8. ИСТОРИЯ ОДНОЙ ИНДУЛЬГЕНЦИИ (1517)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

8.

ИСТОРИЯ ОДНОЙ ИНДУЛЬГЕНЦИИ (1517)

В августе 1513 года умер Эрнст Саксонский, архиепископ Магдебургский и епископ Гальберштадтский, младший брат курфюрста Фридриха, тот самый человек, по чьему совету в Виттенберге был основан университет. 30 августа собрался соборный капитул, избравший на место покойного Альбрехта Гогенцоллерна, младшего брата курфюрста Иоахима Бранденбургского. Почти ровно за сто лет до этого, в 1415 году Фридрих Гогенцоллерн, бургграф Нюрнберга, благодаря своему состоянию стал маркграфом и курфюрстом Бранденбургским. В 1411 году император Сигизмунд, которому в числе прочих владений принадлежало и маркграфство Бранденбургское, занял у Фридриха кругленькую сумму в 150 тысяч золотых дукатов, оставив последнему в залог эти земли. Четыре года спустя, когда выяснилось, что вернуть долг он не в состоянии, ему пришлось расстаться с этой частью своего наследства. Получив вдобавок еще 250 тысяч дукатов, он передал маркграфство вместе с титулом курфюрста Фридриху, который таким образом превратился в основателя прусского королевского дома, поскольку Пруссия как государство сложилась именно вокруг Бранденбурга.

Иоахим, по прозвищу Нестор, приходился Фридриху I правнуком. Заняв престол в 14-летнем возрасте, он тем не менее проявил себя умелым правителем и считался одним из выдающихся гуманистов Севера. В 1506 году он основал университет во Франкфурте-на-Одере. Его дед, курфюрст Альбрехт, издал в свое время эдикт, согласно которому маркграфство Бранденбургское и прилежащие к нему земли не могли после смерти суверена подвергаться разделу — весьма мудрое решение, позволившее избежать раздробления курфюршества. Поэтому от своего младшего брата Альбрехта Иоахим, согласно установившейся традиции, потребовал вступления в монашеский орден, с тем чтобы при первой же благоприятной возможности получить в свое владение церковное княжество.

Случай не заставил себя долго ждать. В момент, когда архиепископство Магдебургское потеряло руководителя, молодому человеку как раз исполнилось 24 года. Дело казалось чрезвычайно выгодным. Магдебург считался богатым епископством, к тому же он граничил с Бранденбургом, что позволяло братьям объединить оба государства в одно. Такое решение вопроса устраивало и курфюршество Саксонское, из-под власти которого выходил Магдебург. Дело в том, что у курфюрста Фридриха был всего один младший брат, к тому же не имевший духовного сана, а потому не претендовавший на это место. Двенадцать лет спустя он наследовал своему брату. Более того, капитул Гальберштадта принял решение подчиниться епископу Магдебургскому, как это было принято во времена Эрнста Саксонского. Рим одобрил кандидатуру, выдвинутую сразу двумя капитулами, и 9 января 1514 года Альбрехт Бранденбургский получил сан архиепископа Магдебургского и епископа Гальберштадтского одновременно.

Еще через месяц, 9 февраля, умер Уриэль Гемминген, архиепископ Майнцский, примас Германии, курфюрст и глава имперской курфюрстской коллегии. Еще более завидный случай! Ну почему Уриэль не умер раньше Эрнста? В те времена епископы не имели права переходить из епархии в епархию, а потому молодому архиепископу Магдебургскому не приходилось надеяться на переезд из Магдебурга в Майнц. Впрочем, раз он уже занимает два престола, почему бы не добавить к ним третий? Политические мероприятия крупного размаха ничуть не страшили представителей дома Гогенцоллернов, как это доказал Фридрих, купивший себе курфюршество у Сигизмунда.

Вот и на сей раз все решили деньги. Дело в том, что после кончины очередного епископа епархия выплачивала Риму налог, величина которого прямо зависела от размеров епископства. За последние десять лет в Майнце хоронили уже третьего епископа, и среди прихожан явственно слышался недовольный ропот. Поэтому новость о том, что на престол претендует 24-летний кандидат, они восприняли скорее благосклонно, справедливо рассудив, что, не случись несчастья, под рейнскими мостами утечет немало воды, прежде чем им снова придется платить дань. (И действительно, Альбрехт Бранденбургский занимал пост епископа в течение 31 года.) Последние сомнения отпали, когда гонцы курфюрста Иоахима, прибывшие на заседание местного капитула, заявили: «Если вы изберете Альбрехта, платить вообще не придется. О налоге позаботится Бранденбургский дом». И через месяц после смерти Уриэля Альбрехт стал еще и епископом Майнцским.

