Глава 16 Я выхожу в отставку
Глава 16
Я выхожу в отставку
Поражение армии дервишей было настолько полным и сокрушительным, что экономный Китченер посчитал возможным немедленно отказаться от дорогостоящих услуг британского кавалерийского полка. Через три дня после описанной битвы 21-й уланский полк двинулся на север, в сторону дома. Мне было разрешено спуститься по Нилу на одном из больших парусников, везших гренадеров-гвардейцев. В Каире я отыскал Дика Молино, младшего офицера из Королевской конной гвардии, подобно мне прикомандированного к 21-му уланскому. Он был серьезно ранен повыше правого запястья ударом сабли. Перерезанные сухожилия заставили его выронить револьвер. В ту же секунду под ним пала лошадь, застреленная в упор. Самого Молино героически спас от неминуемого растерзания один из его солдат. Сейчас Молино под присмотром госпитальной сестры отправлялся в Англию. Я решил составить ему компанию. Во время нашей с ним беседы пришел доктор, чтобы сделать перевязку. Рука была ужасным образом рассечена, и доктор решил немедленно сделать пересадку кожи. Он что-то тихо сказал сестре, и та закатала свой рукав. Они удалились в уголок, где он начал надсекать ей кожу, чтобы снять полоску для приживления к ране Молино. Бедняжка побледнела как смерть, и доктор повернулся ко мне. Это был высокий тощий ирландец.
— Придется у вас позаимствовать, — заявил он.
Выхода не было, и, когда я обнажил руку, он добродушно добавил:
— Слыхали небось, как с живого шкуру сдирают? Вот сейчас мы займемся примерно этим.
После чего он принялся срезать с внутренней стороны моего предплечья кусочек кожи с прилегающим к ней кусочком мяса размером с шиллинг. То, что я испытал, пока он орудовал бритвой, водя ею взад-вперед, вполне может именоваться мукой мученической. Однако я выдержал ее, и в руках доктора оказался прелестный лоскутик кожи с тонким слоем подкожной плоти. Драгоценный этот лоскутик был вживлен в рану моего приятеля, где находится по сей день, служа ему верой и правдой. Мне же на память остался шрам.
Родители мои всегда имели возможность находиться в центре лондонской жизни, вращаясь в самых верхах и умеренно пользуясь всем, что почиталось там самым лучшим. Однако назвать их богатыми было бы трудно, а экономными — еще труднее. Напротив, активность их общественной и личной жизни оборачивалась постоянными долгами и материальными затруднениями, нараставшими, как снежный ком. Благодаря своей поездке в Южную Африку, предпринятой в 1891 году, отец смог приобрести долю в разработке весьма ценных золотых рудников. В числе прочего он купил по номинальной стоимости пять тысяч акций компании «Ранд Майнз». В последний год его жизни цена этих акций возросла в двадцать раз, а вскоре после его кончины — в пятьдесят-шестьдесят, и, проживи отец еще год, он стал бы состоятельным человеком. В те дни, когда налоги были ничтожными, а покупательная способность денег раза в полтора превышала теперешнюю, даже четверть миллиона фунтов представлялись настоящим богатством. Но к несчастью, отец скончался как раз в тот момент, когда его состояние как раз сравнялось с его долгами. Акции, естественно, пошли на их уплату, и после того, как все дела отца были улажены к полному удовлетворению кредиторов, мать осталась лишь с деньгами, обеспеченными ей брачным контрактом. Впрочем, и их хватало для вольной, комфортной и полной всяческих удовольствий жизни.
