерегал я её от пропасти, в которую она летела, она скажет, что в своих разговорах с нею я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были её оскорбить, но вместе с тем и открыть ей глаза; по крайней мере, я на это надеялся.

Если г-жа Пушкина откажет мне в своём признании, то я обращусь к свидетельству двух особ, двух дам, высокопоставленных и бывших поверенными всех моих тревог, которым я день за днём давал отчёт во всех моих усилиях порвать эту несчастную связь (pour rompre cette funeste liaison){302}.

Мне возразят, что я должен бы был повлиять на сына? Г-жа Пушкина и на это могла бы дать удовлетворительный ответ, воспроизведя письмо, которое я потребовал от сына, — письмо, адресованное к ней, в котором он заявлял, что отказывается от каких бы то ни было видов на неё. Письмо отнёс я сам и вручил его в собственные руки. Г-жа Пушкина воспользовалась им, чтобы доказать мужу и родне, что она никогда не забывала вполне своих обязанностей.

Есть и ещё оскорбление, относительно которого, вероятно, никто не думает, чтобы я снизошёл до оправданий, а потому его никто и не нанёс мне прямо: однако примешали моё имя и к другой подлости — анонимным письмам! В чьих же интересах можно было бы прибегнуть к этому оружию, оружию самого низкого из преступников, отравителя? В интересах моего сына, или г. Пушкина, или его жены? Я краснею от сознания одной необходимости ставить такие вопросы. Кого же задели, кроме того, эти инсинуации, нелепые и подлые вместе? Молодого человека, который обвиняется в тяжком уголовном преступлении и о котором я дал себе слово молчать, так как его участь зависит от милосердия монарха.

Мой сын, значит, тоже мог бы быть автором этих писем? Спрошу ещё раз: с какою целью? Разве для того, чтобы добиться большого успеха у г-жи Пушкиной, для того, чтобы заставить её броситься в его объятия{303}, не оставив ей другого исхода, как погибнуть в глазах света отвергнутой мужем? Но подобное предположение плохо вяжется с тем высоконравственным чувством, которое заставляло моего сына закабалить себя на всю жизнь, чтобы спасти репутацию любимой женщины. Или он хотел вызвать тем поединок, надеясь на благоприятный исход? Но три месяца тому назад он рисковал тем же, однако, будучи далёк от подобной мысли, он предпочёл безвозвратно себя связать с единственной целью — не компрометировать г-жу Пушкину; я не думаю, чтобы можно было дойти до отрицания личной его храбрости; ему суждено было дать тому печальное доказательство.

Я покончил с этим чудовищным собранием гнусностей, которым не удалось отнять у меня мужества ответить на все. Мне остаётся, граф, только доказать, что дуэль не могла не состояться.

Из уважения к могиле я не хочу давать оценку письма, которое я получил от г. Пушкина; если бы я представил его содержание, то было бы видно, как он, с одной стороны, приписывает мне позорное потворство, а с другой — запрещает мне делать родительские внушения его жене; можно пожелать, ради памяти Пушкина, чтобы это письмо не существовало. Мог ли я оставить его без ответа или спуститься на уровень подобного послания? Повторяю, что дуэль была неизбежна. Теперь, кто же должен был быть противником г. Пушкина? Если я сам, то, как победитель, я обесчещивал бы своего сына; злословие распространило бы повсюду, что я сам вызвался, что уже раз я улаживал дело, в котором сын мой обнаружил недостаток мужества; если же я был бы жертвою, то мой сын не замедлил бы отомстить мою смерть, и его жена осталась бы без опоры. Я это понял, а он просил у меня, как доказательства моей любви, позволения заступить моё место. Каждый порядочный человек был бы вполне убеждён в роковой необходимости этой встречи.

Кончаю, граф, моё письмо, и так уже слишком длинное. Если всего того, что я изложил вашему сиятельству, недостаточно, чтобы выставить всю презренность взведённых на меня обвинений, я соглашаюсь, вручив мои отзывные грамоты, остаться в стране, как частный человек, и всё моё поведение поставить в зависимости от результата следствия, просить о назначении которого прямо в моих интересах. Не обладая собственными средствами, я без жалоб оставляю почётный и выгодный пост. Хотя моя будущность и не обеспечена, я ничего не требую, я не надеюсь ни на что, но я не могу добровольно согласиться на потерю уважения монарха, перед которым я так долго имел счастие быть представителем интересов моего государя и моей страны. Единственно с этой целью я решился обратиться к вам с этим письмом.

Я не имею прав на благоволение его императорского величества, хотя я и получил тому доказательства, исполнившие меня признательностью, но совесть моя мне говорит, что я никогда не переставал быть достойным его уважения; в этом всё моё честолюбие; оно велико, конечно, но я осмеливаюсь сказать, что всё моё поведение всегда его оправдывало, и я осмеливаюсь надеяться, многоуважаемый граф, что вы соблаговолите довести о нём до сведения государя.

Имею честь быть с уважением вашим почтительным и покорным слугой

Барон де Геккерен.