IX

Барон Геккерен был не один в гнусном деле. От него тянулись нити в разные стороны. Одна из них приводила в салон m-me Нессельроде, к двум высокопоставленным дамам, имевшим сомнительную честь быть поверенными его интимных рассказов. В доме Нессельроде Геккерен прижился, был как свой: пользовался покровительством графа и графини Нессельроде[847]. Но в городе репутация барона была незавидна. Граф Гогенлоэ-Кирхберг в своём донесении прямо говорит, что в последние годы к Геккерену относились хуже и многие избегали знакомства с ним[848]. Геккерен был окружён аристократической молодёжью, с которой он был в отношениях неестественной интимности. Вспомним, как определил князь А. В. Трубецкой одну из «шалостей» Дантеса: «Не знаю, как сказать: он ли жил с Дантесом или Геккерен жил с ним… В то время в высшем обществе было развито бугрство»[849]. К кругу молодых «астов», шаливших вместе с Геккереном, тянется другая нить в этом деле. Здесь Геккерен мог найти и нашёл физических исполнителей своих замыслов.

Вопрос о том, кто писал диплом своей собственной рукой и кто разослал его Пушкину и его знакомым, оставался невыясненным и по сей день. С наибольшим упорством молва называла три имени: князя И. С. Гагарина, князя П. В. Долгорукова и графа С. С. Уварова[850]. Эти имена стали произносить в первые же дни после смерти Пушкина. А. И. Тургенев записал в дневнике под 30 января 1837 года: «Вечер у Карамзиной. О князе Иване Гагарине». Под 31 января: «Обедал у Карамзиной. Спор о Геккерене и Пушкине. Подозрения опять на К.И.Г.» (т. е. на князя И. Гагарина). Так как князь И. С. Гагарин жил вместе с князем П. В. Долгоруковым, то, естественно, подозрение распространилось и на него. Н. М. Смирнов, муж А. О. Смирновой, в 1842 году, т. е. через пять лет после событий, изложил в своём дневнике взгляд на происхождение и распространение подмётного пасквиля, — взгляд, очевидно, принятый в светских кругах, сочувствовавших Пушкину: «Весьма правдоподобно, что <Геккерен> был виновником сих писем с целью поссорить Дантеса с Пушкиным и, отвлекши его от продолжения знакомства с Натальей Николаевной, — исцелить его от любви и женить на другой. Подозрение также падало на двух молодых людей — кн. Петра Долгорукова и кн. Гагарина, особенно на последнего. Оба князя были дружны с Геккереном и следовали его примеру, распуская сплетни. Подозрение подтверждалось адресом на письме, полученном К. О. Россетом: на нём подробно описан был не только дом его жительства, куда повернуть, взойти на двор, по какой идти лестнице и какая дверь его квартиры. Сии подробности, неизвестные Геккерену, могли только знать эти два молодые человека, часто посещавшие Россета, и подозрение, что кн. Гагарин был помощником в сём деле, подкрепилось ещё тем, что он был очень мало знаком с Пушкиным и казался очень убитым тайною грустью после смерти Пушкина. Впрочем, участие, им принятое в пасквиле, не было доказано, и только одно не подлежит сомнению — это то, что Геккерен был их сочинитель»[851]. О круге Геккерена выпуклые воспоминания сохранились у князя Вяземского: «Старик Геккерен был известен своим распутством. Он окружил себя молодыми людьми наглого разврата и охотниками до любовных сплетен и всяческих интриг по этой части, в числе их находились князь П. В. Долгоруков и граф Л. С.»[852]. На членах этой геккереновской стаи мы и остановились.

Обвинения князя И. С. Гагарина и князя П. В. Долгорукова были оглашены в печати впервые в 1863 году в брошюре Аммосова «Последние дни жизни и кончина А. С. Пушкина»[853]{371}. Аммосов писал со слов К. Данзаса следующее: «Автором этих записок по сходству почерка, Пушкин подозревал барона Геккерена-отца и даже писал об этом графу Бенкендорфу. После смерти Пушкина многие в этом подозревали князя Гагарина; теперь же подозрение это осталось за жившим тогда вместе с ним князем Петром Владимировичем Долгоруковым.