Я очень старался ни в коей мере не быть обузой для матери и потому, несмотря на все разнообразие и увлекательность военно-походной жизни, не переставал между битвами и турнирами по поло серьезно размышлять о финансовой стороне своего существования. Моего содержания, составлявшего пятьсот фунтов в год, не хватало на поло и все то, что приличествовало гусару. Я наблюдал, как год от году все сильнее обнаруживается дефицит средств — не грандиозный, но все же заметный. Я начинал понимать, что единственная профессия, которой меня обучили, никогда не даст мне возможности избежать долгов, не говоря уже о том, чтобы отказаться от содержания и стать полностью независимым, как я мечтал. Идея отдать драгоценнейшие годы учебы подготовке к тому, за что платят четырнадцать шиллингов в день, на которые нужно еще обхаживать двух лошадей и покупать дорогостоящую форменную одежду, представлялась мне задним числом не слишком-то разумной. Было очевидно, что, продолжая играть в военные игрища еще хотя бы пару лет, я еще больше запутаю себя и своих близких. А с другой стороны, две книги, которые я успел написать, и мои корреспонденции в «Дейли телеграф» уже принесли впятеро больше того, что заплатила мне королева за три года усердного, беспорочного, а подчас и опасного служения ей. Ее Величество стараниями парламента была так стеснена в средствах, что не могла обеспечить нам даже мало-мальски сносное существование. С большим сожалением я вынужден был принять решение об отставке. Серия корреспонденций в «Морнинг пост», в которых я, не называя себя, описал битву при Омдурмане, принесла мне свыше трехсот фунтов. Жизнь дома с матерью должна была обойтись мне гораздо дешевле, и я надеялся прожить безбедно года два, продав новую книгу о Суданской кампании, которую собирался назвать «Война на реке». К тому же я подумывал о заключении договора с «Пионером» на еженедельные корреспонденции из Лондона по цене три фунта каждая. В последующие годы мне стали платить гораздо больше, но в то время я рассудил, что такой гонорар немногим меньше моего младшеофицерского жалованья.
Мои планы на конец 1899-го и ближайшие за ним годы были таковы: возвратиться в Индию и выиграть турнир по поло, после чего подать прошение о выходе из военной службы и отправиться в Англию, где, освободив мать от обязанности выплачивать мне содержание, заняться сочинением новой книги и писем в «Пионер», попутно изыскивая способ попасть в парламент. Планы эти, как станет ясно из дальнейшего, я в основном выполнил. Следует сказать, что начиная с того года и вплоть до 1919-го, когда я совершенно неожиданно получил богатое наследство по завещанию моей давно покойной прабабки Фрэнсис Энн, маркизы Лондондерри, я жил исключительно своим трудом. Все эти двадцать лет я сам кормил себя, а впоследствии и мою семью, при этом не жертвуя ни здоровьем, ни развлечениями. Я этим горжусь, ставлю себе в заслугу и хочу, чтобы моему примеру последовал как мой сын, так и прочие мои дети.
В Индию я предполагал вернуться в конце ноября, чтобы успеть подготовиться к февральскому турниру по поло. А пока я был всячески обласкан дома. Мои письма в «Морнинг пост» имели широкий резонанс. Всем было интересно узнать о кампании, об Омдурмане и, более всего, об атаке нашей кавалерии. Поэтому за обеденным столом, в клубах и на Ньюмаркетском ипподроме, куда я в то время зачастил, я нередко оказывался центром кружка заинтересованных слушателей значительно старше меня. Находились и юные дамы, проявлявшие неподдельный интерес к моей болтовне и моей особе. Так что это были очень приятные недели.
Именно тогда я познакомился с группой консерваторов — новых членов парламента, с которыми впоследствии очень сошелся. Мистер Иэн Малькольм пригласил меня на завтрак, на котором присутствовали также лорд Хью Сесил, лорд Перси (старший брат покойного герцога Нортумберлендского) и лорд Балкаррис (ныне лорд Кроуфорд). Все они были многообещающими политиками-консерваторами, но звезды их только-только начинали разгораться на политическом небосклоне, и еще немало парламентских сессий должно было пройти, чтобы интеллектуальная мощь и выдающиеся способности этой блистательной когорты проявились в полной мере. Они отнеслись с большим интересом к моей персоне как потому, что слышали обо мне и моих свершениях, так и из-за славы, окружавшей имя моего отца даже после его смерти. Я, разумеется, вовсю старался произвести впечатление, чувствуя известную ревность к этим еще таким молодым — всего-то на два-три года старше меня — людям, родившимся, так сказать, с серебряной ложкой во рту, уже успевшим отличиться в Оксфорде или Кембридже и обеспечившим себе уютные представительские местечки в парламенте от торийских избирательных округов. Я чувствовал себя глиняным горшком среди медных котлов.
