Глава 19 Бронепоезд
Глава 19
Бронепоезд
Когда мы бросили якорь в Столовой бухте, уже стемнело, но с берега нам светили бесчисленные огоньки, и вскоре судно наше начали осаждать катерки. С рапортами прибывали разные военачальники и просто начальники. Штаб всю ночь занимался чтением докладов. Я получил в свое распоряжение целую кипу газет и изучал их с не меньшим тщанием.
Буры вторглись в Наталь, атаковали наши передовые части в Данди и, несмотря на поражение при Талана-Хилле, убили генерала Пенна Симондса и в поспешном и рискованном своем отступлении к Ледисмиту едва не взяли в кольцо от трех до четырех тысяч его солдат. В Ледисмите сэр Джордж Уайт силами двенадцати-тринадцатитысячной армии с сорока-пятьюдесятью пушками и кавалерийской бригадой пытался помешать дальнейшему продвижению буров. Британское высшее командование считало, хотя этого я тогда и не знал, что ему следует отойти на юг за Тугелу и там сдерживать натиск буров в ожидании подкрепления, спешащего через океан из Англии и Индии. Он должен был прежде всего позаботиться о том, чтобы его не отрезали и не окружили. Британский тактический план предполагал временную сдачу Северного Наталя — клинышка земли, удержать который не представлялось возможным, — и переброску основных сил под командованием Буллера из Капской колонии через свободную Оранжевую республику к Претории. Но вскоре все эти замыслы были опрокинуты действительным ходом событий.
Помню, как спустя годы я сказал за ужином мистеру Бальфуру, что мы скверно обошлись с сэром Джорджем Уайтом. Любезный, улыбчивый Бальфур словно преобразился: лицо его моментально приобрело суровое, упрямое выражение — на меня глядел другой человек!
— Это ему мы обязаны тем, что увязли в Ледисмите! — отрезал он.
В самый день нашего прибытия (31 октября) в окрестностях Ледисмита разыгралась драма. Генерал Уайт после локального успеха при Эландслаагте предпринял смелый наступательный маневр против накатывающих и обволакивающих, как приливная волна, бурских коммандос. Произошла катастрофа. Более чем тысяче британских пехотинцев пришлось сдаться в плен в Николсонс-Нек, а остатки рассеянной армии британцев были отброшены назад в Ледисмит. Наши спешно укрепили городок, обнеся его по широкому периметру рвом. Мгновенно окруженные бурами, перекрывшими «железку», они приготовились к продолжительной осаде до прибытия подкрепления. Взяв Ледисмит в кольцо, буры, похоже, собирались треть своих сил двинуть через реку Тугела на Южный Наталь. Одновременно на западе другие бурские войска прочно обложили Мафекинг и Кимберли с явным намерением уморить осажденных голодом. А в довершение всего на грани открытого бунта находились голландские анклавы Капской колонии. Весь субконтинент полыхал враждой, и за пределы действия корабельных пушек власть британского правительства не распространялась.
Хотя мне ничего не было известно ни о наших планах, ни о положении дел на фронтах, а свежая новость об ужасном поражении в Натале еще тщательно скрывалась, сразу же по прибытии стало очевидно, что первые тяжелые столкновения произойдут в Натале. Армейскому же корпусу Буллера не собраться в Кейптауне и в Порт-Элизабете ранее чем через месяц-полтора. Таким образом, можно было успеть, понаблюдав военные действия в Натале, вернуться обратно в Капскую колонию к началу мощного и решительного наступления. Так рассудил я. И так же, несколько дней спустя, рассудил сэр Редверс Буллер, в чем впоследствии сильно раскаялся. Транспортное сообщение через свободную Оранжевую республику, разумеется, было прервано, и желающему попасть в Наталь предстояло потратить четыре дня на то, чтобы сначала проехать семьсот миль по железной дороге через Де-Аар и Стормберг до Порт-Элизабета, а оттуда маленьким почтовым суденышком или паромом доплыть до Дурбана. Железнодорожная колея от Де-Аара до Стормберга шла вдоль вражеской границы. Дорога не охранялась и в любую минуту могла быть перерезана. Однако в штабе считали, что проскочить шансы имеются, и вместе с обаятельным молодым корреспондентом «Манчестер гардиан» мистером Дж.-Б. Аткинсом, впоследствии главным редактором «Спектейтора», я пустился в путь. Наш поезд, как выяснилось, был последним, которому повезло, и когда мы добрались до Стормберга, железнодорожные служащие уже складывали вещи.