Поводом к подозрению князя Гагарина в авторстве безымянных писем послужило то, что они были писаны на бумаге одинакового формата с бумагою князя Гагарина. Но, будучи уже за границей, Гагарин признался, что записки были писаны действительно на его бумаге, но только не им, а князем Петром Владимировичем Долгоруковым.

Мы не думаем, чтобы это признание сколько-нибудь оправдывало Гагарина — позор соучастия в этом грязном деле, соучастия если не деятельного, то пассивного, заключающегося в знании и допущении, остался всё-таки за ним»[854].

Заявления Аммосова были перепечатаны во многих русских журналах и газетах и нашли широкое распространение как в России, так и за границей[855]. Обвиняемые были в то время живы: князь Иван Сергеевич Гагарин, принявший католичество ещё в 1842 году, был священником иезуитского ордена, а князь Пётр Владимирович Долгоруков, самовольно и тайно оставивший отечество в 1859 году, был эмигрантом совершенно особенного типа и вёл жестокую литературную войну с сановниками русского правительства. И тот и другой не оставили без ответа позорившие их сообщения Данзаса.

Первым отозвался князь П. В. Долгоруков. Он напечатал в герценовском «Колоколе» (1863 год, № 168 от 1 августа) и в своём журнальчике «Листок» (1863 год, № 10) письмо в редакцию «Современника», повторившего на своих страницах в рецензии на книжку Аммосова его заявления. Это письмо появилось затем и в сентябрьской книжке «Современника» за 1863 год, с исключением одной фразы, выброшенной цензурой. Приводим полностью это письмо, содержащее кое-какие любопытные фактические данные.

«М.Г. В июньской книге Вашего журнала прочёл я разбор книжки г. Аммосова „Последние дни жизни А. С. Пушкина“ и увидел, что г. Аммосов позволяет себе обвинять меня в составлении подмётных писем в ноябре 1836 г., а князя И. С. Гагарина — в соучастии в таком гнусном деле и уверяет, что Гагарин, будучи за границею, признался в том.

Это клевета и только: клевета и на Гагарина, и на меня, Гагарин не мог признаться в том, чего никогда не бывало, и он никогда не говорил подобной вещи, потому что Гагарин человек честный и благородный и лгать не будет. Мы с ним соединены с самого детства узами теснейшей дружбы, неоднократно беседовали о катастрофе, положившей столь преждевременный конец поприщу нашего великого поэта, и всегда сожалели, что не могли узнать имён лиц, писавших подмётные письма.

Г. Аммосов говорит, что писал свою книжку со слов К. К. Данзаса. Не могу верить, чтобы г. Данзас обвинял Гагарина или меня. Я познакомился с г. Данзасом в 1840 г., через три года после смерти его знаменитого друга, и знакомство наше продолжалось до выезда моего из России в 1859 г., т. е. 19 лет. Г. Данзас не стал бы знакомиться с убийцею Пушкина, и не он, конечно, подучил г. Аммосова напечатать эту клевету.

Г. Аммосову неизвестно, что Гагарин и я, после смерти Пушкина, находились в дружеских сношениях с людьми, бывшими наиболее близкими к Пушкину; г. Аммосову неизвестно, что я находился в дружеских сношениях с друзьями Пушкина: гр. М. Ю. Виельгорским, гр. Гр. А. Строгановым, кн. А. М. Горчаковым, кн. П. А. Вяземским, П. А. Валуевым; с первыми двумя до самой кончины их, с тремя последними до выезда моего из России в 1859 г. Г. Аммосову неизвестно, что уже после смерти Пушкина я познакомился с его отцом, с его родным братом и находился в знакомстве с ними до самой смерти их.

Начальнику III отделения, по официальному положению его, лучше других известны общественные тайны. Л. В. Дубельт (младший сын его женат на дочери великого поэта) никогда не обвинял ни Гагарина, ни меня по делу Пушкина. Когда в 1843 г. я был арестован и сослан в Вятку, в предложенных мне вопросных пунктах не было ни единого намёка на подмётные письма.