Уже в юные годы недюжинный интеллект лорда Хью Сесила поражал своим блеском. Воспитываемый почти двадцать лет в доме премьер-министра и вождя партии, он с детства привык слышать обсуждения важнейших государственных вопросов и взвешенную точку зрения ответственного политика. Та откровенность и та свобода, с какой домочадцы Сесила, как мужчины, так и женщины, излагали и отстаивали свои идеи, споря друг с другом, были поистине замечательны. Разнообразие мнений лишь приветствовалось, а остроумные замечания и блестки контраргументов в беседах отца с его детьми, брата с сестрой, дядюшки с племянником, молодежи с людьми, умудренными опытом, так и сыпались — тут все они были равны и полемизировали на равных. Лорд Хью уже погрузил в мертвую тишину палату общин, заставив ее более часа внимать своим рассуждениям об устройстве господствующей церкви и усовершенствовании управления ею, о разногласиях между эрастианами и приверженцами Высокой церкви. Он блестяще владел всеми приемами риторики и диалектики, а в беседах был столь находчив, остроумен и парадоксален, что слушать его было наслаждением.
Лорд Перси, глубокомысленный юный романтик, ирвингианин по вероисповеданию[29], человек чрезвычайно обаятельный и высокоученый, за два года до этого получил в Оксфорде ежегодный Ньюдигейтский приз за лучшее стихотворное произведение. Он много путешествовал в горах Малой Азии и на Кавказе, едал с туземной знатью и голодал с монашеской братией. Восток бросал на него свой чарующий отсвет, как на Дизраэли. Он словно сошел со страниц «Танкреда» или «Конингсби»[30].
Наш первый разговор свернул на обсуждение вопроса, имеет ли народ право на самоуправление, или разумнее позаботиться о предоставлении ему хорошего правительства; в чем состоят неотчуждаемые права человека и на чем основываются? После чего мы перешли к оценке института рабства. Я был немало удивлен уверенностью, с какой они отстаивали весьма непопулярные взгляды на все эти проблемы, но еще более меня удивило и даже раздосадовало, что мне с великим трудом удавалось находить доводы в защиту своей справедливой и, казалось бы, очевидной точки зрения против их ошибочной, но очень хитрой аргументации. Они настолько лучше меня освоили полемику и знали ее возможности, что все мои смелые рассуждения о свободе, равенстве и братстве оказывались опровергнутыми и разбитыми в пух и прах. Я выставил в качестве прикрытия известный лозунг: «Под „Юнион Джеком“ рабству не место». К рабству, конечно, можно относиться по-разному. «Юнион Джек», без сомнения, весьма почтенный и всеми уважаемый стяг, возразили они, но какова нравственная связь этих двух понятий? Обосновать утверждения, которые я столь решительно сделал, мне оказалось не легче, чем опровергнуть тех, кто говорил, что солнце всего лишь плод нашего воображения. И хотя поначалу все преимущества, казалось бы, были у меня, я вскоре почувствовал себя в положении чудака, воздвигшего баррикаду посреди Сент-Джеймс-стрит или Пикадилли и призывающего толпу защитить ее во имя свободы, демократии и справедливости. Однако в конце лорд Хью посоветовал мне не воспринимать подобные споры слишком всерьез. Он сказал, что всякие эмоции, даже самые благородные, нуждаются в предварительном анализе и что на самом деле ни он, ни его друзья не настолько жалуют институт рабства, как мне могло подуматься. Таким образом, выходило, что они лишь дразнили меня, заставив пуститься вскачь по полю, которое, как им было прекрасно известно, изобилует ямами и ловушками.