На пароходике водоизмещением в сто пятьдесят тонн мы отплыли из Ист-Лондона, терзаемые ужасным антарктическим штормовым ветром. Я всерьез боялся, что хилое наше суденышко захлестнет гребнем гигантского вала или швырнет на скалы, черные зубья которых торчали в какой-нибудь миле от нас по левому борту. Но все страхи были вскорости оттеснены ужасающими приступами морской болезни, подобных которым я в жизни не испытывал. Думаю, я не сумел бы пошевелиться даже ради спасения жизни. Б кормовой части под палубой помещался душный камбуз, где ютились — спали и ели — шесть или семь членов команды. Там я и валялся на койке в полном изнеможении, в то время как наша утлая скорлупка прыгала и качалась, и билась и болталась, и падала и кренилась, и почти опрокидывалась и вновь выпрямлялась, а по моим впечатлениям, крутилась колесом. И так час за часом весь томительный день, и еще более долгий и томительный вечер, и совсем уж бесконечную ночь. Я вспомнил тогда Титуса Оутса[37], который еще много лет после того, как его чуть не насмерть запороли плетьми, жил себе да здравствовал, и это воспоминание вкупе с верой в благость Провидения, умеющего все устроить к лучшему, поддерживало во мне хоть слабую, но надежду.
Но все имеет конец, и, к счастью, ничто не улетучивается так быстро, как память о физических страданиях. В целом же путешествие мое в Дурбан — это впечатление, которое, как поется в песенке,
Будет следовать за мной повсюду
До преклонных самых лет,
Когда памяти простынет след,
Когда день вчерашний позабуду.
Причалив в Дурбане, мы ночью отправились в Питермарицбург. В лазарете уже было полно раненых. Среди них я нашел Реджи Барнса, у которого было прострелено бедро. Его прошило пулей, выпущенной с близкого расстояния, во время с блеском выигранного нами боя при Эландслаагте, которым командовал мой приятель Иэн Гамильтон, ныне генерал. Реджи просветил меня относительно ситуации, рассказал о том, какие ловкие буры кавалеристы, какие меткие стрелки. А еще он показал мне свою ногу. Кость была цела, но нога от бедра до кончиков пальцев почернела. Хирург уверил меня, что это лишь синяк, а вовсе не гангрена, чего я поначалу испугался. Той же ночью я добрался до Эсткурта, крохотного захудалого городишка, насчитывающего всего несколько сот обитателей. Дальше поезда уже не ходили.
Намерением моим было непременно попасть в Ледисмит, где Иэн Гамильтон, как я был уверен, позаботился бы обо мне и постарался максимально все мне показать. Но я опоздал — дверца захлопнулась. Буры захватили станцию Коленсо на реке Тугеле и удерживали железнодорожный мост. Генерал Френч и его штаб, включая Хейга и Герберта Лоуренса[38], под артиллерийским огнем сумели сесть в последний поезд, направлявшийся из Ледисмита в Капскую колонию, где должны были сгруппироваться основные силы кавалерии. Ничего не оставалось, как только ждать в Эсткурте вместе с немногочисленным войском, в спешке собранным для защиты Южного Наталя от грозившего ему бурского вторжения. Единственный батальон Дублинских стрелков, две-три пушки, несколько эскадронов натальских карабинеров, две роты Дурбанской легкой пехоты и бронепоезд — вот и все, с чем предстояло оборонять колонию! Остальная Натальская армия была блокирована в Ледисмите. К нему со всех концов империи спешили подкрепления, но в ту неделю, которую я провел в Эсткурте, слабость наша была такова, что мы сами опасались, как бы нас внезапно не окружили, и могли только укреплять позиции и изображать уверенность.
В Эсткурте я также обнаружил старых друзей. Лео Эмери, тот самый староста, которого я десять лет назад, будучи в Харроу, так неудачно столкнул в бассейн, а впоследствии мой коллега по работе в парламенте и правительстве, был теперь одним из военных корреспондентов «Таймс». Впервые мы с ним встретились на равных и на дружеской ноге и вместе с моим приятелем из «Манчестер гардиан» обосновались в пустой палатке, стоявшей на маневровом треугольнике станции. И на кого же наткнулся я, фланируя вечером по единственной улице городишка, как не на капитана Холдейна, который так поспособствовал моему назначению в штаб сэра Уильяма Локхарта во время Тирской кампании! Холдейн был ранен при Эландслаагте и, надеясь присоединиться к своему батальону Гордонского горского полка в Ледисмите, как и я, застрял в Эсткурте, где получил во временное командование роту Дублинских стрелков. Время текло медленно, тревога нарастала. Положение наше было очень шатким. В любую минуту на нас могла налететь десятитысячная бурская конница и отрезать нам путь к отступлению. И все же необходимо было закрепиться в Эсткурте на достаточно долгий срок. Каждое утро мы высылали кавалерийские патрули миль на пятнадцать в сторону противника, чтобы они вовремя дали нам знать, если появятся буры. И тут командующего посетила не слишком счастливая мысль: отправить на разведку еще и бронепоезд, благо шестнадцатимильный отрезок «железки» пока не был поврежден.