С негодованием отвергаю, как клевету, всякое обвинение как меня, так и Гагарина в каком бы то ни было соучастии в составлении или распространении подмётных писем. Гагарин, ныне находящийся в Бейруте, в Сирии, вероятно, сам напишет Вам то же. Но обвинение — и какое ужасное обвинение! — напечатано было в „Современнике“, и долг чести предписывает русской цензуре разрешить напечатание этого письма моего[856]. Прося Вас поместить его в ближайшей книге „Современника“, имею честь быть, Милостивый государь, Вашим покорнейшим слугою

князь Пётр Долгоруков»[857]

Оправдание князя Ивана Гагарина появилось в № 154 «Биржевых ведомостей» за 1865 год и было ответом на помещённую в № 102 этой газеты статью, которая, в свою очередь, была заимствована из «Русского архива». В «Русском архиве» этого года был помещён отрывок «Из воспоминаний графа В. А. Соллогуба»[858]. Сообщив со слов Дантеса о том, что документы, поясняющие смерть Пушкина, целы и находятся в Париже и среди них диплом, написанный поддельной рукой, граф Соллогуб высказал предположение: «Стоит только экспертам исследовать почерк, и имя настоящего убийцы Пушкина сделается известным на вечное презрение всему русскому народу. Это имя вертится у меня на языке, но пусть его отыщет и назовёт не достоверная догадка, а божие правосудие!» Граф Соллогуб не назвал этого имени, но редактор «Русского архива» П. И. Бартенев в примечании к этому месту процитировал приведённое нами выше заявление Аммосова. Князь И. С. Гагарин опубликовал любопытнейшее письмо, которое мы и приводим без изменений. Упоминаемые в письме его лица обозначены инициалами, которые раскрыты (вполне верно) Бартеневым, перепечатавшим письмо Гагарина в «Русском архиве» (1865, изд. 2-е, 1242—1246).

«В № 102 „Биржев. ведомостей“ помещена статья, в которой, по поводу безымянных писем, причинивших смерть Пушкина, приводится моё имя. Статья эта меня огорчила, и невозможно мне её пропустить без ответа. В этом тёмном деле, мне кажется, прямых доказательств быть не может. Остаётся только честному человеку дать своё честное слово. Поэтому я торжественно утверждаю и объявляю, что я этих писем не писал, что в этом деле я никакого участия не имел; кто эти письма писал, я никогда не знал и до сих пор не знаю. Чтобы устранить все недоразумения и все недомолвки, мне кажется нужным войти в некоторые подробности. В то время, как случилась вся эта история, кончившаяся смертью Пушкина, я был в Петербурге и жил в кругу, к которому принадлежали и Пушкин, и Дантес, и я с ними почти ежедневно имел случай видеться. С Пушкиным я был в хороших сношениях; я высоко ценил его гениальный талант и никакой причины вражды к нему не имел. Обстоятельства, которые дали повод к безымянным письмам, происходили под моими глазами, но я никаким образом к ним не был примешан, о письмах я не знал и никакого понятия о них не имел. Первый человек, который мне о них говорил, был К.О.Р.[859] В то время я жил на одной квартире с кн. П.В.Д.[860] на Миллионной. С Д. я также с самого малолетнего возраста был знаком. Бабушка его княгиня Д.[861] и особенно тётушка его М.П.К.[862] были в дружной и тесной связи с моей матушкой. Мы в Москве очень часто видались, потом Д. отправлен был в Петербург в Пажеский корпус. Я потерял его из виду и встретился с ним опять в Петербурге в 1835 или 1836 году. Мы наняли вместе одну квартиру. Однажды мы обедали дома вдвоём, как приходит Р. При людях он ничего не сказал, но как мы встали из-за стола и перешли в другую комнату, он вынул из кармана безымянное письмо на имя Пушкина, которое было ему прислано запечатанное под конвоем, на его (Р.) имя. Дело ему показалось подозрительным, он решился распечатать письмо и нашёл известный пасквиль. Тогда начался разговор между нами; мы толковали, кто мог написать пасквиль, с какою целию, какие могут быть от этого последствия. Подробностей этого разговора я теперь припомнить не могу; одно только знаю, что наши подозрения ни на ком не остановились и мы остались в неведении. Тут я имел в руках это письмо и рассматривал. Другого экземпляра мне никогда не приходилось видеть. Сколько я могу припомнить, Р. нам сказал, что этот конверт он получил накануне{372}.

