Глава VII. История одной кражи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VII.

История одной кражи

Я уже упоминал где-то, как меня всегда немного коробило, когда ко мне в консультацию прибегала какая-нибудь из наших судейских женщин и еще не переступив порога, кричала:

– Бежите скорее в суд! Там сейчас будет дело и они хочут нанять защитника.

– Хотят пригласить защитника?

– Ага, ага, нанять…

А ведь в этом-то как раз и проявлялось их, этих женщин, доброе ко мне отношение да и всех остальных работников суда тоже. И дело тут было не столько в моем каком-нибудь особом обаянии или других каких качествах: просто в свое время все они здорово натерпелись от моей предшественницы, женщины малограмотной и вздорной, бывшей прокурорши, которая за недолгое время своей работы в районе в качестве заведующей консультацией сумела вызвать их единодушную ненависть.

О ее безграмотности ходили легенды. Рассказывали, будто однажды, желая подольститься к прокурору (Михаилу Павловичу), с которым.она вместе выступала в процессе и при этом оба они придерживались одной позиции, она радостно сообщала:

– А мы сегодня с товарищем прокурором выступали в унитаз!

Об этом и еще многом другом мне, конечно, было рассказано в самый первый день моего пребывания в районе.

Она же, рассказывали мне, повсюду рассылала жалобы на своих коллег, с истинно прокурорским упорством изобличая каждого из них в нравственном падении, после чего разным комиссиям, сыпавшимся на нас, как горох, приходилось объяснять, почему, например, судебный исполнитель Степан, выписав в леспромхозе для ремонта своего дома одно некондиционнее бревно, в действительности получил бревно самых высоких кондиций, а следователь Евгений Абрамович спит на столе в кабинете, а не в постели с женой. Причем несдержавшийся Евгений Абрамович, рассказывали, пообещали тут же на комиссии, что набьет ей морду, а Степан выкрасил одну из стен отремонтированной избы нежно-зеленой масляной краской (полагаю, этой же краской была им выкрашена потом и моя пишущая машинка), а на вопрос проверяющего: почему именно «нежно-зеленой»; не растерявшись, ответил: «Для нежности!»

И, конечно же, рядом с этой малосимпатичной особой я имел определенные преимущества: хоть не путал «униссон» с «унитазом» и не вынуждал никого окрашивать стены изб масляной краской.

Неплохо складывались мои отношения и с прокуроров

Михаилом Павловичем, хотя понять этого человека до конца я никогда не мог.

Я мог понять следователя Евгения Абрамовича, с которым не всегда и не во всем соглашался. Мог понять непритязательного Павлика Горогулю и грубоватого Васю («Эх, вдав бы Верке по рубцу!»), а вот Михаила Павловича по-настоящему никогда не понимал, да как-то к этому и не стремился, такой невообразимой тоской всегда от него веяло. Его уважали, с ним считались, как с человеком «при власти» и человеком, имеющим на все свое мнение, но недолюбливали. Но могу сказать, чтобы и у меня он вызывал те же чувства – он у меня не вызывал попросту никаких чувств и сам гоже вроде бы ни к кому их не испытывал. Делал всегда только то, что нужно делать, и так, как нужно, говорил правильные, разумные вещи. И был спокоен. Удивительно, неповторимо спокоен, как может быть спокоен лишь человек, убежденный в правильности каждого своего поступка.

Не раз нам приходилось сидеть друг напротив друга не только в зале,суда, но и за одним обеденным столом, когда все мы после наших выездных сессий, усталые, замерзшие и полуживые, оказывались гостями председателя колхоза или директора школы и когда на этом столе появлялась радующая душу бутылочка (первая – с наклейкой, «монополька», вторая и последующие – без наклеек и заткнутые сверху газетным квачом), появлялась и миска с только что сваренной и дымящейся еще картошкой, тарелки с солеными или маринованными грибочками, а с их появлением возникал и какой-нибудь ни к чему не обязывающий общий разговор, шутки.