В результате этой встречи у меня родилась мысль, вернувшись после турнира из Индии, поступить в Оксфорд. От пребывания в Оксфорде я в то время ожидал как пользы, так и удовольствия и потому начал выяснять, что нужно для зачисления. Выяснилось, что всем желающим, даже таким зрелым, как я, необходимо держать экзамены и что формальности этой не избегнуть. Я не понимал, почему за определенную плату нельзя слушать лекции, спорить с профессорами и читать рекомендованную ими литературу. Но нет — оказывается, подобное исключалось. Надо было экзаменоваться, и не только в знании латыни, но и во владении греческим. Засесть за зубрежку греческих неправильных глаголов после того, как я командовал взводом в британских регулярных войсках, — немыслимо! После тяжких раздумий я, к величайшему своему прискорбию, вынужден был этот план отставить.
В первых числах ноября я направился с визитом в Сент-Стивенс-Чеймберс, где располагалось руководство партии консерваторов. Я хотел разузнать, нельзя ли мне подобрать избирательный округ, который я мог бы представлять в парламенте. Один из дальних моих родственников, Фицрой-Стюарт, давно работал в Сент-Стивенс-Чеймберс на безвозмездных началах. Он представил мне тогдашнего главу аппарата консерваторов мистера Мидлтона, Шкипера, как его называли. Мистер Мидлтон был в большой чести, потому что выборы 1895 года партия выиграла. Когда партия проигрывает выборную кампанию из-за слабости лидера, или глупой политики, или просто потому, что зазевалась и маятник качнулся в другую сторону, главу аппарата всегда увольняют. Значит, справедливо, что в случае успеха все лавры достаются этим партийным функционерам. Шкипер встретил меня очень сердечно и осыпал комплиментами. Партия, конечно же, добудет мне место в парламенте, и я буду заседать в нем в самое ближайшее время. Затем он деликатно коснулся материальной стороны дела. Способен ли я оплачивать свои расходы и какую годовую сумму я готов выделять округу? Я ответил, что с удовольствием ввяжусь в политическую борьбу, но никаких трат, кроме как лично на себя, позволить себе не могу. Услышав это, он несколько сник и заметил, что лучшие и самые надежные округа очень ценят щедрые пожертвования своих представителей. Он привел в пример случаи, когда за честь удерживать за собой кресло депутат отдавал на разные благотворительные нужды по тысяче, а то и больше фунтов в год. Округа поплоше, не столь надежные, подобную взыскательность проявить не могли, а округа «оставь надежду» вообще обходились дешево. Тем не менее, заверил меня Шкипер, он сделает все, что в его силах, так как я, без сомнения, представляю собой особый случай, учитывая заслуги моего батюшки, а также, добавил он, собственный мой военный опыт, который наверняка расположит ко мне голосующий за тори простой люд.
Уже уходя, я еще раз перекинулся словом с Фицрой-Стюартом. На его столе я заметил толстую папку с надписью: «Требуются ораторы» и с удивлением на нее воззрился. Надо же! Требуются ораторы, и передо мной толстая папка с заявлениями! А я-то всегда мечтал произносить речи, но мне ни разу, ни по серьезному, ни по пустячному поводу, не предлагали и не разрешали выступить. В 4-м гусарском, как и в Сандхерсте, речей не было, за одним исключением, о котором я предпочитал умалчивать. И я сказал Фицрой-Стюарту:
— Просветите меня на сей счет. Неужели правда, что на многих митингах не хватает ораторов?
— Да, — ответил он. — Шкипер велел мне обязательно вас использовать. Могу я ангажировать вас для этой работы?
Я был крайне взволнован. С одной стороны, мне очень хотелось попробовать, но с другой — я испытывал большие опасения. Но как бы там ни было, в жизненном стипль-чезе постоянно приходится брать барьеры. Собрав всю свою выдержку, я скрыл за бесстрастной личиной обуревавшие меня чувства и ответил, что при благоприятных условиях, если меня действительно хотят послушать, я охотно соглашусь. Он открыл папку.