Несколько времени после того, однажды утром, в канцелярии министерства иностранных дел, я услышал от графа Д.К.Н.[863], что Пушкин накануне дрался с Дантесом и что он тяжело ранен. В тот же день я отправился к Пушкину и к Дантесу: у Пушкина не принимали; Дантеса я видел легко раненного, лежавшего на креслах.

В то время было в Петербурге много толков о безымянных письмах; многие подозревали барона Геккерена-отца; эти подозрения тогда, как и теперь, мне казались чрезвычайно нелепыми. Я и не воображал, что меня также подозревали в этом деле. Прошло несколько лет; я провёл эти годы в Лондоне, в Париже и в Петербурге. В Париже я часто видался со многими русскими; в Петербурге я везде бывал и почти ежедневно встречался с Л.[864], и во всё это время помину не было о моём мнимом участии в этом тёмном деле. В 1843 году я оставил свет и поступил в новициат ордена иезуитов, в Ахеоланскую обитель (L’Acheul), где и оставался до сентября 1845 года. В Ахеоланской обители меня навестил А.И.Т.[865], мы долго с ним разговаривали про былое время. Он мне тут впервые признался, что он имел на меня подозрение в деле этих писем, и рассказал, как это подозрение рассеялось. На похоронах Пушкина он с меня глаз не сводил, желая удостовериться, не покажу ли я на лице каких-нибудь знаков смущения или угрызения совести, особенно пристально смотрел он на меня, когда пришлось подходить ко гробу — прощаться с покойником. Он ждал этой минуты; если я спокойно подойду, то подозрения его исчезнут; если же я не подойду или покажу смущение, он увидит в этом доказательство, что я действительно виноват. Всё это он мне рассказывал в Ахеоланской обители и прибавил, что, увидевши, с каким спокойствием я подошёл к покойнику и целовал его, все его подозрения исчезли. Я тут ему дружески приметил, что он мог бы жестоко ошибиться. Могло бы случиться, что я имел бы отвращение от мертвецов и не подошёл бы ко гробу. Подходить я никакой обязанности не имел, — не все подходили, и он тогда бы очень напрасно остался убеждённым, что я виноват.

После этого несколько раз до меня доходили слухи, что тот или другой человек меня подозревал в том же деле. Я, признаюсь, не обращал на эти подозрения никакого внимания. С одной стороны, я так твёрдо убеждён был в моей невинности, что эти слухи не делали на меня впечатления. С другой стороны, так много людей не могли себе объяснить, почему я оставил свет и сделался иноком. Стали выдумывать небывалые причины. Иные предполагали, не знаю, какой роман, любовь, отчаяние и бог весть что такое. Другие полагали, что я непременно совершил какое-нибудь преступление, а как за мною никакого преступления не знали, то стали поговаривать: „А может быть, он написал безымянные письма против Пушкина?“

Пушкин убит в феврале 1837 г., если я не ошибаюсь; я вступил в орден иезуитов в августе 1843 г. — слишком шесть лет спустя; в продолжение этих шести лет никто не приметил за мной никакого отчаяния, даже никакой грусти, и сколько я знаю, никто не останавливался на мысли, что я эти письма писал; но как я сделался иезуитом, тут и стали про это говорить.

Несколько лет тому назад один старинный мой знакомый приехал в Париж из России и стал опять меня расспрашивать про это дело; я ему сказал, что я знал и как я знал. Разговор пал на бумагу, на которой был писан пасквиль; я действительно приметил, что письмо, показанное мне К.О.Р., было писано на бумаге, подобной той, которую я употреблял. Но это ровно ничего не значит: на этой бумаге не было никаких особенных знаков, ни герба, ни литер. Эту бумагу не нарочно для меня делали; я её покупал, сколько могу припомнить, в английском магазине, и, вероятно, половина Петербурга покупала тут бумагу.