Оставалось получить согласие Рима. Среди членов курии хватало людей достаточно серьезных и в то же время достаточно завистливых, чтобы с неодобрением отнестись к резкому политическому и церковному возвышению молодого человека, шедшему вразрез с традицией. Однако папа Лев X, год назад сменивший папу Юлия II, под предлогом уважения независимости соборного капитула одобрил это решение. Это объяснялось несколькими причинами. Первая из них носила политический характер: папа считал для себя весьма полезным заручиться благодарностью курфюрста Бранденбургского. Вторая причина лежала в области финансов: папы, чрезмерно увлекавшиеся военными предприятиями и покровительствовавшие искусствам, успели накопить почти неразрешимые денежные проблемы. Восемь лет назад папа Юлий II заложил первый камень в сооружение собора Святого Петра, которому предстояло завершиться лишь через 120 лет. Пока же возводились лишь первые опоры. Сам папа жил на неслыханно широкую ногу, расходуя по сто тысяч дукатов в год. Помимо того что он содержал личный штат прислуги в количестве 683 человек (сюда входили музыканты его оркестра и актеры его театра), он еще выплачивал щедрые субсидии целому легиону ученых-гуманистов, художников и композиторов.

Из Майнца ему дали знать, что готовы выплатить дань, но на определенных условиях. Таким образом, некоторую уверенность в том, что немцы не питают к нему ни раздражения, ни ненависти, он уже получил, и мог поздравить себя с важной политической и религиозной победой. Пойдя в своих рассуждениях дальше, он предположил, что, раз уж под руку попался кандидат, готовый без звука расстаться с денежками, следует поднять планку повыше. И он потребовал от Гогенцоллерна сверх 14 тысяч дукатов обычного налога еще десять тысяч в качестве добровольного пожертвования. На самом деле в эту сумму он оценил возможность для епископа занимать три кресла сразу.

Кандидат принял предложенные условия, однако деньгами он не располагал. И тогда он обратился за помощью к самому крупному немецкому банкиру Якобу Фуггеру, являвшемуся одновременно членом курии и ведавшему деловыми взаимоотношениями с германскими странами. Фуггер выдал 24 тысячи дукатов, но сейчас же составил план, как с помощью Рима вернуть себе потраченные средства, да еще и с процентами. Как раз накануне этих событий папа обратился ко всему христианскому миру с сообщением о выпуске новой индульгенции для сбора средств на сооружение собора Святого Петра. Каждый христианин, пожертвовавший на это богоугодное дело, заслужит особую благодарность. 31 марта папа издал буллу, согласно которой в епархиях Майнца, Магдебурга и Гальберштадта половина сборов будет направлена в Рим, а вторая половина пойдет архиепископу.

Таким образом, доверяя заботам Альбрехта Бранденбургского сбор пожертвований на территории своих епархий, Рим давал ему возможность проявить особое усердие и не только вернуть долг, но и заработать. В Риме вообще ничем не рисковали, поскольку деньги в виде налога здесь получили сразу. Куда уязвимее оказался расчет Фуггера. Акция по продаже индульгенций, от которой ожидали золотых гор, принесла всего 10 тысяч дукатов, из которых банкиру досталась половина.

И это при том, что новый архиепископ приложил все старания, чтобы не остаться внакладе. Для успешного проведения кампании на своих с братом территориях он пригласил доминиканца Иоганна Тецеля, недавно выпущенного из лейпцигской тюрьмы, куда монах угодил за участие в какой-то грязной истории. Этот человек обладал несомненным актерским дарованием. Прежде чем появиться в том или ином городе, он непременно предупреждал церковные и светские власти, которые готовили ему соответствующий прием. В толпе встречающих проповедника горожан обязательно присутствовал представитель епископа, члены городского правления, настоятели монастырей, священники, представители цеховых корпораций со своими знаменами, наконец, школьники и учителя. Все они несли в руках зажженные свечи. Тецель торжественно вышагивал по городским улицам, со всех сторон окруженный монахами своего ордена. За ним шествовала целая свита прислужников, а впереди ступал монах, державший на вытянутых ладонях алую с золотом подушечку, на которой покоилась папская булла. По всему городу звонили колокола. В главной церкви по этому случаю заранее воздвигали величественный яр-ко-красный крест. «Самого Господа Бога, явись он в город, не могли бы встретить с большей пышностью», — писал об этом событии современник.

И вот Тецель начинал свою проповедь. Все богатство его аргументации преследовало одну вполне определенную цель — заставить как можно большее количество флоринов упасть в запертый на висячий замок ящик, стоявший возле его ног. Он, правда, не скрывал, что индульгенция приносит пользу лишь тому, кто искренне раскаялся и исповедовался в своих грехах. Патетически заламывая руки, он восклицал: «Спешите оплакать свои грехи! Спешите к исповеди! Не скрывайте своих грехов от святых викариев и святого Владыки нашего папы!» Затем он переходил к прославлению такой добродетели, как щедрость: «Неужели вы забыли пример святого Лаврентия, который ради любви к Господу отдал все свои сокровища и самое тело свое предал огню?»

Но, разумеется, он не мог требовать от каждого верующего таких жертв, какие под силу лишь святым. Здесь его ожидания выглядели гораздо скромнее. «Не сокровищ прошу у вас, но ничтожной милостыни! Кто посмеет отказать в такой малости?» И Тецель объяснял непонятливым, что за такую смехотворную сумму они получают нечто гораздо более ценное — отпущение грехов. «Блажен, кто видит и понимает, что я даю вам паспорт, с которым душа ваша проследует через юдоль скорбей и океан слез прямиком в райское счастливое отечество! Христос своими страданиями даровал нам возможность искупления, но помните ли вы, что за каждый из смертных грехов, которых мы в день совершаем не по одному и не по два, даже после раскаяния и исповеди нас ждут семь лет покаянного страдания на земле или в чистилище? И найдется ли среди вас такой, кто откажется всего за четверть флорина получить письмо, которое приведет его бессмертную божественную душу в райские кущи Небесного блаженства?»