Оказалось, что проводятся сотни мероприятий — собраний в помещениях и праздников на открытом воздухе, базаров и сходок. Я глядел на это открывшееся глазу изобилие с жадностью уличного мальчишки, застывшего перед витриной кондитера. В конце концов местом моего (официального) посвящения в ораторы мы выбрали Бат. Я должен был выступить на собрании «подснежников»[31] в парке, принадлежавшем некоему мистеру Г.-Д. Скрайну и расположенном на одном из холмов, окружающих этот древний город.
Штаб-квартиру консерваторов я покидал, едва сдерживая возбуждение. Несколько дней я был сам не свой от страха, что плану что-нибудь помешает осуществиться. Может быть, мистер Скрайн или другой какой-нибудь местный магнат отвергнет мою кандидатуру; может быть, им приглянулся кто-нибудь получше. Однако все вышло как задумывалось. Я своевременно получил официальное приглашение, а объявление о собрании появилось в «Морнинг пост». Оливер Бортвик известил меня, что «Морнинг пост» пришлет в Бат специального корреспондента, который будет записывать мою речь, и что «Морнинг пост» опубликует ее. Сообщение это еще больше и воодушевило и разволновало меня. Я потратил немало часов на подготовку моего выступления и выучил его наизусть и так твердо, что мог произнести даже во сне и задом наперед. Для защиты Имперского правительства я избрал тон жесткий и даже воинственный. Особенно мне нравилась одна измысленная мной сентенция: «Англия почерпнет больше из приливной волны торийской демократии, чем из высохшей сточной канавы радикализма». Я потирал руки, придумывая это и многие другие высказывания. Озарение, раз возникнув, тянет за собой другие, и слова текут рекой. Вскоре хлестких афоризмов у меня набралось на добрый десяток речей. Я озаботился предполагаемой длиной моего выступления и осведомился, как долго должен говорить. Мне ответили, что четверти часа или около того будет вполне достаточно. После этого я ограничил себя двадцатью пятью минутами. Прорепетировав мою речь несколько раз с хронометром, я выяснил, что могу спокойно уложиться в двадцать минут. Значит, еще оставалось время для пауз. Но самое важное — не торопиться, не давать себя погонять. Нельзя слишком уж легко уступать прихотям аудитории. Аудитория такая, какая она есть. Вы ждали от меня выступления, так получайте.
Знаменательный день настал, и я сел в поезд на Паддингтонском вокзале. Здесь же был репортер из «Морнинг пост», компанейский джентльмен в сером сюртуке. Мы ехали вдвоем, в купе, кроме нас, никого не было, и я как бы невзначай испробовал на нем пару-другую своих хлестких речений. В холмы, что над городом, мы покатили вместе в пролетке. Мистер Скрайн и его семейство приняли меня с распростертыми объятиями. Вокруг вовсю шло гулянье. Здесь были состязания в беге, стрельбища по кокосам и всяческие балаганы. Погода стояла лучше некуда, и люди веселились от души. Помня предыдущий свой опыт, я озабоченно спросил, будет ли собрание. Все в порядке. В пять часов прозвенит гонг, и все эти весельчаки подтянутся к входу в павильон, где сооружена трибуна. Местный председатель партии меня представит. Помимо меня никто, кроме как с благодарностями, выступать не должен.
Как и было намечено, зазвонил гонг, мы отправились к павильону и взошли на трибуну, представлявшую собой четыре доски, положенные на какие-то бочонки. Ни стола, ни кафедры не было, но как только около сотни гостей, оторвавшись от своих детских забав, довольно неохотно, как мне показалось, приблизились к трибуне, председатель поднялся и представил меня публике. В Сандхерсте, как и в армии, хвалят редко и скупо, а уж лесть среди младших офицеров вообще не в ходу. Наградили ли тебя Крестом Виктории, выиграл ли ты общенациональный кубок в стипль-чезе или общеармейский чемпионат боксеров-тяжеловесов, ты не услышишь от товарищей ничего, кроме совета не пьянеть от успеха. В политике же, видимо, дело обстояло иначе. Здесь елей лился потоком. Моего отца, с которым обошлись так некрасиво, превозносили в самых высокопарных выражениях, называя крупнейшим из лидеров консервативной партии за всю ее историю. Что же касается моих похождений на Кубе, в индийском пограничье и на берегах Нила, то единственное, на что мне оставалось надеяться, это чтобы в полку не узнали, как их расписывал председатель. Когда же он запел соловьем, восхваляя мою храбрость и «мастерское владение как мечом, так и пером», я испугался, что услышу крики из публики: «Ерунда! Хватит вздор молоть!» или что-нибудь подобное. Но, к моему удивлению и величайшему облегчению, всему этому вняли с благоговением, точно Евангелию.