Вид у бронепоезда самый что ни на есть впечатляющий и устрашающий, но в действительности он в высшей степени уязвим и довольно беспомощен. Стоит всего лишь взорвать железнодорожный мост или водопропускную трубу, и гигант застрянет вдали от своих, беззащитный перед противником. Однако о возможности подобного исхода наш командующий даже не подумал. На бронепоезд из шести товарных платформ он решил погрузить две роты — Дублинских стрелков и Дурбанской легкой пехоты, шестифунтовую корабельную пушку с расчетом из нескольких матросов корвета «Грозный» и небольшую ремонтную бригаду, пожертвовав этой весьма значительной частью своих сил для вылазки в направлении Коленсо. Командование операцией он поручил капитану Холдейну. Вечером 14 ноября Холдейн поведал мне о полученном на завтра задании. Выезжать надо было на рассвете. Не скрыл он от меня и опасений, которые вызывал у него этот рискованный план, притом что он, как и каждый на начальном этапе войны, жаждал приключений и столкновений с противником. Не поеду ли я с ним? Он был бы рад, если б я согласился. Из чувства товарищества, а также потому, что считал своим долгом собрать как можно больше информации для «Морнинг пост», и еще потому, что любил лезть на рожон, я без малейших колебаний принял его предложение.
Военный аспект того, что произошло потом, хорошо известен и не раз обсуждался. Бронепоезд прошел около четырнадцати миль и достиг станции Чивли, не заметив ничего враждебного, ни вообще какого-либо движения, каких-либо признаков жизни на волнистых просторах Наталя. В Чивли мы сделали небольшую остановку, чтобы телеграфировать генералу о нашем прибытии на вышеозначенный пункт. Но не успели мы это сделать, как на холме, возвышавшемся над железной дорогой ярдах в шестистах за хвостом поезда, показались суетящиеся фигурки. Без сомнения, это были буры. И без сомнения, они зашли нам в тыл. Что они сделают с путями? Нельзя было терять ни секунды. Мы немедленно дали задний ход. Когда мы поравнялись с холмом, я вспрыгнул на ящик и высунулся по самые плечи из-за стального борта задней платформы. На верхушке холма я увидел группу буров. Внезапно среди них возникли три штуковины на колесах, и тут же глаз резанули десять-двенадцать ярчайших всполохов. В небе выросло шаровидное белое облако, из которого вырвался смертоносный конус, как мне показалось — в паре футов над моей головой. Это была шрапнель — в первый и чуть ли не единственный раз я видел ее в действии. Стальные бока платформы зазвенели от бьющих в нее снарядов. Впереди, в голове бронепоезда, раздался грохот и один за другим несколько громких взрывов. Огибая основание холма, колея резко шла под уклон, и подгоняемые Вражеским огнем, а также крутизной спуска, мы мчались теперь как бешеные. Артиллерия буров (две пушки и зенитка) сумели сделать лишь по залпу, прежде чем мы скрылись у них из глаз за поворотом. И меня вдруг осенило, что дальше нас могла ждать ловушка. Я уже повернулся к Холдейну, чтобы предложить ему послать кого-нибудь к машинисту с приказом сбавить скорость, как вдруг нас с огромной силой тряхануло, и мы с ним, как и все солдаты на платформе, попадали вверх тормашками на пол. Бронепоезд, шедший со скоростью уж никак не меньшей, чем сорок миль в час, сбросило с рельсов какое-то препятствие или повреждение путей.
На нашей платформе никто серьезно не пострадал, и я в секунду вскочил на ноги и выглянул из-за брони. Бронепоезд находился в низине примерно в тысяче двухстах ярдах от обращенного к Эсткурту склона вражеского холма. Сотни буров устремлялись вниз с вершины этого холма и кидались в траву, чтобы мгновенно начать плотный ружейный обстрел бронепоезда. Пули свистели над нашими головами и градом барабанили по стальным пластинам. Я пригнулся и принялся обсуждать с Холдейном, что нам делать. Мы порешили, что он с корабельной пушкой и со своими Дублинскими стрелками, располагавшимися в хвосте, попытается загасить огонь противника, я же в это время сбегаю и посмотрю, что сталось с поездом и путями и возможно ли устранить повреждение или препятствие.
