Власть и интеллигенция

Наивно было бы думать, что начавшийся процесс демократизации устраивал в партии всех. Большая часть действовавших в то время партийных кадров сложилась во времена культа личности Сталина, то есть в самые тяжелые времена. Мое поколение прошло мимо этого. Мы были в стороне от большой политики.

В то же время старшее поколение – такие, как Хрущев, Брежнев и многие другие, которых было большинство в руководстве, – сложились как политики в самые тяжелые годы культа личности. Культ личности их искалечил. Они жили в обстановке страха и подозрений, давления на их совесть, видели, как арестовывают невинных людей. В их поступках подчас проявлялся инстинкт самосохранения – обыкновенная человеческая слабость. Поэтому многие из старых кадров, оглядываясь в прошлое, опасались слишком быстрого процесса демократизации, боялись, что их в лучшем случае скоро выбросят с политической арены, но могут поступить и так, как это было при Сталине.

Хрущев, видимо, сам испугался тех изменений, которые пошли в партии после XXII съезда. В Москве курс на демократизацию набирал все большую силу. Хрущева очень настораживали демократические веяния в среде творческой интеллигенции Москвы. Он настоятельно требовал от нас усиления идеологической работы в этих кругах. Москва должна была стать примером такой работы для всей партии. Я хорошо понимал обстановку, но для меня лично настроения москвичей были гораздо ближе, чем «шаг вперед, два шага назад» в политике Хрущева.

Так возникли принципиальные разногласия между Центром и Москвой, которые не выплескивались наружу и до поры до времени не мешали нормальному ритму городской жизни…

Первое поручение, которое я получил от П. Н. Демичева, когда в феврале 1961 года пришел в МГК вторым секретарем, – заняться идеологией, хотя я был далек от этих вопросов. Пробным шагом в этой области был мой поход на выставку шестнадцати молодых художников на Беговой улице. Я должен был решать: открывать или не открывать эту выставку, так как на ней было представлено много модернистских работ.

Я осмотрел выставку, побеседовал со многими художниками. Они смотрели на меня настороженно, у всех в глазах вопрос: «Ну как? Откроют?» Меня это даже удивило. Я сказал:

– Открывайте, конечно. Кому это нравится – пусть посмотрят.

Во всяком случае, как я полагал, нашей идеологии это никак не навредит.

В конце ноября 1962 года я ознакомился с выставкой, организованной в Центральном выставочном зале Манежа к 30-летию МОСХ. Действовала она уже около месяца и вызвала большой интерес москвичей и гостей столицы. За это время ее посетили более 100 тысяч зрителей.

Занявшая весь первый этаж Манежа выставка действительно оказалась очень интересной: показали все самое лучшее, что было создано за тридцать лет работы Московской организации Союза художников. Экспонировалось более двух тысяч произведений. Они были разнообразны по тематике, жанрам, творческим приемам, исполнительской манере.

1 декабря Хрущев с большой группой партийных и советских руководителей посетили эту выставку. В осмотре, который продолжался несколько часов, приняли участие почти все члены политбюро ЦК, заведующие некоторыми отделами ЦК КПСС. Здесь также присутствовали министр культуры СССР Е. А. Фурцева, главные редакторы газет «Правда» П. А. Сатюков и «Известия» А. И. Аджубей. У меня вызвало некоторое недоумение, когда я поначалу не увидел в этой представительной группе Л. Ф. Ильичева – секретаря ЦК по идеологии.

Объяснения при осмотре выставки давали первый секретарь правления Союза художников СССР С. В. Герасимов, президент Академии художеств СССР Б. В. Иогансон, секретарь правления Союза художников СССР Е. Ф. Белашова, председатель Московского отделения Союза художников Д. К. Мочальский и другие художники и скульпторы. Хрущев и его спутники нормально реагируют: что-то им нравится больше, что-то – меньше.