Письма, о которых толковал папский уполномоченный, он лично раздавал каждому из жертвователей в качестве вещественного доказательства дарованной милости. Тех же, кто с угрюмым безразличием относился к собственной загробной жизни, он призывал подумать о душах усопших родственников, пребывающих в чистилище. «Разве вы не слышите голосов ваших умерших близких, которые взывают к вам о сострадании? «Сжальтесь над нами! — вопиют они. — Сжальтесь! Какие муки мы терпим! Как жестоко страдаем! Малой милостыни довольно, чтобы избавить нас от мучений! Неужели вы не хотите помочь нам?» Наконец, для самых упрямых оставался крайний аргумент в виде прямой угрозы. «Час пробил! Внимайте гласу Божьему! Не гибели грешника Он жаждет, но обращения к новой жизни! Знайте же, что бесплодными останутся ваши поля и виноградники, ваши сады и ваши стада! Спешите же! Обращайтесь, грешники!»

Вся эта шумная кампания катилась по Саксонии с начала 1517 года. И вот 31 октября того же года отец Мартин Лютер вывесил на дверях Виттенбергской приходской церкви свои знаменитые тезисы об индульгенциях. Как утверждает лютеранская легенда, этот день ознаменовал рождение Реформации. Молодой монах-августинец, глубоко оскорбленный проповедями Тецеля, выражавшими учение папы и папистов, восстал против них и выступил с возмущенным разоблачением ложных догматов католицизма. Именно в этот момент он осознал, какая глубокая пропасть разделяет его с католической Церковью, и начал борьбу за правое дело — дело Христа.

Как сообщает Матезий, некий ученый доктор, старейший член братства, прочитав тезисы, воскликнул: «С вами Бог! С вами молитва всех, стенающих в плену Вавилона!» Кун в привычной для себя патетической манере добавил к этому: «Один человек осмелился сделать то, о чем втайне мечтали все. В этот миг огонь, тлевший под пеплом, вспыхнул ярким пламенем. С того дня вопросы веры завладели всеми умами... Многие испытали удивление и даже потрясение... То был миг долгожданного освобождения». В дальнейшем историки справедливо дали этому событию более скромную оценку.

Прежде всего, неправда, что проповедь Тецеля открыла Лютеру глаза на порочную практику раздачи индульгенций. В том же самом Виттенберге в замке курфюрста хранилась собранная им пестрая коллекция священных реликвий с прикрепленными к ним листками индульгенций, на доход от которых и приобретались эти сокровища. Здесь же постоянно держали кружку для пожертвований, и каждый желающий мог внести свою лепту, получив взамен индульгенцию. Лютер, проживший в Виттенберге шесть лет, не только знал о собрании курфюрста, но и принимал участие в ежегодном празднике поклонения святыням. Не мог он не знать и о том, что церковные власти сурово критиковали слишком ретивых проповедников индульгенций за нарушения как практического, так и теоретического характера. Так, Лютер приписывал именно Тецелю стишок, содержанием и формой больше напоминавший разнузданную рекламу ярмарочного зазывалы:

Sobald das Geld im Kasten klingt,

Die Seele aus dem Fegfeuer springt.

«Денежка в ящике звяк — душа из чистилища прыг!» Вполне возможно, что не слишком щепетильный папский уполномоченный действительно употреблял подобные выражения, однако придумал их не он. Еще в 1482 году Сорбонна рассмотрела и отклонила предложение следующего содержания. «Всякая душа из чистилища устремляется к Небу, то есть немедленно освобождается от наказания, как только кто-либо из верующих опустит в качестве милостыни или подаяния монету в шесть бланков в кружку для пожертвований на починку церкви Сен-Пьер де Сент». За несколько месяцев до того, как Лютер вывесил на дверях церкви 95 тезисов, его друг Карлштадт обнародовал свои 152 тезиса аналогичного содержания, а главное, с аналогичной целью. Но провокация (ибо это была именно провокация) Карлштадта прошла незамеченной. И, наконец, за 20 лет до описываемых событий монах-францисканец по имени Жан Витрие публично выступил против практики сбора пожертвований с помощью индульгенций. Монаха отлучили от Церкви, однако ни на орден, к которому он принадлежал, ни на простой народ это не произвело ровным счетом никакого впечатления.

Не соответствует действительности и утверждение, что Лютер вывесил свои тезисы в знак возмущения. Уже на следующий день, выступая в замковой церкви с проповедью, он смиренно оправдывался. «Я во весь голос заявляю, — говорил он, — что мне хорошо известно, сколь добры намерения папы». Но, может быть, он просто испугался и решил уйти от ответственности? Ничего подобного. Обращаясь вскоре с письмом к своему любезному Штаупицу, он объяснял, что им руководило стремление спасти святое учение Церкви: «Не желая потворствовать столь бессмысленным утверждениям, я решил подвергнуть их умеренной критике, опираясь на авторитет всех ученых мужей и самой Церкви». Итак, он считал, что высказывания и поведения папского посланца столь далеки от католицизма, что приходится спасать от него веру.