Я слез с платформы и пробежал вдоль поезда к его голове. Локомотив стоял на рельсах. Первая платформа, простая вагонетка, перевернулась вверх колесами, и среди ехавших на ней ремонтников были убитые и покалеченные. Следующие две бронированные платформы, везшие Дурбанскую легкую пехоту, сошли с рельсов — одна не упала, вторая лежала на боку. Их развернуло и притиснуло друг к другу, так что они загораживали обратный ход прочим платформам. За этим нагромождением нашли временное укрытие Дурбанские пехотинцы — оглушенные, в синяках, а кое-кто и с увечьями. Противник вел беспрерывный огонь, и вскоре к ружейным выстрелам присоединился гром полевых пушек и близкие разрывы снарядов. В общем, мы влипли.
Когда я был возле паровоза, опять словно бы прямо надо мной разорвалась еще одна шрапнель — начинка так и прыснула из нее, с визгом взрезая воздух. Машинист мгновенно выпрыгнул из кабины и бросился за перевернутую платформу. По его рассеченному осколком лицу текла кровь, и он горестно всхлипывал в бессильном негодовании:
— Я же гражданский, а тут… За что, по их мнению, я деньги получаю? За то, чтобы меня взрывали бомбами? Нет уж, только не я! Так не договаривались! Я и минуты здесь больше не пробуду!
Казалось, что взвинченное состояние и боль — шарахнуло его и впрямь здорово — не позволят ему вести машину, а поскольку управляться с паровозом мог только он, надежда на спасение гасла. Я принялся ему объяснять, что пуля не бьет в одно место дважды, что раненый, остающийся в строю и продолжающий выполнять свой долг, получает награду за храбрость и что ему, возможно, второй раз такого случая не представится. Услышав это, он взял себя в руки, вытер кровь с лица, влез обратно в кабину своего паровоза и стал послушно исполнять все мои приказания[39].
У меня сложилось мнение, что, используя локомотив в качестве тарана или тягача, можно столкнуть с рельсов две перегораживающие их платформы и таким образом спастись. Сами пути, казалось, не пострадали — рельсы и шпалы были на месте. Пройдя вдоль поезда обратно, я через амбразуру доложил капитану Холдейну о ситуации и поделился с ним своим планом. Холдейн согласился с ним полностью и взялся тем временем отвлекать противника.
Мне очень повезло, что в следующий час я остался цел: приходилось почти постоянно быть на виду у противника, то бегая взад-вперед вдоль состава, то отдавая распоряжения машинисту. Прежде всего требовалось отцепить платформу, наполовину сошедшую с рельсов, от той, что опрокинулась. Для этого паровоз должен был оттащить ее назад, а потом уже окончательно сбросить с путей. Тяжесть бронированной махины, наполовину стоявшей на шпалах, была огромна, и колеса локомотива несколько раз прокрутились вхолостую, прежде чем он сдвинулся с места. Наконец платформу удалось отбуксировать, и я стал звать добровольцев, чтобы те толкали ее сбоку, помогая напирающему сзади паровозу. Я понимал, что этим подвергаю серьезной опасности людей. Нужны были человек двадцать, но добровольцев оказалось только девять, в том числе майор Дурбанской легкой пехоты и четверо или пятеро Дублинских стрелков. Только они и вышли из укрытия. Тем не менее попытка удалась: платформа сильно накренилась под их напором и, когда паровоз в нужный момент наподдал ее сзади, повалилась набок. Путь был свободен! Безопасность и успех уже пьянили голову, но меня ожидало горчайшее разочарование.
Кабина машиниста, будучи примерно на шесть дюймов шире тендера, упиралась теперь в угол только что опрокинутой платформы. Таранить ее с разгону представлялось опасным — не дай бог еще и локомотив сойдет с рельсов. Мы отцепили его от задних платформ и принялись, раз за разом подавая на ярд-полтора назад, долбить в преграду, понемногу ее сдвигая. Но вскоре возникло новое осложнение. Только что сброшенная платформа уперлась под прямым углом в ту, что упала раньше сама, и чем больше по ней били, тем крепче она застревала.