После того как они осмотрели работы на первом этаже, Хрущева – неожиданно для меня – повели на второй этаж. Я недоуменно спрашиваю: «Куда всех ведут?»

Как потом выяснилось, «отсутствующий» Ильичев за ночь (!) до посещения выставки руководителями ЦК распорядился собрать по квартирам работы молодых абстракционистов и следил за их размещением на втором этаже вне выставки МОСХ. Он и авторов пригласил. Те вначале были очень довольны, что их работы хотят показать. Но оказалось, что кому-то очень хотелось столкнуть их с Н. С. Хрущевым.

Провокация удалась. Хрущев, как только увидел эти работы, побледнел и стал кричать: «А это что такое? Разве это искусство? Это написано не рукой человека, а намалевано хвостом осла! А вы кто такие? – кричал он, обращаясь к молодежи. – Это не искусство, и вы не художники! Вы педерасты!» И пошел, и пошел… Распалился совсем!

Я таким взбешенным видел Хрущева до этого только один раз – 1 мая 1960 года, когда сбили американский самолетшпион У-2 около Свердловска.

Потом подходит к макету памятника, который сделал Эрнст Неизвестный, смотрит. Тот стоит рядом. Оба молчат. Наконец Неизвестный начал говорить:

– Никита Сергеевич! Я всю войну был на фронте. Капитан, артиллерист, имею ранение. Я многих своих товарищей потерял и хочу увековечить память об этих героях. Вот это макет того памятника, который, мне казалось, надо бы создать.

И начал объяснять идею своей работы. Никита Сергеевич молча выслушал, развернулся и ушел. Но у всех присутствующих осталось очень тяжелое впечатление от этой спровоцированной Ильичевым и Сусловым сцены.

«Правда», конечно, сразу же «отреагировала». Полотна второго этажа были названы «мазней», «патологическими вывертами», «жалким подражанием растленному формалистическому искусству буржуазного Запада».

Традиционно Московский горком партии был обязан реагировать на такого рода события. Разумеется, это входило и в планы организаторов провокации. Однако мы сделали вид, что ничего особенного не произошло.

Но этим дело не кончилось. Через две недели, 17 декабря, состоялась встреча Хрущева с творческой интеллигенцией в Доме приемов на Ленинских горах. Собралось человек четыреста. Всех посадили за столы, подали чай, кофе, закуски. Разговор шел по-крупному. Солженицын не выходил к микрофону – выступал с места, и мы не слышали, о чем там речь шла. Только услышали, как Хрущев сказал после его выступления:

– Видимо, правильна народная пословица: горбатого только могила исправит.

А в ответ реплику из зала:

– Товарищ Хрущев, прошли времена, когда могилами исправляли!

После этого речей больше не было. И эта встреча не удалась.

В начале марта 1963 года состоялась новая встреча с деятелями культуры. На этот раз собрались в Свердловском зале Кремля. Ильичев сделал доклад. Хрущев сидел мрачный. Но вот на трибуну выходит поэт Андрей Вознесенский и начинает свою речь словами:

– Никита Сергеевич, я человек беспартийный…

Хрущев мгновенно взрывается:

– Ну и что, что беспартийный? Чем гордишься? Чем хвалишься? Это что, большая заслуга быть беспартийным?!

Вознесенский снова начал:

– Никита Сергеевич, я человек беспартийный…

– Ну что ты заладил – беспартийный, беспартийный, – вновь обрывает его Хрущев.

Вознесенский снова:

– Никита Сергеевич, я не состою в партии…

Хрущев молчит.

– …но я написал поэму о Владимире Ильиче Ленине.

Хрущев промолчал, но не извинился. Вот на такой ноте и проходила эта встреча.

Думаю, что на проведение встреч с творческой интеллигенцией после XXII съезда партии Хрущева подбили его ближайшие советчики из ЦК КПСС, которых возглавляли тогда Л. Ф. Ильичев и член Президиума ЦК КПСС М. А. Суслов.