А затем наступила моя очередь. Укрепившись сердцем и собравшись с духом, я произнес заготовленную речь. Следуя по хорошо проторенным на репетиции колеям, переходя от пункта к пункту и от постулата к постулату, я чувствовал, что все идет как надо. Аудитория, постепенно увеличившаяся, казалось, слушает меня с удовольствием. Одобрительные возгласы и хлопки раздавались всякий раз, когда я специально делал паузу, чтобы их вызвать, и даже возникали совершенно для меня неожиданно. В конце последовали аплодисменты — громкие и продолжительные. Значит, все-таки получилось! И даже без особых усилий! Я и репортер вернулись в Лондон. Он сверил со мной текст и тепло поздравил меня, а на следующий день «Морнинг пост» посвятила моему выступлению целую колонку и вдобавок — подумать только! — предварила текст вступительным словом от редакции, в котором приветствовала появление на политическом небосклоне новой фигуры. Я был чрезвычайно доволен и собой, и тем, как все складывалось, и в этом настроении отбыл в Индию.
Теперь настал черед обратиться к другим, более серьезным вещам. Все офицеры моего полка провели сбор средств, чтобы послать нашу поло-команду на турнир в Мируте. Тридцать пони отправились специальным обозом в тысячечетырехсотмильное путешествие под присмотром старшины. Помимо конюхов их сопровождали несколько самых надежных наших унтер-офицеров, включая сержанта-подковщика. Вся команда подчинялась старшине. Обоз покрывал каждый день по двести миль, и каждый вечер лошадей выгружали, чтобы они отдохнули и подразмялись. В результате к пункту назначения пони прибыли в форме, ничуть не уступавшей той, в какой находились вначале. Мы путешествовали отдельно, но приехали с ними одновременно. Существовала договоренность, что мы недели две потренируемся в Джодпуре, прежде чем отправляться в Мирут. Здесь нас принимал достославный сэр Пертаб Сингх. Сэр Пертаб был регентом Джодпура, поскольку его племянник махараджа еще не вошел в возраст. Он по-царски принимал нас в своей прохладной каменной резиденции. Каждый вечер он сам и его молодые родичи (двое из которых — Гурджи и Докул Сингх — были такими искусниками, каких даже в Индии мало), а также другие местные вельможи натаскивали нас в умно продуманных тренировочных матчах. Старый Пертаб, обожавший поло почти так же, как войну, то и дело прерывал игру, растолковывая нам наши ошибки и указывая, как можно было бы усовершенствовать тактику. «Живее, живее и легче, летайте, как мухи летают!» — покрикивал он, подгоняя нас. Носясь по полю, мы поднимали клубы красной пыли. Клубы эти подхватывал крепкий ветерок, чем иногда неприятно осложнялась игра — из-за красной завесы вдруг вылетали стрелой фигуры в тюрбанах или неожиданно над самым ухом твоим просвистывал мяч. Следить за тем, что делали другие игроки, было трудно, и приходилось двигаться, стараясь не попадать в тучи пыли. Раджпутам такая обстановка была привычна, а вскоре и их гостей она перестала беспокоить.