Меня осенила догадка, что если своими ударами мы только сильнее вколачиваем одну платформу в другую, то можно поправить дело, опять потянув на себя. Тут, однако, мы столкнулись с новым затруднением. Между сцепками локомотива и перевернутой платформы теперь был зазор дюймов в пять-шесть. Начались поиски запасной стяжки. Повезло хотя бы в этом: она нашлась. Паровоз дернул, и, прежде чем стяжка соскочила, платформа примерно на ярд отползла назад и вбок. Теперь уж нам точно ничто не должно было помешать. Но кабина машиниста опять ткнулась в угол платформы и со скрежетом остановилась. В горячке и нервозности дела я позабыл о себе. Помнится, у меня мелькнула мысль, что все это похоже на беготню перед железной мишенью, по которой лупят и лупят прямой наводкой. Семьдесят минут мы вламывали меж этих лязгающих, корежимых железных ящиков, среди непрестанных взрывов и молотящих по броне пуль, сражаясь с какими-нибудь пятью-шестью дюймами исковерканного металла, которые отделяли опасность, плен и позор от безопасности, свободы и триумфа.
Нашей главной заботой было не пустить под откос и локомотив. Но поскольку артиллерийский огонь все нарастал и еще одно орудие вступило в бой с противоположного фланга, я решился на большой риск. Паровоз был отведен до упора назад и на полном ходу пущен на препятствие. Раздался оглушительный скрежет, локомотив покачнулся на рельсах и проскочил мимо подпрыгнувшей платформы в сторону дома, свободный и, как оказалось, невредимый. Но три наши целые платформы находились в пятидесяти ярдах от паровоза по другую сторону преграды, вновь упавшей туда, где она и лежала. Что было делать? Возвращать паровоз назад немыслимо. Может, вручную подтащить к нему платформы? Они более узкие, чем локомотив, и пройдут без помехи.
Капитан Холдейн, к которому я опять отправился, с этим планом согласился. Он приказал бойцам вылезти из их стального загона и попробовать подтолкнуть его к паровозу. План, выглядевший разумным, рухнул под напором обстоятельств. Платформа была такой тяжелой, что требовались дружные усилия всех, но яростный огонь и нарастающее смятение заставляли людей прятаться за нее. Буры, почувствовав ослабление ответного огня, открыто вылезли теперь на холм и палили что есть мочи. Посовещавшись, мы решили, что паровоз, нагруженный ранеными, которых было теперь изрядное количество, медленно пойдет по рельсам, а Дублинцы и Дурбанцы станут отступать пешком, хоронясь за машиной, ползущей со скоростью человеческого шага. Более сорока бойцов, истекающих кровью, впихнулись в локомотив и тендер, и мы двинулись вперед. Я находился в кабине машиниста, направляя его. Кабина была так набита ранеными, что трудно было шевельнуться. Кругом рвались снаряды, то режа броню осколками, то взметывая гравий покрытия и обдавая им паровоз с его несчастным человеческим грузом. Скорость возросла, и пехотинцы перестали за ней поспевать, а потом и вовсе отстали. В конце концов я убедил машиниста остановиться, но не прежде, чем мы оторвались ярдов на триста. Впереди уже виднелся мост через реку Блю-Кранц, довольно широкую. Я велел машинисту через него переехать и ждать на том берегу, а сам, протолкавшись к дверце, вылез из кабины и зашагал по шпалам навстречу капитану Холдейну и его Дублинским стрелкам.
Но пока все это происходило, разворачивались и другие события. Не прошел я и двухсот ярдов, как вместо Холдейна и его роты на путях возникли две фигуры в штатском. «Ремонтники», сказал я себе, и тут же, как молния, в мозгу пронеслось: «Буры!» У меня так и стоят перед глазами эти высокие мощные фигуры в черных, треплемых ветром одеждах, в шляпах с обвисшими полями и с ружьями наизготовку — и до них едва ли сто ярдов. Я повернулся и со всех ног бросился вслед за паровозом. Я бежал между рельсами, а буры стреляли мне вслед. Пули вжикали то справа, то слева, чуть ли не касаясь меня. Небольшой отрезок дороги, на котором мы как раз находились, проходил по дну рва глубиной футов в шесть. Я прижался к откосу. Укрыться было не за чем. Я снова взглянул на тех двоих. Один из них, встав на колено, целился. Единственное, что давало мне шанс, — это движение. И я опять кинулся бежать. Снова послышалось мягкое вжик-вжик, и снова меня даже не зацепило. Дольше так продолжаться не могло. Во что бы то ни стало я должен был выбраться из этого рва, этого чертова коридора! Я метнулся влево и стал карабкаться вверх по откосу. Рядом со мной вскинулся земляной фонтан. Мне удалось невредимым пролезть через проволочное ограждение. Рядом со рвом оказалась маленькая ложбина. Я упал в нее, еле переводя дыхание.