Кажется, к этим объяснениям насчёт моего мнимого участия в безымянных письмах более ничего прибавлять не нужно. Но не могу умолчать о кн. Д. Конечно, он в моей защите не нуждается и сам себя защищать может. Одно только я хочу сказать. Как видно из предыдущего, во время несчастной этой истории я с ним на одной квартире жил, — следовательно, если бы были против него какие-нибудь улики или доказательства, никто лучше меня не мог бы их приметить. Поэтому я почитаю долгом объявить, что никаких такого рода улик или доказательств я не приметил.

Примите уверение и т. д.

Ивана Гагарина,

  священника общества Иисусова».

В указаниях князя Гагарина мы не находим никаких противоречий. Ссылка на А. И. Тургенева находит подтверждение в его дневниках и письмах к кн. П. А. Вяземскому. В дневниках немало упоминаний о князе Гагарине самого дружественного характера; в особенности их много в 1838 году, когда Тургенев жил в Париже и чуть не ежедневно встречался с князем И. С. Гагариным. Вместе с ним Тургенев посещал лекции в Сорбонне. 14 марта 1838 года Тургенев сообщал князю П. А. Вяземскому: «Я часто вижу кн. Ивана Сергеевича Гагарина: он, кажется, опять стал тем же, каким я знавал его в Мюнхене, где мне он очень нравился. Не чуждаясь света, он заглядывает в книги и любит салоны Свечиной и ей подобных». Хорошее впечатление с течением времени только усиливалось. Так 9 апреля 1838 года Тургенев писал опять Вяземскому: «Я часто видаюсь здесь с кн. Иваном Гагариным. Он попал в первоклассное fashionables{373} и имеет на то полное право: богат, умён, любезен и любопытен»[866].

Гагарин принадлежал к «кружку 16»: участники сходились по вечерам и вели беседы, так, как будто бы III отделения не существовало. Среди les Seize были Ю. Ф. Самарин, гр. Андрей Шувалов, А. А. Столыпин (лермонтовский Монго), сам М. Ю. Лермонтов, граф П. А. Валуев, барон Д. П. Фредерикс, кн. С. Н. Долгоруков, кн. А. Н. Долгоруков и др. Всё это были люди весьма молодые и весьма аристократического происхождения[867].

Ничто не предвещало того духовного переворота, который через четыре года привёл Гагарина в католическую церковь, на лоно братьев иезуитского ордена. Православные друзья Гагарина были ошеломлены известием об обращении Гагарина: Самарин вступил с ним в полемическую переписку на тему о сравнительном достоинстве христианских религий, Тургенев тоже попытался уяснить причины перехода и с этой именно целью он навестил Гагарина в Ахеоланской обители. Об этом посещении и упоминает Гагарин в своём письме. Тургенев посетил Гагарина два раза — 27 и 28 сентября 1844 года. Через три дня он сообщил К. С. Сербиновичу: «Я был два раза в L’Acheul и спорил с послушником Иваном Ксаверием; но об этом более после; не он во всём виноват, а мы, т. е. вы, я, Филарет, Муравьёв и весь летаргизм нашего православия; опять: sapienti sat. [„Мудрому достаточно“ или „умный поймёт“ (лат.).] Дайте всем верить и думать»[868].

В дневнике Тургенев записал, конечно, посещения. 27 сентября был лишь незначительный разговор, и свидание было условлено на следующий день. Вот запись 28 сентября, в которой по неразборчивости почерка не удалось прочесть несколько слов: «В 7 часов St. Acheul, Гагарин уже ожидал меня, приготовил комнату, камин, шеколад и кофе. Сам спит с другими в зале. Исповедь его.                            Мысли мои при сём случае. Гагарин о Криднер и Бенкендорфе, кажется, намекал, что желает обратить его!! о богородице, о Шеллинге, коему сказал поручение. Об отце и матери; слёзы навёртывались. О надеждах для России. Книги Филарета и Муравьёва решили его. Равиньян, беседа и советы его. Свечина отговаривала вдруг. Опасение, что знать будут. Нельзя исповедаться в России кат. свящ. всё иезуитские извинения, но чистосердечны. Моё участие в его прениях с самим собою. Самарин знал, что католик, и в России сам плакал. Боборыкина вопрос; не отрёкся, но отмолчался. Обещал ему книгу Самарина и друг. В 9 часов простились. Усадил меня…» Тургенев в своей записи и не заикнулся о разговоре, который произошёл между ним и Гагариным о Пушкине и анонимных письмах. Молчание не значит, что Гагарин облыжно упомянул о беседе, а может означать только то, что Тургенев не счёл даже нужным отметить этот разговор; он показался Тургеневу ничтожным по своим результатам, и, очевидно, у него не было ни капли сомнения в непричастности Гагарина к пасквильному делу.