Хрущев передоверился этим людям, и они навязали ему свое субъективное мнение по столь сложным и чувствительным для интеллигенции вопросам, как развитие советского искусства, партийность литературы и искусства, социалистический реализм.

Не хотелось бы подробно останавливаться на содержании этих встреч. Прошли они постыдно плохо и оставили очень тяжелое впечатление. А сам Хрущев весьма основательно подорвал свой авторитет среди творческой интеллигенции.

О том, как реагировали другие слои интеллигенции на выходки Хрущева, можно проиллюстрировать следующим фактом. У меня были очень добрые отношения с академиком Петром Леонидовичем Капицей, которые как раз и начались с этих выставок молодых художников.

Однажды мне доложили, что Капица в своем институте развесил самые спорные картины этих художников и к нему валом идут посетители. Я поехал к нему посмотреть. В кабинете Капицы, когда мы остались наедине, я спросил его:

– Петр Леонидович, зачем вы это делаете? Ведь ясно же, что это вызов Хрущеву! Разве вы мало настрадались при Сталине? Теперь хотите еще с Хрущевым поссориться? Я хочу вам сказать как человек, втянутый в большую политику, – нельзя этого делать.

– Теперь другие времена, – упрямо возразил ученый. – А я и раньше, и теперь не терплю насилия над личностью. Вот скажите, – неожиданно спросил он меня, указывая на рисунок, висевший на стене, с изображением Дон Кихота и Санчо Пансы, – что вы думаете об этом рисунке?

– Я не знаю, кто его автор, но думаю, это настоящий художник, – осторожно ответил я.

– Ха-ха-ха! Так это же Пикассо! – радостно воскликнул Капица.

С тех пор мы стали с ним друзьями.

Судя по всему, Хрущев не понимал и потому не любил современное искусство. Впрочем, и все мы, партийные и советские работники того времени, с головой погрязшие в различных хозяйственных проблемах, не очень-то много времени и внимания уделяли вопросам литературы и искусства и, следовательно, не очень грамотно разбирались в этих вопросах.

Московскому партийному руководству пришлось выдержать сильное давление «сверху», чтобы не допустить расправы с теми, кого критиковал Хрущев на этих встречах. В аппарате ЦК напрямую требовали от МГК принятия «конкретных мер». На меня лично обрушился Ильичев:

– Почему не принимаете меры? Почему никто не наказан в Союзе писателей? Ваша «Вечерняя Москва» – это бульварная газета. Она вообще не понимает своей роли в этом деле.

Он обвинял МГК в беспринципности. Я не соглашался со всеми этими обвинениями и предложил вынести наш спор на рассмотрение Президиума ЦК КПСС. Ни Ильичев, ни Суслов не решились. Я хорошо понимал, что Суслов и Ильичев, подставив Хрущева, теперь уже моими руками хотели «таскать каштаны из огня» – громить творческие союзы Москвы.

Чтобы снять напряжение, мы провели совещания с работниками всех московских творческих союзов, в частности, с товарищами из Союза писателей. Обсудили, что им надо было делать, какие сделать выводы. Не желая услышать обвинение в самоустранении, я даже беседовал с представителями Союза композиторов, в деятельности которого менее всего разбирался. Доклад мне написали исключительно серый, бездарный. Мероприятие было проведено «для галочки».

Мы, конечно, кое-кого задели – не без этого. Иначе и нельзя было, так как я знал, что на каждом таком совещании в зале сидят люди из ЦК и, если что-нибудь будет «не так», немедленно нажалуются Хрущеву. Но мы отлично понимали и то, что, если Москва начнет делать оргвыводы, как это требовал Ильичев, эта волна немедленно пойдет по всей стране, да еще в более извращенной, более жесткой форме, и последствия будут непредсказуемыми. Как бы там ни было, но ни один волос с головы критикуемых не упал. Москва не допустила расправы с инакомыслящими в искусстве.