В пятидесяти ярдах от меня стоял маленький каменный домик обходчика — какое-никакое, а укрытие. В двухстах же ярдах начинался крутой скалистый берег реки Блю-Кранц — укрытие куда более надежное. Я решился бежать к реке и поднялся в полный рост. Внезапно на противоположной стороне железнодорожного рва, отделенной от меня рельсами и двумя рядами колючей проволоки, я увидел скачущего во весь опор всадника — высоченного, смуглого, с ружьем в правой руке. Он круто осадил коня и, потрясая винтовкой, что-то мне прокричал. Между нами было всего лишь сорок ярдов. В то утро я, несмотря на свой корреспондентский статус, прихватил с собой маузер. Я подумал, что мне ничего не стоит подстрелить этого человека, и после всего пережитого утром всей душой возжаждал это сделать. Рука моя потянулась к поясному ремню — пистолета там не было. Занимаясь расчисткой пути, когда приходилось то залезать в кабину, то спрыгивать на землю, я снял его. Маузер благополучно вернулся домой. Он и сейчас при мне! А тогда я оказался безоружен. А между тем быстрее, чем я сейчас говорю об этом, бур, не слезая с лошади, взял меня на мушку. Животное словно окаменело, всадник тоже, и я вместе с ними. Я поглядел на реку, поглядел на домик обходчика. Бур продолжал глядеть в прицел. Я понял, что шансов спастись у меня попросту нет: выстрелив, он, несомненно, убьет меня. И я поднял руки вверх, сдаваясь в плен.
«Одинокому и безоружному сдаться в плен не зазорно», — сказал однажды великий Наполеон, и эти слова припомнились мне в последовавшие затем минуты горчайших переживаний. Ведь враг мог и промахнуться, речной обрыв был совсем рядом, а два проволочных ограждения еще стояли нетронутые. Но дело было сделано. Бур опустил ружье и поманил меня к себе. Я повиновался. Продрался сквозь проволоку, перелез через ров и подошел к нему. Он спрыгнул с лошади и принялся палить по удаляющемуся паровозу и нескольким разбегающимся кто куда британцам. Когда из поля зрения исчезла последняя фигурка, бур вновь сел на лошадь, и я побрел рядом с ним к тому месту, где расстался с капитаном Холдейном и его ротой. Но их я там не увидел. Они уже были в плену. Наконец я заметил, что идет сильный дождь. Пробираясь сквозь высокую траву бок о бок с захватившим меня буром, я вдруг с тревогой, весьма своевременной, вспомнил о двух обоймах патронов для маузера, по десять патронов каждая, находившихся в двух нагрудных карманах моего полевого кителя — правом и левом. Такими патронами я пользовался при Омдурмане, и только они — их еще называют «мягкими» — и подходили для моего маузера. Я и думать забыл об этих патронах, а сейчас вдруг сообразил, насколько опасно иметь их при себе. Правую обойму мне удалось незаметно скинуть на землю. Я уже держал в горсти левую обойму, когда бур, зыркнув вниз, спросил по-английски:
— Что это у тебя там?
— Сам не знаю, — отвечал я, разжимая ладонь, — вот, подобрал только что.
Он взял обойму и, осмотрев, выкинул. Мы продолжали свой путь, пока не нагнали основную массу пленников и не влились в длинную верховую колонну буров, ехавших друг за другом по двое, по трое, не стыдясь прикрываться от ливня зонтиками.
Такова история крушения бронепоезда и моего пленения 15 ноября 1899 года.
Лишь три года спустя, когда бурские генералы прибыли в Англию просить о займе или о какой-либо другой помощи своей совершенно разоренной стране, меня на каком-то неофициальном завтраке представили их первому лицу, генералу Боте. Мы говорили о войне, и я рассказал генералу о том, как был захвачен в плен. Бота выслушал меня молча, а потом спросил:
— Так вы меня не узнаете? Это ж был я. Я взял вас в плен. Самолично! — И в его ярких, выразительных глазах сверкнуло удовлетворение.
В белой сорочке и фраке Боту было не узнать. Помимо роста, стати и смуглости лица — ничего общего с тем яростным воином, представшим передо мной в тот черный день в Натале. Но при всей удивительности этого факта, сомнений он не вызывал. В тогдашнем вторжении в Наталь Бота участвовал как простой ополченец. Войну он не одобрял и в число ее застрельщиков и лидеров не входил. То был его первый бой. Но в качестве рядового он, охваченный азартом преследования, мчался в первых рядах, возглавляя бурские отряды. Так нас свела судьба.