Люди отмерзали душой, оттаивали. В такие минуты Михаил Павлович мог себе позволить рассказать анекдот о кукурузе, который, по слухам, неделю назад в узком кругу рассказал сам «первый», «хозяин района» (а Михаил Павлович, это знали все, был к нему вхож), или упомянуть,о своих хозяйственных успехах в строительстве нового здания прокуратуры (вот «выбил» столько-то штук силикатного кирпича и достал сорокамиллиметровых досок для пола!) Однажды при этом он упомянул и обо мне (не помню уже, как им это было привязано к доскам и кирпичу): у нас, мол, теперь и адвокат вполне приличный и если он надумает у нас окончательно обосноваться, если создаст семью, мы ему и квартиру дадим – два новых дома вот сдаем, а поселять в них некого, боятся люди без своих огородов остаться – и даже в партию его примем…

И вот вся эта идиллия наших отношений,с Михаилом Павловичем была однажды раз и навсегда разрушена и не кознями моих закоренелых врагов и завистников, не кем-нибудь вообще, а мною самим. Вот как это произошло.

* * *

В тот день – а была уже вторая половина дня, часа три или даже начало четвертого – ко мне в консультацию прибежали две женщины (именно скорее всего, прибежали, а не пришли), две обычные деревенские женщины, похожие друг на друга и на большинство моих клиенток, обе в одинаковых полувыгоревших черно-рыжего цвета плюшевых жакетах и в темно-коричневых платках на голове, с почти одинаковыми лицами, покрытыми специфическим пыльным деревенским загаром, и младшая из них пыталась при этом что-то говорить, но выговаривать ничего не могла: она, как выяснилось, вообще почти не владела речью и была к тому же совершенно глухая; говорила за нее старшая, жена ее отца.

Сбивчиво, через пень колоду, старуха рассказывала, что буквально несколько часов назад у молодой женщины украли ребенка. Украли, обманным путем увезли и все ее достояние, все деньги, вырученное от продажи дома и всего ее имущества, и сделал это никто иной, как бывший ее муж Николай, много лет подряд от нее скрывавшийся и лишь месяц назад опять объявившийся в их деревне.

Вот такова вкратце была эта история, которую рассказала мне старуха (рассказывала, повторяю, сбивчиво, с проклятиями и причитаниями, с этими постоянными «Ой, дардженький!… Дараженький, я ж табе ублагатвару!…»), а молодая, та вообще во время всего ее рассказа только выла белугой, да пялила на меня совершенно страшные глаза – таких глаз я до тех пор и не видел…

Валентину Пухтевич – так звали молодую женщину – когда ей не исполнилось еще и шестнадцати лет, выдали замуж за красивого молодого деревенского прохвоста по прозвищу «Порченый», ее односельчанина. Он только недавно вернулся из армии – ни дома, ни угла, – и на ней, глухонемой, но состоятельной (свой дом), готов был жениться без лишних раздумий. И деревенские мудрецы, видимо, порешили: «а няхай женится!» Опять же и на свадьбе погулять можно будет… «Няхай женится, паразит, а вдруг еще и человеком станет?!»

Но не стал Пухтевич «человеком», даже и попыток такого рода не делал, а где-то полгода спустя, отъевшись и заскучав, оставил свою глухонемую жену беременной и скрылся.

С тех пор он словно бы в воду канул. Его, конечно, разыскивали, о нем пытались навести справки, но где там? Только по прошествии семи лет его наконец удалось найти в маленьком поселке Березовском восточнее Свердловска. Там, за Средним Уралом, он работал в поселковой ремстройконторе, работал до этого, как выяснилось, и во многих других организациях, жил в других местах. Дважды успел побывать в тюрьме. Когда его разыскал исполнительный лист Валентины и когда с него стали удерживать в качестве алиментов половину зарплаты, он не только впервые за эти семь лет напоминал о себе, но прямо-таки забросил жену письмами, Христом-Богом умоляя отозвать лист. Он-де к ней скоро вернется сам или, и того лучше, заберет ее с ребенком, с шестилетней Нюрой, к себе в Березовский. А то ведь ему теперь из-за этого проклятого листа и пары брюк купить не на что! Не может же он без брюк и такое прочее…

А еще некоторое время спустя он действительно вернулся (не растроганная его безбрючным состоянием, Валентина исполнительного листа не отозвала) и действительно якобы для того, чтобы увезти жену и дочь в Березовский. Только для этого нужно продать все ее имущество, уверял он: и дом, и корову, и даже ее нижнее белье, и чулки – таких в городе давно не носят! И тут же с ее согласия сам все это начал прокручивать.