Вечером накануне отъезда в Мирут со мной произошел прискорбный случай. Спускаясь к ужину, я поскользнулся на лестнице, и у меня выскочило плечо. Я довольно ловко его вправил, но продолжал ощущать неудобство и напряжение в мускулах. А наутро я практически не мог пошевелить правой рукой. Из опыта я знал, что раньше чем недели через три я не смогу с силой ударить по мячу, как того требует игра в поло, и даже тогда из предосторожности придется придерживать локоть петлей на расстоянии нескольких дюймов от тела. Турнир начинался через четыре дня. Читатель может вообразить мою досаду. Рука моя за последнее время очень окрепла, и я отлично справлялся с ролью форварда. И вот я в одночасье превратился в калеку. К счастью, мы взяли с собой запасного пятого игрока, и, когда товарищи за мной зашли, я их огорчил, сказав, что им придется обойтись без меня. Весь следующий день они самым серьезнейшим образом обсуждали ситуацию, после чего наш капитан известил меня об их решении: я выйду на поле, несмотря ни на что. Если я даже и не смогу бить по мячу, а буду только держать клюшку, мое знание игры и нашей командной манеры, по их мнению, — наилучший залог успеха. Уверившись, что решение это принято не из Сострадания, а в интересах дела, я согласился и обещал постараться. В то время существовало правило офсайда, и форвард находился в постоянном противоборстве с чужим защитником, который, вертясь на своем пони, упорно старался загнать противника в офсайд. Если форварду удавалось «пасти» защитника, блокировать каждый его поворот, то команде он приносил больше пользы, чем если бы только и делал, что беспрестанно бил по мячу. Нам было известно, что у самых сильных наших соперников, 4-го драгунского полка, в защите играет грозный капитан Хардрес Ллойд, позднее выступавший против сборной Соединенных Штатов.
Итак, с накрепко прикрученным к боку локтем, с трудом и болью манипулируя клюшкой, я отыграл два матча. В обоих мы одержали победу, и хотя вклад мой в нее был весьма ограничен, товарищи мои вроде остались мной довольны. Наш главный нападающий Альберт Савори был блистательным бомбардиром, я же расчищал ему путь. Поло — царица всех игр, ибо соединяет в себе удовольствие бить по мячу, лежащее в основе многих забав, с удовольствием скакать и управлять лошадью, к чему добавляется сложная и слаженная командная работа, которая составляет суть футбола и бейсбола и в которой хорошая комбинация куда более важна, чем отдельные ее звенья.
Великий день наконец настал. Как мы и предвидели, в финале мы встретились с командой 4-го драгунского гвардейского полка. С самого начала борьба приобрела остроту, так как с противником мы были на равных. Мы носились туда-сюда по гладкому, утоптанному полю, где мазали редко и каждый знал точно, кому пасовать. Довольно быстро мы забили противнику гол, а он нам — два, после чего игра зависла на мертвой точке. Я не оставлял своего защитника и, будучи ездоком ловким, сильно его донимал. Внезапно посреди общей свалки у вражеских ворот я заметил пущенный прямо на меня крученый мяч. Он подкатывался ко мне слева. Я умудрился перекинуть клюшку и, свесившись с седла, слабым ударом направить его вперед. Мяч проскочил в ворота. Два-два! За исключением калеки-форварда, команда наша была и впрямь очень сильной. Нашему капитану Реджинальду Хору, игравшему в полузащите, в Индии не было равных. Наш защитник Барнс, с которым я был на Кубе, незыблемый как скала, сильными ударами наотмашь, почти безошибочно слал мяч именно туда, где его поджидали Савори и я, расчищающий ему дорогу. Целых три года это соревнование было нашей главной заботой, средоточием всех наших усилий и помыслов. И тут мне представился еще один шанс. Мяч опять приблизился к воротам противника. На этот раз он летел, и летел быстро, так что мне легко было, мгновенно выставив ему навстречу клюшку, направить его аккурат между столбиков ворот. Три-два! Противник приналег и, погнав нас по полю, сравнял счет. Три-три!
Я вынужден пояснить, что в индийском поло в то время, дабы избежать ничьих, учитывались добавочные голы. С обеих сторон ворот флажками отмечалось расстояние в половину ширины ворот, и, если мяч не попадал в ворота, а проходил между ними и флажками, засчитывался добавочный гол. Настоящими голами эти добавочные, сколько бы их ни было, не становились, но если голов бывало поровну, тогда дело решали добавочные. К несчастью, в добавочных противник имел перевес. Не успей мы забить еще один гол, это было бы поражением. И тут удача еще раз улыбнулась мне: я чуть-чуть коснулся мяча между конских копыт, и он срикошетил в цель. Так подошел к концу седьмой «чакэ».