Мало кто из тех, с кем пересекался мой жизненный путь, интересовал меня более, чем генерал Луис Бота. Знакомство, начатое в самых невероятных обстоятельствах и три года спустя продолженное после нашей удивительной встречи, переросло в дружбу, которой я чрезвычайно дорожил. В этой величественной, мужественной фигуре я видел отца нации, мудрого и предусмотрительного государственного деятеля, истинного воина-землепашца, охотника из дебрей, умного, уверенного в себе одиночку.
Когда в 1906 году он прибыл в Лондон на Имперский конгресс в качестве только что избранного первого премьер-министра Трансвааля, в Вестминстер-Холле был дан грандиозный банкет с приглашением премьер-министров доминионов. Я являлся тогда заместителем министра по делам колоний, и, проходя в зал к своему месту, этот бурский вождь, еще так недавно считавшийся нашим врагом, остановился возле меня и моей матери, стоявшей рядом, и сказал следующее:
— Нас с вашим сыном никогда не страшила непогода. — Что было истинной правдой.
Объем книги не позволяет мне перечислить все случаи, когда на протяжении долгих лет важнейшие общественные дела заставляли меня обращаться к этому исполину и вступать с ним в контакт. Мне первому он открыл романтический свой проект подарить королю знаменитый Куллинанский бриллиант, чистейшей воды и размером превышающий все известные бриллианты по меньшей мере раз в двадцать. Именно мне довелось ратовать за предоставление самоуправления Трансваалю и Оранжевой республике и проводить в палате общин соответствующие законы. Много и часто контактировал я с генералом Ботой и коллегой его Сматсом и потом, в Торговом совете и в адмиралтействе, когда они в течение пятнадцати лет, с 1906-го и до окончания Мировой войны, с таким беспримерным искусством осуществляли руководство своей страной.
Бота всегда чувствовал, что может рассчитывать на мое внимание и расположение. Когда бы он ни посещал Европу, мы многократно с ним виделись — в Совете, на званых ужинах, в домашней обстановке, в различных официальных учреждениях. В 1913 году, возвратившись из Германии, где он лечился на водах, Бота со всей серьезностью предупредил меня об опасных тенденциях, там возобладавших.
— Будьте бдительны и ко всему готовы, — сказал он. — Не доверяйте их руководству. Это опасные люди. Они злоумышляют против вас. Я слышал такое, чего вам не услышать. Приведите в боевую готовность флот. Я нюхом чую, что опасность носится в воздухе! Скажу даже больше, — добавил он, — я тоже заранее подготовлюсь. Когда они нападут на вас, я атакую немецкую юго-западную Африку и раз и навсегда вышибу оттуда германцев. Мне ничто не помешает в нужный момент исполнить свой долг. А вам с вашим флотом надо быть начеку.
Провидение и совпадение продолжали удивительным образом сплетать наши с ним судьбы. 28 либо 29 июля 1914 года, в разгар недельного кризиса, предшествовавшего всемирному взрыву, я, возвращаясь после времени запросов[40], во Дворцовом дворе встретил одного из южноафриканских министров, мистера Де Граафа, способнейшего голландца и давнего моего знакомого.
— Что же все это значит? — спросил он меня. — Что, по-вашему, назревает?
— Война назревает, — отвечал я. — И думаю, что Британия не окажется в стороне. Понимает ли Бота всю критичность ситуации?
Де Грааф отошел от меня очень озабоченный, я же совершенно выпустил из головы этот разговор, возымевший, однако, последствия.
В тот же вечер Де Грааф телеграфировал Боте: «Черчилль полагает неизбежной войну участием Британии», или что-нибудь в этом роде. Бота находился тогда в северном Трансваале, в Претории же его замещал Сматс, коему на стол и легла телеграмма. Тот взглянул на нее и, отодвинув, продолжал заниматься своими бумагами. Закончив с ними, он опять взглянул на телеграмму. «Может быть, это важно, иначе Де Грааф не телеграфировал бы», — подумал он и передал все буква в букву премьер-министру в северный Трансвааль. Бота получил телеграмму с многочасовым опозданием, но вовремя. Той же ночью он поездом должен был выехать в Делагоа-Бей, откуда утром плыть в Кейптаун на немецком судне. Если бы не телеграмма, объявление войны застало бы этого всемогущего южноафриканского национального лидера на судне противника, в чьих руках он бы и оказался в момент, когда огромные районы Южной Африки балансировали на грани открытого мятежа. Трудно измерить то несчастье, которое могло бы постигнуть Южную Африку, произойди это катастрофическое событие. Едва телеграмма была получена, как генерал Бота поспешно переменил свои планы и специальным поездом отбыл в Преторию, успев вернуться вовремя И до начала военных действий.