И опять, наверное, по вечерам сидели мудрые деревенские старики, слушая рассказы Пухтевича о его беспечальной жизни в городе и о том, как там вообще живут люди – хорошо живут! А он, Пухтевич, – так и соваєм уже хорошо. А почему? С головой он, вот почему! Человеку с головой везде хорошо, вот даже в тюрьму попадал, так оба раза освобождали досрочно… Рассказывал, а старики, скорее всего, думали: был Порченый деревенский паразит – теперь Паразит городской!… Думали, жалели Валентину, но от стаканчика, поднесенного им Пухтевичем, все же не отказывались:

– Каб жили! Каб были здоровенькие! Каб жонку не забивав! Как усе было добра и яще лепей!…

В тот день, когда произошли все главные события этой истории, когда Валентина с мужем и с ребенком должна была отправляться в Березовский, Николай Пухтевич рано утром на велосипеде тестя уехал с девочкой в соседнюю деревню Большие Усаевичи, чтобы там в сельсовете выписать девочке метрику. Его ждали три часа, ждали четыре. Потом вспомнили, что почему-то он захватил с собой и исполнительный лист, отозванный Валентиной и только накануне вернувшийся из Березовского, и что все деньги, вырученные от продажи дома и имущества, тоже у него. Но это уже потом. А сначала, как я уже говорил, чуть ли не целых четыре часа и Валентина и ее родственники сидели в теперь уже бывшем доме Валентины на узлах, па последней непроданной скамье и ждали.

Когда наконец кто-то из них додумался сам поехать в Большие Исаевичи, там он узнал, что Пухтевич в деревне действительно побывал, но не в сельсовете, а на базаре, где продал велосипед. В последний раз его видели направляющимся вместе с девочкой в сторону железнодорожной станции.

Вот только после этого обе женщины появились у меня в консультации. Приехали на попутной машине или, может быть, даже прибежали, такой у них был вид. Причем снова не могу не вспомнить, как все это происходило. Крики, плач, причитания. Я ничего не могу взять в толк, потому что одна не может высказать своих мыслей членораздельно, а другая почти все время плачет. И кричит что-то добрейшая моя старуха-хозяйка, верещит на русском, белорусском, еврейском языках одновременно. Что-то кричат и другие женщины, оказавшиеся в это время у меня на приеме. Кто-то из них выскакивает на кухню, чтобы принести воды.

А я стою посреди этого всеобщего хаоса и сначала не могу понять, чего они, эти женщины, от меня хотят: я – не прокурор, ни начальник милиции, у меня нет ни власти, ни даже телефона, чтобы кому-нибудь из них сообщить о случившемся. Но в то же время я понимаю, что обязан помочь этим людям и помочь незамедлительно.

Вместо с Пухтевич и Гринченко (это фамилия пожилой) бегу в прокуратуру к Михаилу Павловичу.

* * *

Как и юридическая консультация, прокуратура – это тоже очень небольшая бревенчатая изба и расположены они совсем близко друг от друга, так что упоминавшиеся уже куры моей хозяйки не раз наведывались и туда, для этого им нужно было преодолеть расстояние лишь в каких-нибудь двести – двести пятьдесят метров, пройдя чужими дворами и не выходя даже на улицу.

Вот этими кратчайшими «куримыми» тропами мы все трое и прибегаем в прокуратуру. Входим. В приемной толстая секретарша Катя (кроме секретаря судебных заседание Зиночки, все секретарши у нас в районе почему-то толстые и некрасивые) говорит, что Михаил Павлович у себя, и я прохожу к нему в кабинет. Вхожу(один, женщины пока остаются в приемной.

