Глава V. Зима – весна шестьдесят первого года. События районного и нерайонного значения. Дело отцеубийцы Адама Зайца.
Глава V.
Зима – весна шестьдесят первого года. События районного и нерайонного значения. Дело отцеубийцы Адама Зайца.
Зима в Старых Дорогах долгая и безрадостная. Поуезжади. студенты, городок опустел Черные избы «домов» под густым слоем снега (он иногда достигает высоты самого «дома») стоят, вжавшись в землю. Снег покрывает и все надворные строения, и все уменьшающиеся поленницы дров во дворах. Не квохчут куры. Тишина. Местечко засыпает.
По-прежнему, впрочем, активно работает несколько районных учреждений, в том числе суд. Люди судятся, изобличают друг друга делят совместно нажитое имущество («раздел колхозного двора»), обирают или пытаются обобрать друг друга… Живут!…
Произошло несколько событий районного и нерайонного значения. В доме культуры (так именуется теперь районный клуб) недавно назначенный заведующий этим учреждением, бывший учитель истории товарищ Ратнер прочитал лекцию о христианстве, где убедительно и неоспоримо доказал, что «Иисуса Христоса» никогда не было – это солнечный миф. Напился героический гном Фима и окончательно победил всех родственников жены. Фиму на это! раз забрали в милицию, и Пильгунов бегал его оттуда выручать.
И еще нагрянула из Минска жена Узлянера. Обошла все! еврейские дома, всем старым еврейкам рассказала, какой ее муж необыкновенный мерзавец: берет наверное, взятки, дружит с этим подонком-адвокатом и не хочет с ней спать. Перед отъездом она расколотила толстое, в полпальца, стекло на столе прокурора.
Вот, собственно, и все главные события той зимы.
Да, совсем забыл. В доме культуры восьмидесятилетни» сапожник Кустанович, постоянный участник художественной самодеятельности, вместе со своей старухой-женой пел белорусские народные песни, плясал «Павлинку» и все такое. И как Мольер умер на сцене. Мир праху его!
* * *
С наступлением весны ничего вроде бы не изменилось и в моей консультации. По утрам ко мне по-прежнему приходили мои клиентки (приходили очень рано с рассветом, когда открывался маленький местный базарчик, на который им ведь тоже нужно было еще успеть), я выслушивал их бесконечные истории, что-то писал им, потом бежал в суд на зов секретаря Зиночки («Ой, бежите в суд, там сейчас дело будет, и они хотят взять защитника!» – «Хотят пригласить защитника?» – «Да, да, хотят нанять!»).
Или же, наконец, вместе с моими коллегами из суда и прокуратуры и неизменным Фимой (Фима после пребывания в милиции заметно поскучнел), вместе с ними ехал в какую-нибудь деревню, чтобы там (ближе к народу!) выслушать уже в лицах какую-нибудь душераздирающую историю из его (народа) жизни. Сидел обычно чуть ли не до вечера и промерзшем за зиму и всегда полупустом сельском клубе.
В зале чадили керосиновые лампы, на степах, радуя душу, висели транспаранты с призывами и с сообщениями об успехах местных картофелеводов и механизаторов… В колхозе имени Скворцова и Майорова, где недавно побывало областное радио и телевидение и вообще проходило большое партийное шоу (этот колхоз считался лучшим в районе и ему торжественно было присвоено звание колхоза коммунистического труда и быта) мы рассматривали дело о групповом изнасиловании сельской дурочки. Ее изнасиловали в пьяном виде трое парней набравшихся по случаю этого праздника. На вопрос судьи Пильгунова, знает ли она этих парней и может ли их показать здесь, в зале, дурочка довольно осмысленно ответила, что да, может, кривеньким пальчиком указала на всех троих подсудимых, сидевших в углу зала под охраной конвоя, в их числе и на моего подзащитного, а, несколько помедлив и вдруг радостно ослабившись, – и на прокурора Михаила Павловича, словно внезапно вспомнив о чем-то особенно приятном, и на самого Пильгунова…
Впрочем, приблизительно через час после начала процесса все его немногочисленные наблюдатели обычно уже спят, 4 иные из них еще и уютно при этом похрапывают…
А, между тем., если бы они не спали да еще и не похрапывали при этом, если бы могли слушать и понимать, какие удивительные человеческие трагедии иной раз здесь перед ними разворачивались, какой обнаруживался схлест характеров, темпераментов и всего прочего, присущего только настоящей высокой драматургии!