Неназванный Гагариным старинный знакомый, с которым он беседовал об анонимных письмах, это — друг Пушкина, С. А. Соболевский. Он тоже оставил рассказ о беседе с Гагариным в письме к князю С. М. Воронцову: «Вам известно, что в своё время предполагали, что этот поступок (составление пасквиля) совершил Гагарин и что угрызения совести в этом поступке заставили последнего сделаться католиком и иезуитом; вам известно также, что главнейший повод к такому предположению дала бумага, подобную которой, как утверждали, видали у Гагарина. С своей стороны я слишком люблю и уважаю Гагарина, чтобы иметь на него хотя бы малейшее подозрение; впрочем, в прошедшем году я самым решительным образом расспрашивал его об этом; отвечая мне, он даже и не думал оправдывать в этом себя, уверенный в своей невинности; но, оправдывая Долгорукова в этом деле, он рассказал мне о многих фактах, которые показались мне скорее доказывающими виновность этого последнего, чем что-либо другое. Во всяком случае оказывается, что Долгоруков жил тогда вместе с Гагариным, что он прекрасно мог воспользоваться бумагою последнего и что поэтому главнейшее основание направленных против него подозрений могло пасть на него, Гагарина».

Трудно было бы допустить вообще лёгкость и интимность общения, если бы А. И. Тургенев питал хоть сколько-нибудь основательное подозрение на князя И. С. Гагарина. Значит, подозрение, возникшее было, действительно рассеялось у А. И. Тургенева в момент похорон, но как же оно было неосновательно, раз для его рассеяния достаточно было одного мимолётного впечатления!

Нам известен ещё один собеседник Гагарина на тему об анонимных письмах.

Н. С. Лескову принадлежит интереснейший рассказ об его беседах с Гагариным по этому вопросу[869]. Свои выводы Лесков резюмирует следующим образом; «Из встреч и бесед с Гагариным у меня сложилось убеждение: 1) что дело смерти Пушкина тяготило и мучило Гагарина ужасно; 2) что он почитал себя жестоко оклеветанным; 3) что опровержений своих он не почитал достаточно сильными для ниспровержения всей этой клеветы; и 4) что он был убеждён в существовании более сильного и неопровержимого доказательства его правоты, каковое доказательство и есть во Франции… Характер и судьба И. С. Гагарина чрезвычайно драматичны, и всякий честный человек должен быть крайне осторожен в своих о нём догадках. Этого требуют и справедливость и милосердие»{374}. К этим словам нелишне присоединить и следующую характеристику Гагарина, оставленную Лесковым: «Гагарин совсем не отвечал общепринятому вульгарному представлению об иезуитах. В Гагарине до конца жизни неизгладимо сохранялось много русского простодушия и барственности, соединённой с тою особою кадетскою легкомысленностью, которую часто можно замечать во многих русских великосветских людях… Гагарин был положительно добр, очень восприимчив и чувствителен. Он был хорошо образован и имел нежное сердце… Он не был ни хитрец, ни человек скрытный и выдержанный, что можно было заключить по тому, как относились к нему некоторые из лиц его братства, в котором он, по чьему-то удачному выражению, не состоял иезуитом, а при них содержался».