Конец рабочего дня. Михаил Павлович сидит, но не за своим письменным столом, а за маленьким столиком сбоку от него, с ним секретарь райкома партии (кажется, второй, по идеологии) и они играют в шахматы. Мое появление у себя в кабинете он встречает с явным недоумением, не предлагает мне сесть и не оставляет шахмат, лишь несколько от них отстраняется, вскидывает на меня крайне удивленный взгляд. Почему?

У меня, наверное, очень взъерошенный вид, вот почему он так и удивлен, соображаю я и спешу ему рассказать о причине такого своего неожиданного прихода, но чем дольше он меня слушает, тем большее удивление выражает его лицо, И причина этого, по-моему, совсем не в моем рассказе. В чем же тогда?

Я должен сразу сделать одно небольшое пояснение. Не любят (и имеют, к сожалению, для этого достаточно оснований) многие мои колеги из прокуратуры и из милиции дела семейного характера. В прокуратуру (в милицию) прибегает рыдающая жена и умоляет, чтобы ее мужа поскорее привлекли к ответственности да понадежнее упрятали за решетку: он – и дебошир, и пьяница, он избивает детей и тому подобное. А еще неделю или две спустя она снова прибегает, но уже чтобы его поскорее выпустили. Потому что никакой он, оказывается, не дебошир, ничего она такого не говорила – это ее заставили говорить. И «бумагу» (жалобу) тоже заставили подписать. Против супруга и отца детей, против единственного их кормильца. Кто заставил? Прокурор, начальник милиции. А как же? Он писал, она только подписывала: она ж неграмотная… И последствия для прокурора или начальника милиции бывают самыми неприятными.

И вот Михаил Павлович явно озадачен моим появлением да еще с двумя женщинами, о которых я успел ему рассказать, до сих пор не сообразив предложить мне стула, хотя сам сидит. Сидит настороженный и смотрит на меня так, словно бы ожидает от меня какого-то подвоха. Не могу же я знать – они мне об этом не сказали и не сказала толстая Катя, – что Пухтевич и Гринченко успели уже у него побывать и что это он сам, желая, должно быть, от них избавиться, направил их ко мне. Чтобы написать им исковые заявления в Березовский, по месту жительства ответчика.

– О возрасте ребенка и о возврате денег, – так он это теперь и мне поясняет. И вопросительно на меня смотрит. – А что же еще?

Нет, положение Михаила Павловича, конечно, незавидное. К тому же наш разговор происходит в присутствии райкомовского секретаря. Тот – член бюро, а Михаил Павлович только мечтает таковым стать. Даже его заместитель Павлик Горогуля, курирующий соседний Глусский район, где нет пока собственной прокуратуры, – член тамошнего бюро, а вскоре, как известно всем, станет и тамошним прокурором. И так просто отмахнуться от участия в этом деле Михаил Павлович не может. Он поэтому очень-очень возмущается подлостью негодяя Пухтевича, не жалеет для него никаких красок («Мошенничество ведь? Чистое мошенничество? Статья сто пятидесятая «а» – так ведь?). Но в то же время явно семейный, гражданский характер этого дела тоже не дает вроде бы ему оснований…

Я не знаю, мне трудно дать название тому, что я испытал, когда все это от него услышал и не сразу, но некоторое время спустя начал понимать суть услышанного. Оно было похоже па физическую боль и такую же боль мне хотелось причинить и ему, всему вообще человечеству… Но я, конечно, никому ничего не причинил, а только говорил, доказывал, быстро исчерпав весь запас слов, которые можно произносить в официальном месте, и продолжал стоять, не зная, что делать дальше. А главное, я понимал, что уходят бесценные минуты, в течение которых можно еще надеяться задержать Пухтевича – с каждой минутой эта надежда улетучивалась, превращалась в дым…

И вот я опять говорил, долдонил одно и то же, повторяя в десятый, может быть, в сотый раз, какой это редкий негодяй, Пухтевич, и как необходимо его задержать, хотя бы ради ребенка, не жалел красок. Михаил Павлович был снова невозмутим, сидел со сложенными перед собой руками и слушал – очень-очень спокойный человек, очень рассудительный, все для себя решивший и не оставивший места ни для каких инотолкований.