Адам Заяц, девятнадцатилетний паренек, которого я защищал, по свидетельству всех, был самый милый и застенчивый парень, во всей деревне, с какой-то даже женственностью в характере. «Ото ж все равно как девушка, – говорили о нем, – ото ж даже пойдет с девчатами в лес собирать ягоды… Ну, вы знаете, сколько вообще насобирают хлопцы? Вообще ж ничего! А этот, ей-богу, насобирает больше всех девчат вместе!… И вот этот Адам, в жизни своей и мухи не обидевший, убил родного отца, подняв его на вилы. Убил потому, что не мог больше терпеть его каждодневных издевательств над собой и над сестрой, над тяжело больной матерью (мать недели через две после этого скончалась от рака, его постоянных пьяных ночных дебошей с матерщиной, с выталкиванием из дома (и это нередко среди зимы, в самые лютые январские морозы!), с необходимостью неделями потом ютиться по чужим чердакам и чуланам. И когда отец в очередной раз стал их всех троих выгонять на улицу («Вы тут кто? Я тут один хозяин и персональный пенсионер, между прочим!»). когда при этом еще и схватился за вилы и полез на Адама, то Адам вырвал их у пего из рук и сам, словно бы на мгновение обезумев…
А потом он спал. Уснул здесь же, на пороге комнаты, возле трупа отца, и час или два так рядом с трупом и проспал… Потом, проснувшись, аккуратно, как все всегда делал вообще, пришивал к кальсонам оторвавшуюся во время борьбы и драки пуговицу…
Адама Зайца я защищал со всем пылом молодости и со всей симпатией к этому несчастному парню, который, как я уверен и сейчас, был доведен до крайности и совершил преступление в состоянии физиологического аффекта (сильное душевное волнение, снижающее контроль человека над своими поступками), но доказать этого не смог. К восьми годам за совершение умышленного убийства приговорил его Минский областной суд, рассматривавший это дело у нас в районе о выездной сессии. «Сработали» против него и его сон возле трупа отца, и пришиваемая затем пуговица, а, главное, то. что пьяница-отец, как я уже упоминал, был персональным пенсионером и в прошлом – отличником железнодорожного транспорта, а Адам и его сестра, занятые последний год уходом за больной матерью, на колхозные работы вообще не выходили, как указывалось в их характеристиках, и выработали ничтожно малое количество трудодней.
На это последнее обстоятельство более всего и упирал государственный обвинитель – приехавший из Минска, из областной прокуратуры, очень основательный пожилой еврей с круглыми выпученными глазами и бугристым носом. Я сразу же его невзлюбил за его самоуверенность, непререкаемую глупость и еще за то, как ни горько мне было это сознавать, что как боец, как сторона в несостязательном нашел отечественном уголовном процессе он с его набором своих безотказных идеологических штампов был намного сильнее меня…
Значение этих штампов я тогда недооценил, и в этом был мой просчет, больше налегал на психологию. Мать Адама была тоже женщиной деспотичной и вздорной, детей она терроризировала не менее, пожалуй, чем ее муж, но их она брала своими несчастьями, болезнью, и они, особенно бесхарактерный Адам, всегда находились под двойным гнетом. Этот постоянный психический двойной гнет, я убежден, и подготовил почву для трагедии. Но вот с этим-то и не хотел согласиться прокурор, которого устраивала его черно-белая версия, как не может быть лучше вписывавшаяся в формулу обвинения в умышленном убийстве, убийстве, заранее задуманном и прочее.
Было, наконец, и еще одно обстоятельство, делавшее мою позицию небезупречной. Дело в том, что когда утром Адам и ею сестра пришли в сельсовет, чтобы зарегистрировать смерть отца и получить разрешение на его похороны, они сказали, что отец умер от алкогольного отравления – «сгорел от самогона». А поскольку такое здесь не считалось чем-то из ряда вон выходящим, к тому же в деревне старики постоянно видели пьяным, то им поверили, не заставив даже предъявить хоть какое-либо заключение о причине его смерти. Впрочем, ни врача, ни даже фельдшера в деревне, скорее всего, не было.
Итак, обман брата и сестры поначалу ни у кого не вызвал подозрений. Но когда односельчане стали приходить, чтобы проститься с покойным, а были тут большие специалисты по части всего, что связано с самогоном, то они, эти «специалисты», сразу же заподозрили неладное («Немагчыма, как Яков згарэл от самагона!») и вызвал участкового, а уж он до всего доискался в течение нескольких минут. К вопросу о составе преступления (умышленное, намеренное убийство или аффект, где нет такого намерения, а все происходит сиюминутно и притом вызвано какими-то неправомерными действиями самого потерпевшего) все это, конечно, не имело отношения, но на брата и сестру оно набрасывало неприятную тень, и хотя все им в общем сочувствовали, в том числе и председательствующий по делу член областного суда, перевешивающими оказались приведенные негативные обстоятельства. Верховным судом Белорусский приговор был отменен и дело направлено на новое рассмотрение (оно слушалось в новом составе суда и даже с новым прокурором, поскольку предыдущий, с бугристым носом, к тому времени успел умереть), но и новый суд, который, хотя и отнесся к моим аргументам более уважительно и даже вписал некоторые из них в свой приговор, в итоге не решился ни на что иное, как повторить выводы предыдущего и все осталось, как было.
В спасители человечества, вытягивающего своих клиентов «с под петли», моя хозяйка определить меня, одним словом, явно поторопилась!
* * *
Итак, на дворе – снова весна. Солнце, гомон ручьев и птиц, сшибки женщин на мокрых узких досточках тротуаров…
Помимо важнейших событий местного, стародорожского, значения, о которых было рассказано в начале этой главы.
– еще два значения всесоюзного. Очень похорошели девушки. Повсюду. В Старых Дорогах их впрочем весной редко увидишь – все они разъехались к началу учебного года и до середины лета их здесь не будет, но я представляю себе, как выглядят они сейчас в Одессе! И второе – «денежная реформа», девальвация.
Тысяча девятьсот шестьдесят первый год. Поменяли деньги. Их обменяли из расчета десять к одному и почти сразу же везде цены поползли вверх. Неизменными они остались, кажется, только у местного парикмахера Сенкевича, да у меня. Составление искового заявления, например, стоившее до реформы двадцать рублей, теперь стоит два, и мои клиентки, прекрасно знающие эту цифру тем не менее, придя ко мне в консультацию, всякий раз не забывают осведомиться:
– Два – гэта по-новому ти по-старому?
– По-новому конечно, – отвечаю я.
– Да-а?