Общий тон тезисов также не дает никаких оснований заподозрить в их авторе бунтовщика. Он просто указывал на замеченные им ошибки. Целый ряд тезисов (напомним, что шел уже 1517 год) составлен в духе признания пользы дел: «Само по себе душевное раскаяние не стоит ничего, если оно не влечет за собой разнообразные виды умерщвления плоти». По мнению Лютера, подмена дел денежным взносом возмутительна, однако он забыл, что и ранняя Церковь, и иудейская традиция считали милостыню богоугодным делом, поэтому осуждения достоин не тот, кто подает, а тот, кто использует подаяние в корыстных интересах.

Впрочем, он нападал не столько на сам принцип индульгенции, сколько на торговый дух, сопровождавший это мероприятие: «Индульгенции, чьи достоинства с таким жаром превозносят проповедники, для них имеют одно самое крупное достоинство — они приносят прибыль». «Горе тому, кто выступает против истинно апостольских индульгенций; но благословен тот, кто с недоверием прислушивается к развязным и бесстыдным речам торговцев индульгенциями». По Лютеру, получать индульгенцию необходимо, согласуясь с духом Церкви и не превращая это средство достижения благодати в фетиш и волшебный трюк, не имеющий ничего общего ни с покаянием, ни с милосердием. «Нужно учить христиан, что папские индульгенции несут благо тому, кто не рассчитывает только на них, и пагубу тому, кто утрачивает через них страх Божий». «Нужно учить христиан, что тот, кто подает милостыню бедным или нуждающимся, поступает лучше, чем тот, кто покупает индульгенцию».

Формулируя эти тезисы, Лютер старался подчеркнуть, что индульгенция, далеко не являющаяся единственным источником Божьей милости, бледнеет перед актом высшего милосердия. «Всякий истинный христианин, живой или мертвый, причастен благости Христовой и Церковной милости Божией и безо всяких индульгенций». Возражая отдельным корыстолюбивым проповедникам, которые в своей дерзости доходили до извращения учения Церкви, он напоминал, что для отпущения грехов не нужны индульгенции, а нужно лишь раскаяние, что, наконец, индульгенция не искупает самый грех, а лишь облегчает положенное за него временное наказание: «Всякий искренне кающийся христианин имеет право на полное отпущение грехов и полное прощение, даже если у него и нет писем-индульгенций». «Те, кто учат, что для освобождения душ из чистилища или получения свидетельства об исповеди покаяние не обязательно, проповедуют антихристианское учение». «Индульгенции не способны искупить даже самого малого греха».

Во всех этих высказываниях Лютер выступает истинным католиком, в отличие от Тецеля, проповедовавшего еретические идеи. Другие тезисы в большей степени расходятся с католическим учением — например, неприятие индульгенции в качестве средства спасения для умирающих или для душ, пребывающих в чистилище (согласно вероучению Святых Отцов). Знал ли об этом сам Лютер? Конечно, учение об индульгенции сформировалось в Церкви еще со времен Фомы Аквинского, однако во времена Лютера многие его пункты оставались неясными и спорными. С другой стороны, мы знаем, что брат Мартин изучал богословие «наспех», а потому в его собственных познаниях могли зиять многочисленные пробелы.

Бытует также мнение, что призывы Лютера к папе носили иронический характер, в частности, в следующем пассаже: «Папа отлучает от Церкви именно тех, кто злоумышляет против индульгенций, но с еще большим основанием ему следует отлучить тех, кто под предлогом защиты индульгенций злоумышляет против святого милосердия и истины». Или: «Безоглядная проповедь индульгенций невероятно затрудняет даже самым ученым мужам дело защиты чести папы от клеветы или коварных вопросов, задаваемых мирянами». Однако в этих высказываниях нет и намека на какую-либо дерзость по отношению к папе, но, напротив, отчетливо слышна глубокая озабоченность человека, искренне почитающего верховную власть Церкви и огорченного тем, что подобные безобразия творятся не только безнаказанно, но еще и под прикрытием авторитета папы.

Фактически ведь дело обстояло таким образом, что высший церковный иерарх, руководствуясь финансовыми интересами, назначил епископом сразу трех епархий светского молодого человека, который, в свою очередь, призвал на службу невежественного проповедника с весьма сомнительным прошлым. В итоге они оба — архиепископ и проповедник — занялись обманом простого народа, искажая христианское учение и нагло играя на самых святых чувствах людей с единственной целью — выманить у них из кармана как можно больше денег.