Но он был еще и очень непростым человеком, наш Михаил Павлович! Он не так просто сказал свое «нет». Вызвал из приемной Пухтевич и Гринченко и внимательнейшим образом выслушал в моем присутствии и их. Выслушивал как бы даже опять-таки сочувствуя, переживая. А потом позвонил в Минск, в областную прокуратуру, и, изложив все дело так, чтобы и там сказали «нет», снова произнес его как уже окончательное, но идущее не от него самого, а откуда-то оттуда, сверху – разве он волен не подчиняться тому, что решено наверху?

А я смотрел на него, смотрел и на двух женщин, когда

смысл того, что говорил Михаил Павлович, стал им понятен, и опять на него, и тоже, кажется, что-то начинал пони, мать, и с опозданием, с обидным опозданием молодости, которую иногда буквально ненавидишь, вспоминая о том, как часто ты в то время позволял себя морочить…

Уходя, я все же его предупредил – и сказал это уже без всяких эмоций, сухо и по-деловому: сухой деловой разговор двух юристов, – что считаю его действия неправильными и незаконными, а наш спор с ним неоконченным. Он ответил: «Сколько угодно! Можете жаловаться на меня и в областную прокуратуру, и вообще куда захотите!» – Я пообещал, что непременно буду жаловаться. На том мы с ним и расстались.

* * *

Что я мог еще сделать? Продолжать здесь наши словопрения, ставшими совершенно бессмысленными? Ринуться в погоню за преступником? Или же, действительно, как советовал Михаил Павлович, составить исковые заявления в Березовский народный суд Свердловской области и ждать несколько месяцев, может быть, полгода пока их там рассмотрят и пока негодяй Пухтевич пропьет и прогуляет все уворованные им деньги, а ребенка… Кто может знать, что придет в голову такому негодяю в отношении ребенка? Ведь и украл он его у матери с единственной целью избавиться от алиментов…

Вернулся я в консультацию совершенно подавленный. Работать в тот день я уже не мог и отпустил всех, кто меня еще там ждал. Обе женщины тоже приплелись вслед за мной, сидели и плакали. От меня они, похоже, не собирались уходить вообще. Я успокаивал их, пообещал что-нибудь для них сделать: написать, например, в газету. Сказал это просто так, не думая, что напишу, потому что не думал, чтобы в какой-либо солидной газете, той же «Советской Белоруссии», скажем, где меня не так уж и хорошо знают, вот так без проверки, без согласований и обсуждений взяли и напечатали мой материал. Да и когда, помимо всего, они его там напечатают? Заявления в суд я им все-таки написал и тут же послал кого-то из них на почту купит:, марки госпошлины. Потом, когда та вернулась (кажется, это была старуха), опять сказал, что напишу в газету, а она все, что я ей говорил, тут же с помощью жестов и мимики переводила Валентине, которой такой язык был понятнее – смотрела на пальцы старухи, а мне кивала: так, так, дескать, напишите! Обязательно напишите! Я пообещал, что напишу обязательно.

Потом два или три дня я действительно писал статью Консультация была закрыта, куры радовались жизни Потом, написав и отпечатав, отнес показать статью Пильгунову. Он прочитал: «Заметка хорошая, но, смотри, работать тебе после этого у нас будет ох как трудно!». В тот же день рейсовым автобусом я отвез статью в Минск.

«…странно нам все-таки пришлось поменяться с Вами ролями, уважаемый Михаил Павлович, когда я, адвокат, вынужден был настаивать на задержании преступника, тогда как вы, прокурор района, взяли его под защиту!» – такими словами, кажется, начиналась статья и называлась она «Открытое письмо прокурору Стародорожского района та. кому-то». Но это – подзаголовок. Было, естественно, и заглавие, по его я уже и вовсе забыл. Помню только, что мне самому оно показалось несколько выспренним и крикливым, я добросовестно пытался придумать что-нибудь поскромнее, да так ничего и не придумал.