В результате я доложил Никите Сергеевичу, что творческая интеллигенция – надежный оплот партии. Хрущев удовлетворенно ответил: «Нам только того и нужно было»…

Меня упрекали в том, что я незаслуженно освободил А. В. Эфроса от руководства Ленкомом. В Москве было несколько театров и концертных залов, которыми мы не занимались. Среди них Большой и Малый театры, консерватория, Дворец съездов.

Театром Ленинского комсомола занимался ЦК ВЛКСМ, который все вопросы по этому театру решал напрямую с ЦК КПСС. У руководства ЦК ВЛКСМ не сложились нормальные отношения с Эфросом. Он был очень самостоятельным и не терпел ни малейшего давления со стороны. Дело дошло до того, что его вот-вот должны были освободить. В это время оказалась вакантной должность главного режиссера в Театре на Малой Бронной. Я пригласил к себе Эфроса и предложил ему перейти в этот театр. Сказал, что мы высоко его ценим, но не в наших силах сохранить его в Ленкоме. Он был расстроен, но понимал, что отношения с ЦК ВЛКСМ и ЦК КПСС ему уже не поправить. Дал согласие на переход и попросил лишь, чтобы я помог ему взять с собой из Ленкома нескольких артистов для улучшения труппы Театра на Малой Бронной.

А что сейчас говорят об этом, пусть останется на совести тех, кто говорит…

В то время неуютно чувствовали себя в искусстве многие наши крупнейшие деятели культуры. Приведу лишь два примера. Оба они относятся к Академии художеств СССР.

Накануне открытия персональной выставки народного художника СССР Павла Дмитриевича Корина в выставочных залах Академии художеств туда приехала министр культуры Фурцева.

…Я с большим уважением относился к Екатерине Алексеевне Фурцевой как к крупному политическому деятелю. Это мнение не изменил и сейчас. Она оставила о себе самую добрую память в Москве тем, что много сделала для развития города, занимая пост первого секретаря МГК КПСС. Была она женщина обаятельная, умная, образованная, хороший организатор, прекрасный оратор, человек с твердым характером и очень справедливая. На ее женские плечи легла основная тяжесть работы по созданию в Москве базы строительства и стройиндустрии, и она блестяще справилась с этой задачей. Фурцева никогда не давала в обиду московские кадры, хотя сама могла критиковать довольно сурово. Мы чувствовали себя при ней как за каменной стеной. Именно она давала согласие на мое избрание первым секретарем Бауманского района.

Оказалось, однако, что на посту министра культуры СССР многие ее прекрасные качества ей не только не помогали, а, наоборот, даже вредили в работе с творческой интеллигенцией. Ей не хватало гибкости, такта, внимания к творческим работникам, может быть, и терпения. По-видимому, эта должность была не для нее. Но и на этом посту ей многое удалось сделать. Помню, как она жала на меня, чтобы закончить строительство МХАТа на Тверском бульваре, нового здания для Третьяковки. Что-что, а давить она умела…

Увидев великолепно написанные Кориным образы священнослужителей, нищих и других представителей старого мира, эскизы которых художник готовил для своей огромной работы «Русь уходящая», Фурцева страшно возмутилась и категорически потребовала: «Всех попов убрать, выставку в таком виде не открывать!»

Позвонили мне. Я срочно приехал на Кропоткинскую. Разгорелся спор. Никакие доводы на Екатерину Алексеевну не действовали. Даже тот факт, что М. Горький очень высоко ценил эти портреты и выпросил у Сталина особняк для художника, чтобы создать ему необходимые условия для работы. Пришлось пустить в ход последние аргументы, что, мол, эта выставка открывается в Москве не по линии Министерства культуры СССР, а посему мы, москвичи, несем полную ответственность за ее проведение и принимаем решение – поддержать выставку народного художника СССР Корина.