На протяжении всего рокового 1517 года, еще до вывешивания своих знаменитых тезисов, Мартин Лютер в своих проповедях предпринимал множество попыток разъяснить пастве те богословские положения, которые могли быть ими истолкованы неверно со слов других проповедников. «Индульгенцию, — обращался он к ним, — следует принимать с должным уважением, ибо она — плод деяний Христа и святых. Однако в руках корыстолюбца она служит не Богу, а маммоне. Папские посланцы больше думают о деньгах, чем о душе. Простой человек полагает, что, покупая индульгенцию, он обеспечивает себе спасение, а они позволяют ему пребывать в этой опаснейшей уверенности... Если бы они хотя бы раздавали индульгенции только тем, кто искренне раскаялся в своих грехах!» Немного позже он развил эту тему: «Широкая торговля индульгенциями способствует распространению праведности рабов. Из-за них простой народ приучается опасаться не самого греха, а наказания за грех. Если бы не этот страх наказания, никто и руки не протянул бы за индульгенцией, даже если б их раздавали задаром».

Эта же мысль о недопустимом легкомыслии по отношению к собственным грехам и нежелании принять искупительное страдание — самом опасном следствии церковной торговли индульгенциями — нашла свое выражение в тезисах: «Истинное раскаяние стремится к страданию, любит страдание. Терпимость к греху, распространяемая через индульгенции, освобождает человека от необходимости страдания и тем самым вынуждает его ненавидеть страдание». Здесь Лютер смешивает две разные вещи. С одной стороны, он говорит о нежелании нераскаявшегося грешника страдать, с другой — о готовности раскаявшегося согласиться с «отменой» наказания за совершенный грех. Ему категорически не нравятся люди, которые гоняются за индульгенциями в надежде избежать кары за грехи, но в то же время он предостерегает против индульгенций и тех, кто искренне сокрушается в совершении греха. Но ведь очевидно, что психологически те и другие настроены абсолютно по-разному: если вторые, раскаявшись, заслуживают право на божественное милосердие и принимают индульгенцию не как подачку, но как Божий дар, то первые, чуждые всякого раскаяния, вообще не способны ни понять смысла страдания, ни решиться в дальнейшем избегать греха. Именно поэтому Церковь в обмен на индульгенцию требует от грешника искреннего и глубокого покаяния.

Любопытно проследить, как расходятся в этот период времени умозрительные представления Лютера и его же душевный опыт. В его тезисах, как и вообще во всей истории противостояния Тецелю, доминирует следующая мысль: человек, надеющийся достичь душевного покоя — не важно, с помощью индульгенции или без нее, — пребывает во власти иллюзии, поскольку забывает о своей греховности и крови, пролитой за него Христом. Лучше уж постоянно поддерживать в себе чувство страха, чем успокоиться, приняв как должное божественное милосердие. Этот вывод, противоречивший всему, что Лютер старался в это время делать, означал его внутреннюю убежденность в превосходстве конкретных человеческих деяний над Божьей благодатью. В проповеди ко Дню Всех Святых он, называя самой большой опасностью для души проповедь индульгенции, не говорил, что речь идет о нежелании нераскаявшегося грешника принять страдание, но о желании избежать наказания как такового. Этому же посвящены и два первых тезиса: «Следует наставлять христианина учиться следовать за учителем нашим Христом, преодолевая страдания, смерть и адские муки; лучше ценой страдания взойти в Царство Небесное, чем пребывать в блаженном состоянии ложного умиротворения». Он, разумеется, совершенно прав, когда говорит о ложном умиротворении. Вот только сам он не сомневается, что это ложное чувство покоя исходит из уверенности в том, что Бог простит грешника. Как сам он настаивает в преды-дущих строках, «никто не может быть уверен в том, что раскаяние его истинно».

Следовательно, тезисы, обнародованные 31 октября 1517 года, вовсе не носили характера открытия или внезапного прозрения, осенившего богослова Лютера. Это тем более очевидно, что еще в 1516 году, то есть задолго до появления Тецеля в Магдебурге и Бранденбурге, он уже во всеуслышание проповедовал с кафедры: «Папские уполномоченные и их помощники, занятые проповедью индульгенций, только и делают, что расхваливают перед народом свой «товар», чтобы его лучше раскупали. Никогда вы не услышите, чтобы они объясняли людям, что такое индульгенция, для чего она нужна и в чем ее польза». Таким образом, он проводит различие между истинностью учения и ее практическими искажениями. Но как только встает вопрос о содержании этого самого учения, наш доктор богословия теряется, поскольку он и сам его не слишком хорошо усвоил: «Совершенное раскаяние, говорите вы, упраздняет всякое наказание. Для чего же тогда нужны индульгенции? Признаюсь вам, что я и сам этого не понимаю...» Здесь же у него начинает пробиваться мотив тревоги по поводу душевного покоя, достигнутого за счет добрых дел: «Остерегайтесь, чтобы индульгенции не внушили вам ложного чувства безопасности!»

Почему именно в этот период раздражение брата Мартина перешло в столь активную фазу? Разные исследователи предлагают свои объяснения этому факту. Некоторые из их объяснений, не претендуя на полноту охвата проблемы, выглядят тем не менее достаточно привлекательно. Во-первых, не следует забывать, что право на торговлю индульгенциями на территории Германии досталось ордену доминиканцев, который в те времена враждовал с августинцами по целому ряду теоретических положений. Лютер, который из-за недостатка средств не имел возможности основать собственный монастырь, единственный из августинцев получил от Штаупица добро на проведение своей кампании и, как мы знаем, предал анафеме корыстолюбие папских проповедников.