Его подвиги в ходе этой войны, опасности, которым он подвергался, стойкость и мужество, которые он демонстрировал, популярность и авторитет, которыми он пользовался в народе, тот блеск, с которым он осуществил захват немецкой Южной Африки, его суровые вдохновенные речи на заседаниях Имперского военного кабинета в 1917 году, его государственная деятельность и благородство поведения на Парижской мирной конференции 1919 года после победы — все это вошло в историю. Я был военным министром, когда он в последний раз покидал Англию. Он зашел в министерство, чтобы повидаться и попрощаться со мной. Мы долго говорили с ним, обсуждая превратности жизни, те ужасные и великие катаклизмы, через которые мы с ним благополучно прошли. В эти победные дни множество высокопоставленных лиц из самых разных стран посещало меня в министерстве, но только его одного я сам проводил по лестнице и посадил в ожидавший его лимузин. Больше я Боту не видел. Он умер вскоре по возвращении на родину, которой служил в дни мира и войны, в горе и радости, в периоды смуты и благостной тишины, являясь истинным спасителем своего народа.
В надежде, что пространное это отступление не вызовет нареканий читателя, я спешу вернуться на верную тропу хронологии. Сидя на земле вместе с другими такими же мокрыми и несчастными пленниками, среди которых были и смертельно раненные, я клял не только судьбу, но и собственное мое решение. Ведь я легко мог уехать на паровозе! И, судя по тому, как расписывали все происшедшее очевидцы, меня бы встретили с распростертыми объятиями. Я же без всякой нужды ввязался в бесполезное дело, чем навлек на себя несчастье. Попытавшись вернуться к отставшим товарищам, я никому не помог, а лишь отрезал себя от войны, сулившей бесчисленные приключения и неограниченные карьерные перспективы. Я вяло размышлял над тем, какие горькие плоды способна приносить добродетель. Однако, умей я предвидеть будущее, я бы понял, что горестному этому происшествию было суждено заложить основу всей моей жизни в будущем. Я не выбыл из строя и не засиделся в плену. Из плена мне удалось бежать, и этим побегом я завоевал себе известность на родине, что обеспечило мне голоса многих избирателей. К тому же пропорционально моей репутации выросли и мои заработки, в течение многих лет позволявшие мне ни от кого не зависеть и баллотироваться в парламент. А вернись я на локомотиве, возможно, меня бы и вознесли до небес и всячески бы обласкали, но месяц спустя я бы мог пасть при Коленсо, как это случилось с несколькими моими коллегами, находившимися при штабе сэра Редверса Буллера.
Но будущее тогда было от меня скрыто, и я стоял в ряду других пленных перед наскоро возведенной палаткой бурского штаба мрачный и удрученный. И уж совсем я приуныл, когда меня отделили от других пленных офицеров, велев встать поодаль. Я достаточно хорошо усвоил правила и законы войны, чтобы не помнить, что активно участвовавший в боевых действиях штатский, попав в плен в полувоенной форме, даже если сам он не сделал ни единого выстрела, скорее всего, будет немедленно расстрелян по приговору военно-полевого суда. В Мировую войну в любой из армий это решалось в десять минут. Вот почему, стоя тогда в одиночестве под дождем, я терзался смертельной тревогой. Я думал о том, как стану отвечать на короткие резкие вопросы, которые сейчас обратят ко мне, и сумею ли я достойно держаться в случае, если мне объявят, что час мой пробил. Прошло четверть часа, и какое же невероятное облегчение я испытал, когда в результате каких-то совещаний в палатке мне вдруг приказали встать обратно в строй вместе с остальными! А еще через несколько минут вышедший из палатки бурский корнет, к пущей моей радости, объявил:
— Мы не можем отпустить тебя, старина, хоть ты и корреспондент. Не каждый день к нам в плен попадают сыновья лордов!
В общем, паниковать, получается, было нечего. По отношению к представителям белой расы буры оказались гуманнейшими из людей. Другое дело кафры, но, на взгляд бура, убийство белого, даже на войне, — событие ужасное и прискорбнейшее. Буры были самыми добросердечными из всех врагов, с которыми мне довелось соприкасаться на четырех континентах в качестве наблюдателя и участника военных операций.
Короче говоря, было решено, что мы пройдем под конвоем шестьдесят миль до конечно-выгрузочного пункта буров в Эландслаагте, чтобы оттуда проследовать в Преторию в качестве военнопленных.