Выставка прошла с огромным успехом. Позднее она демонстрировалась в США. А с Павлом Дмитриевичем Кориным мы стали после этого близкими друзьями до самых последних дней его жизни…

Второй случай был просто курьезный. Народный художник СССР Сергей Тимофеевич Коненков открывал свою выставку в Доме Академии художеств. За несколько часов до открытия туда опять же приехала Екатерина Алексеевна.

Все шло хорошо, пока она не подошла к бюсту Хрущева. Увидев работу, она потребовала убрать ее из экспозиции, так как, по ее словам, «выполнен бюст плохо, карикатурно и позорит нашего лидера». И здесь, как говорится, нашла коса на камень. Коненков категорически заявил, что в этом случае выставки не будет. Министр культуры стояла на своем. Ни о чем не договорившись, Фурцева уехала. Организаторы выставки остались в полной растерянности, не зная, что им дальше делать. Пришлось мне снова ехать на Кропоткинскую.

Я, конечно, сделал вид, что ничего не знаю о посещении министра культуры. Долго ходил по выставке в сопровождении Коненкова. Очень хвалил его действительно прекрасные работы.

Подойдя к бюсту Хрущева, я долго стоял около него и молчал: Екатерина Алексеевна была абсолютно права, но как сказать об этом скульптору? Коненков с напряжением ждал рядом.

Бюст был из белого мрамора. Выдающийся скульптор ухватил одно из характерных выражений лица Хрущева, которое иногда делало его физиономию какой-то несимпатичной. А выполненный в мраморе портрет нашего лидера, да еще несколько утрированно, действительно выглядел карикатурно. Пауза затягивалась. Наконец я говорю:

– Ну, Сергей Тимофеевич, это же гениально! Это же вылитый Никита Сергеевич! Как вы ухватили это выражение? Ведь Никита Сергеевич так многолик. Поздравляю вас!

Все это было сказано громко, чтобы окружающие нас люди могли слышать. Коненков был очень доволен. Его напряжение прошло. Он даже как-то ожил, засветился:

– А вот Фурцева этот портрет раскритиковала.

– Не могу согласиться с Екатериной Алексеевной. И буду везде отстаивать свое мнение.

Затем отвел его в сторону и тихонечко так, чтобы никто не слышал, говорю:

– Бюст настолько хорош и реалистичен и так точно передает схваченное вами выражение лица Никиты Сергеевича, что тот может ведь и обидеться, так как все его приукрашивают в духе социалистического реализма, изображают его этаким красавцем мужчиной, подхалимствуя перед ним. А вы дали его не очень красивым человеком.

Для Коненкова это оказалось неожиданным аргументом. Он сказал, что как-то раньше не подумал об этом, ну а уж если Никита Сергеевич может обидеться, а он этого ни в коем случае, естественно, не хочет, то, пожалуй, лучше этот бюст и не выставлять. Так был урегулирован этот конфликт. Но отношение к Фурцевой и у Коненкова, и у других художников от этого, мягко говоря, не улучшилось.

По сути дела, то же самое произошло у Фурцевой с Ростроповичем. В результате знаменитый виолончелист оказался за рубежом, а советское искусство от этого лишь крупно проиграло.

К сожалению, подобные примеры можно было бы продолжить. Все это в конечном счете обернулось для партии потерей авторитета среди творческой интеллигенции, который никакими Государственными и даже Ленинскими премиями восстановить было невозможно. Чем больше ошибок делал Хрущев, тем громче расхваливали его средства массовой информации и члены Президиума ЦК, оказывая плохую услугу как Хрущеву, так и партии.

Следует учитывать, что сегодня деятельность Хрущева рассматривается на фоне брежневского застоя, приведшего страну к кризису. А в то время к ее оценке подходили с позиций начавшегося после XX съезда партии процесса демократизации, возвращения к ленинским принципам и нормам партийной жизни, то есть более строго.

Таким образом, Хрущев сам вел дело к своему освобождению, что и произошло на октябрьском пленуме ЦК КПСС в 1964 году.