Во-вторых, необходимо помнить, что помимо финансовой существовала и политическая подоплека событий. Проповедники собирали пожертвования верующих в пользу Рима, что категорически не нравилось немецким князьям и будило в них весьма недобрые чувства к Святому Престолу. В герцогстве Саксонском вначале епископ Мейсенский, а за ним и сам курфюрст Фридрих запретили проповедникам торговать индульгенциями на своей территории. Сам Лютер впоследствии рассказывал об отваге, с какой Тецель добрал-ся со своими проповедями до самого Юттербога, расположенного на границе Саксонии. Прихожане Виттенберга бросились к нему за индульгенциями, но, когда они затем приходили к Лютеру на исповедь с этими письмами, он отказывал им в отпущении грехов. Не исключено также, что проповедник позволял себе публичные выпады против ученого богослова. (Впрочем, Тецель мог и не подозревать о существовании противника, отбивавшего у него клиентов в тиши исповедальни.)

Более чем вероятно, что все эти обстоятельства сыграли решающую роль в укреплении боевого духа доктора Мартина. Все его поведение в это время определялось теорией, которую он создал сам в надежде разрешить свои внутренние сомнения и тревоги и которая заключалась в утверждении бесполезности «дел». В чем суть индульгенции? В отпущении грехов и освобождении от наказания. Но, чтобы получить индульгенцию, верующий должен совершить некий поступок — вчера это было паломничество к святым местам или участие в крестовом походе, сегодня стала милостыня, — но так или иначе, он обязан заработать милость Божью конкретным делом. Но разве человеческий поступок может удостоиться Божьей милости? Озабоченность Лютера этим вопросом нашла выражение в одном из тезисов: «Может быть, Церковь получила бы больше выгоды, если бы папа раздавал свои индульгенции и милости не единовременно, а по сотне раз на дню и всем желающим?»

Эта же проблема диктовала выбор тем, которые он предлагал своим студентам для защиты докторской диссертации. Так, в сентябре 1516 года студент по имени Бернхарди фон Фельдкирхен написал под его руководством работу, озаглавленную «Силы и воля человека в отсутствие благодати». Легко догадаться, в каком тоне шла защита диссертации. За месяц до обнародования тезисов Лютер предложил другому студенту еще более откровенную и смелую тему: «Против схоластического богословия». В этих названиях весь Лютер. Человеческая воля не может быть свободна, ибо человек, полагаясь исключительно на собственные силы, неизбежно обречен творить зло. Некоторые же положения демонстрируют еще более продвинутого Лютера, Лютера 1520-х годов: «Всякий законный, но лишенный благодати поступок является лишь видимостью доброго дела; если же присмотреться к нему пристальнее, окажется, что это не что иное, как грех».

Здесь Лютер снова демонстрирует свой полемический задор, который отныне не покинет его до последнего дня. Жак Маритен считает, что определил одну из характернейших черт личности Лютера, назвав его «человеком, целиком и полностью находящимся во власти собственных возвышенных чувств». Исследователь приходит к этому выводу, основываясь на «антиинтеллектуалистской» теории Лютера. Однако стоит приглядеться, к какой изощренной аргументации прибегал Лютер для защиты этой своей теории! Он вполне мог бы остаться на позициях мистика, ограничась указанием перемен, которые происходят в душе под влиянием греха или благодати. Он мог бы избрать путь толкователя Библии, подобрав из Священного Писания отрывки, подходящие по смыслу к созданной им теории. Нет, ничего этого он делать не стал! Со своим противником он поступал, как с загнанным в нору зверем. Он выискивал в сочинениях своих врагов слова и выражения, которые содержали хоть малейший намек на отступление от истины, чтобы затем подвергнуть их осмеянию, проклятию, буквально втоптать в грязь. Лютер обладал душой инквизитора. Стоило ему натолкнуться на чужую мысль, казавшуюся ему искажением правоверного учения (которое в эти годы уже обрело черты его собственного учения), как он приходил в крайнее возбуждение и не успокаивался до тех пор, пока не добивался полного изничтожения противника. Что уж говорить о случае, позволившем ему извлечь из теологических дебрей целую сотню диссидентских заявлений!

Не стоит чересчур доверчиво относиться к утверждениям антиинтеллектуалистов, принимая их за свойство характера. Слишком часто за ними прячется холодный расчет. Абсурдность разума до Лютера провозглашал Тертуллиан, после него — Кьеркегор, но и тот и другой доказали в споре — один с древнегреческими философами, второй — с Гегелем, — блестящее владение методами этого самого отрицаемого разума. Сама их демонстративная горячность лучше всего доказывает, что если теоретически они и не верили в силу разума, то на практике относились к ней с полным доверием. Таким образом, их вера в разум существовала на уровне инстинкта, тогда как убеждение в его тщетности носило вторичный и во многом искусственный характер.