Психологическая трудность усвоения пасквиля князю Гагарину бросается в глаза при чтении опубликованных писем князя И. С. Гагарина к Ф. И. Тютчеву от 1836 года[870]. Гагарин в 1833—1835 гг. служил в нашей дипломатической миссии в Мюнхене и здесь сблизился с Ф. И. Тютчевым. Переехав в конце 1835 года в Петербург, князь Гагарин стал деятельным пропагандистом поэзии Тютчева. Через него именно попали в «Современник» стихотворения Ф. И. Тютчева. Гагарин писал Тютчеву в следующих выражениях: «До сих пор, любезнейший друг, я не поговорил с вами как следует о тетради, которую вы мне прислали с Крюднерами. Я провёл над нею приятнейшие часы. Тут вновь встречаешься в поэтическом образе с теми ощущениями, которые сродны всему человечеству и которые более или менее переживались каждым из нас: но, сверх того, для меня это чтение соединялось с наслаждением совершенно особенным; на каждой странице живо припоминались мне вы и ваша душа, которую, бывало, мы вдвоём так часто и так тщательно разбирали… Пушкин ценит ваши стихи как должно и отзывался мне о них весьма сочувственно. Я отменно рад, что могу передать вам эти известия. По-моему, мало что может сравниться со счастием напечатлевать мысли и доставлять умственные наслаждения людям с дарованием и со вкусом. Поручите мне почётную должность быть вашим издателем».

Изложенными выше данными исчерпывается также и всё то, что мы знаем о роли князя П. В. Долгорукова. Никаких выводов отсюда делать было нельзя, но тёмные слухи с течением времени превращались в категорические утверждения. Так, в изданной в Берлине в 1869 году русской книжке «Нынешнее состояние России и заграничные русские деятели» на стр. 13-й можно прочесть: «Вероятно, вам памятно, как он, Долгоруков, будучи ещё молод и неопытен, позволил себе написать анонимное письмо к нашему народному поэту Пушкину». Князь П. А. Вяземский, весьма осведомлённый свидетель-современник, против этой фразы отметил на полях книжки: «Это ещё не доказано, хотя Долгоруков и был в состоянии сделать эту гнусность»[871]. Неприглядность нравственной личности князя Долгорукова, действительно, не есть ещё достаточное основание для его обвинения в составлении и распространении пасквиля. Б. Л. Модзалевский, давший большой материал для отрицательной характеристики Долгорукова и высказавшийся за причастие его к фабрикации пасквиля, в конце концов опирался на эту характеристику и не указал объективных улик[872].

В конце концов из всех выдвинутых против Гагарина и Долгорукова соображений и обстоятельств наиболее веским, громко говорящим против них является их нахождение в кругу Геккерена. Молодые люди наглого разврата окружали посланника, и князья-друзья были из их числа, и, конечно, мы должны считать их в 1836 году в стане врагов Пушкина. Они принадлежали к золотой молодёжи Петербурга. Об её забавах и шалостях как раз в интересующий нас период рассказывает князь А. В. Трубецкой[873]: «В то время несколько шалунов из молодёжи — между прочим Урусов, Опочинин, Строганов, мой cousin, — стали рассылать анонимные письма по мужьям-рогоносцам. В числе многих получил такое письмо и Пушкин». Характерно в этом сообщении то, что автор не видит ничего особенного в действиях шалунов из молодёжи, что ему представляется рассылка пасквилей по мужьям-рогоносцам делом обыкновенным, в порядке вещей. Какой же низкий моральный уровень современного Пушкину света зафиксирован свидетельством князя Трубецкого! К сообщению князя А. В. Трубецкого надо добавить рассказ графа В. А. Соллогуба о пасквилях. Отъезжая из Петербурга в начале декабря 1836 года, граф Соллогуб зашёл проститься с д’Аршиаком. «<Д’Аршиак> показал мне несколько печатных бланков с разными шутовскими дипломами на разные нелепые звания. Он рассказал мне, что венское общество целую зиму забавлялось рассылкою подобных мистификаций. Тут находился тоже печатный образец диплома, посланного Пушкину. Таким образом, гнусный шутник, причинивший его смерть, не выдумал даже своей шутки, а получил образец от какого-то члена дипломатического корпуса и списал»[874]{375}.

В такой атмосфере творили своё гнусное дело питомцы Геккерена. Но кто же списывал, кто писал пасквиль?