Это в полной мере относится и к Лютеру. Он привык доверять доводам рассудка, и как раз его рационализм и был «нормальной», если можно так выразиться, составляющей его личности. Патологическая же составляющая целиком принадлежала области чувств, самым сильным из которых было чувство страха. Он, конечно, отдавал себе отчет в том, что с ним что-то не так, и, возможно, надеялся, что с помощью своей «светлой» стороны справится и с «темной». Иными словами, трезвый рассудок должен был сослужить службу мятущимся чувствам. Именно этим способом и решал Лютер свою личную проблему. В самом деле, не будь он прирожденным интеллектуалом, он бы просто погиб, убитый собственными страхами. Но он спорил с собой и в конце концов сумел убедить сам себя, что бояться нечего. Иррациональное чувство страха нашептывало ему: «Ты погиб...» Но разум, подобно мощному лучу, врывался в бездонную гущу мрака и восклицал: «Ты спасен!» И, преодолевая внутренний ужас, он верил разуму.

Поэтому антиинтеллектуализм Лютера следует понимать в том смысле, какой имел в виду Ларошфуко, утверждая, что «сердце дурачит разум». Речь в данном случае, разумеется, не идет о людях, которые вообще живут исключительно чувством, никогда не задумываясь о причинах своих сердечных побуждений, и слепо следуют им, не задаваясь вопросами и не испытывая потребности в самооправдании. Если сердце действительно дурачит разум, то лишь потому, что разум постоянно пытается «продать» сердцу свои таланты. И чем сложнее устроено сердце, тем значительнее должны быть таланты, как в случае Лютера. Он, конечно, был схоластом, но схоластом поневоле и вопреки себе, впадавшим в ярость при одной мысли о схоластике. Его приверженность к ней носила не исторический и не теоретический характер (он отнюдь не разделял взгляды тех великих богословов-схоластов «золотого века», которые дали впоследствии название целой школе), его схоластика оставалась методологической. Он мастерски жонглировал тезисами, аргументами и логическими конструкциями. Именно поэтому учение схоластов и приводило его в такую ярость — он чувствовал, что слишком похож на них.

Героическое самоутверждение Лютера в качестве рационалиста, отрицающего превосходство разума в пользу благодати, то есть пытающегося самую благодать сделать элементом рациональной системы, ни в малейшей степени не повлияло на эмоциональную составляющую его психики: богатство личности как раз и заключается в сочетании способностей мыслить и чувствовать, умение же гармонизировать это сочетание говорит о душевном равновесии. В этом плане важным, но далеко не достаточным источником душевного покоя служило Лютеру искусство. Еще в Эрфурте, студентом, он искал утешения в игре на лютне. Однако длилось это утешение недолго — ровно столько, сколько звучала музыка. Позже, как свидетельствует Рацебергер, «в минуты гнева и искушения, в миг печали музыка приносила ему огромное облегчение». В 1530 году Лютер писал Вильгельму Баварскому, что музыка избавила его «от больших неприятностей». Но стать для него точкой опоры искусство не могло в силу своей мимолетности. Иное дело мысль — мысль продолжительна и долговечна; если и стоит на что-то надеяться, так именно на мысль.

Шумная история вокруг папской индульгенции оказалась для Лютера той самой счастливой случайностью, которую ждут порой всю жизнь, рискуя не дождаться. Ему, изголодавшемуся по спорам и схваткам, она дала обильную пищу. Вот почему мы называем 1517 год поворотным в судьбе Лютера: именно в споре с другими он становился самим собой. Он получил возможность упорядочить и укрепить собственную богословскую теорию, игравшую для него роль освободительницы, и вместе с тем увлечь за собой сторонников. Испытывая потребность убедить самого себя, он нуждался в аудитории, особенно в ученической аудитории. Университетская кафедра пришлась ему как нельзя кстати. Он сознавал это и, ни в коем случае не желая возврата к своему мучительному прошлому, культивировал в себе учителя. Виттенбергский наставник — это богослов, отрицающий пользу «дел»; это руководитель, предлагающий своему ученику тему для диссертации, посвященную воле (читай: бессилию) человека в отсутствие благодати; это человек, обретший первоначальную чистоту и заказывающий другому своему ученику сочинение «Против богословской схоластики».

Решаясь на вывешивание своих тезисов, то есть действуя открыто, без посредников, и объявляя тем самым войну Тецелю, Лютер наконец-то почувствовал себя в своей тарелке. Тезисы начинаются словами: «Руководствуясь любовью к истине и желанием уточнить оную...» Посылка, достойная рационалиста. Автор тезисов признается, что им движет не любовь к Богу, или к Церкви, или к заблудшим душам, но любовь к Истине. И дабы ни у кого не возникло сомнений в праве его как университетского профессора провозглашать эту истину, он старательно.перечисляет свои титулы и звания: «Под руководством преподобного отца Мартина Лютера, монаха ордена св. Августина, магистра искусств, доктора и лектора святого богословия».

Как отмечает Люсьен Февр, Лютер решился на этот шаг 31 октября, то есть накануне Дня Всех Святых, когда по сложившейся традиции прихожане являлись в замковую церковь почтить выставленные здесь священные реликвии и получить индульгенции. Намерения доктора представляются совершенно ясными: он метил не только в Тецеля, но и во Фридриха Мудрого, критиковал не только Майнц, но и Виттенберг. Тезисы не только выражали негодование против злоупотреблений проповедников, но и формулировали его собственную теорию индульгенции, сообразную с его видением человеческой природы, которой отныне предстояло стать достоянием всей Церкви.

В том же назидательном духе выдержано и письмо, отправленное им в тот же день архиепископу-курфюрсту Майнцскому. Тон письма строгий, решительный и смелый. Богослов предупреждает высокое духовное лицо о возложенной на него ответственности. После пространного вступления, в котором Лютер отдает дань традиционной формуле раболепной почтительности, он переходит непосредственно к делу: «От имени Вашего преосвященства повсеместно идет широкая торговля индульгенциями, выпущенными папой с целью сооружения церкви св. Петра». Более всего автора письма удручает незавидная доля простого народа. «Эти несчастные души убеждены, что им для спасения довольно приобрести письмо с отпущением грехов».

Далее следует суровое предупреждение: «Таким образом, вверенные вашему попечению души получают пагубные наставления, и вам придется держать за них строгий ответ... Вот почему я не могу далее молчать». И он переходит к аргументации, перечисляя доводы, представленные в тезисах: «Почему проповедники отпущения грехов своими баснями и лживыми обещаниями отучают народ от страха и внушают ему чувство безопасности?.. Милосердие к ближнему и богопочитание куда полезнее индульгенций, однако в своих горячих проповедях они не учат ни тому ни другому, напротив, заставляют относиться к этому с пренебрежением, отдавая предпочтение индульгенциям».

И Лютер смело напоминает архиепископу о его прямых обязанностях. «Главный и единственный долг каждого епископа — учить народ Евангелию и милосердию... Горе и ужас тому епископу, который позволяет крикунам с индульгенциями перекрыть голос Евангелия и заглушить его перед народным слухом. Разве не про них сказал Христос: «Вы видите сучок, но не замечаете бревна»?» Он подвергает резкой критике содержание проповедей папских уполномоченных, перечисляя все, по его мнению, противоречащие церковному учению положения и высказывает предположение, что эти проповеди писались без ведома архиепископа. Однако теперь, когда тот предупрежден, ему легко прекратить творящееся безобразие.

Патетический призыв Лютера к власть предержащим исполнен настоящего величия. Искренний тон письма не вызывает ни малейших сомнений. Скандал вокруг индульгенций больно ранил душу священника Лютера и наполнил ее страхом за все рискующие своим спасением души, до которых законному пастырю не было никакого дела. Совершенно очевидна и смелость его поступка: в те времена подобное обращение к лицу такого ранга означало серьезный риск навлечь на свою голову все громы и молнии. Однако беспорядочным нагромождением самых разных обвинений Мартин существенно подпортил эффект своего послания и свел на нет все его достоинства. Как и в тезисах, которые он приложил к письму, все оказалось здесь смешано: действительно имевшие место злоупотребления, потенциальная опасность, расплывчатые формулировки богословских принципов.

Подвергая сокрушительному разгрому позиции проповедников отпущения грехов, Лютер не делал различия между идеями, действительно осуждаемыми Церковью, например, необязательностью покаяния, и идеями, безоговорочно ею поддерживаемыми, в частности, положением о том, что прощение, получаемое через индульгенцию, распространяется не только на наказание, налагаемое Церковью, но и на кару, которую мы своими грехами заслужили перед Богом. Поэтому, читая письмо Лютера, князь должен был видеть за ним довольно нахального монаха, а епископ — несостоятельного богослова. В целом послание производило легковесное впечатление. Там, где доводы ясного рассудка, подкрепленные взвешенными ссылками на первоисточники, сыграли бы убедительную роль, путаные объяснения мятущегося ума выглядели более чем неуместно.

Отдавал ли Лютер себе отчет в том, что защищал если не явно диссидентские, то во всяком случае весьма сомнительные посылки? Некоторые исследователи полагают, что он в тот момент уже готовил себе плацдарм для нового учения, однако из осторожности пока маскировался, прикрываясь видимостью покорности. Но если бы это было действительно так, он, наверное, сумел бы более ловко выстроить свою аргументацию. Сознавал ли он, что предлагаемые им идеи противоречат официальному учению Церкви? На этот вопрос, пожалуй, никто не в состоянии ответить, включая самого Лютера. Он сам сравнивал себя на этом отрезке своей жизни с лошадью, скачущей неведомо куда. Лучше и в самом деле не скажешь. В 1517 году Лютер действительно весь состоял из противоречий, но не потому, что вел себя как сознательный двурушник, а потому, что еще не полностью уверился в том, что отыскал верное средство для своего окончательного освобождения. Вопрос о том, в какой мере его тезисы опровергали или, наоборот, укрепляли католическое учение, его вообще не занимал. Он думал совсем о другом: как сохранить едва обретенный душевный покой. Шоры, надетые на глаза лошади, открывали поле зрения в одном-единственном направлении. Когда же в один прекрасный день ей удалось-таки обернуться и взглянуть назад, выяснилось, что ноги унесли ее далеко от родной конюшни.