К последнему периоду мы имели четыре гола и три добавочных, в то время как у противника было три гола и четыре добавочных. Таким образом, забив еще один гол, они не просто бы сравняли счет, а стали бы победителями турнира! Редко мне приходилось видеть такую напряженную сосредоточенность, какую наблюдал я на лицах игроков обеих команд в эти минуты. Казалось, что речь шла вовсе не об исходе игры, а о жизни и смерти. Коллизии куда серьезнее и то не порождают столько эмоций. Этот последний период остался в моей памяти лишь как бешеная скачка по полю в отчаянных атаках и контратаках. Я только и думал: «Боже, пусть скорее придет ночь или Блюхер!»[32] И они пришли в виде самых сладостных из когда-либо слышанных мною звуков: прозвучал гонг, возвестивший об окончании матча и позволивший нам, измученным, истекающим потом, воскликнуть: «Межполковой турнир 1899 года мы выиграли!» Последовали бурные и продолжительные изъявления восторга, глубокое чувство внутреннего удовлетворения, ночное застолье в честь победы, на котором не обошлось без винопития. Не стоит упрекать за эту радость и этот азарт молодых людей, съехавшихся из многих полков. Мало кому из тех веселых здоровяков суждено было дожить до преклонных лет. Что же касается нашей команды, то больше мы не играли. Год спустя Альберт Савори погиб в Трансваале, Барнс получил тяжелое ранение в Натале, я же занялся сидячей работой политика, к тому же плечо мое все чаще стало меня подводить. Для нас это было тогда или никогда, впоследствии же ни один кавалерийский полк из Южной Индии не повторил нашего успеха.
Мои полковые товарищи очень тепло меня проводили. За последним нашим совместным ужином они удостоили меня редчайшего из комплиментов — выпили за мое здоровье. Какие же счастливые годы провел я рядом с ними, каких верных друзей приобрел! Для каждого из нас это было великой школой. Дисциплина и товарищество — вот чему научила нас эта школа, и уроки эти, возможно, не менее ценны, чем академические знания, даваемые университетами. Хотя, конечно, неплохо бы их сочетать.
Между тем я упорно продолжал трудиться над своей «Войной на реке», размахиваясь все шире. Из простой хроники Омдурманской кампании мое сочинение, разрастаясь назад, превращалось едва ли не в историю краха и спасения Судана. Я прочел десятки книг, по существу, освоив все, что было опубликовано по данной теме, и теперь материала моего хватало на два толстенных тома. В своем изложении я старался сочетать стили Маколея и Гиббона — маколеевскую россыпь антитез с гиббоновскими раскатистыми фразами и притяжательными конструкциямя, — вставляя порой и что-то свое. Я пришел к пониманию, что в писании, а особенно в повествовательной прозе, важно умение строить не только фразу, но и период, выделяемый абзацем. Причем важно в одинаковой степени. Маколей — великий мастер периода. Как фраза заключает в себе мысль во всей ее полноте, так и период должен охватывать целостный эпизод. И как фразам надлежит следовать друг за другом, складываясь в гармоническое единство, так и периоды должны смыкаться, подобно сцеплениям железнодорожных вагонов. Начал сознавать я также и необходимость деления на главы. Каждая глава должна быть самодостаточной и равноценной другим, близкой им по длине. Случается, что главы вычленяются сами собой, но трудность возникает тогда, когда приходится вплетать чужеродные эпизоды в представляющуюся монолитной тему. В завершение следует внимательно изучить сочинение как целостность и добиться строгой его пропорциональности от начала и до конца. Я уже знал, что ключом к легкости повествования является хронология, и успел понять: коли «правильно хочешь писать — старайся правильно мыслить»[33]. Я остерегался впасть в ошибку многих пишущих бедолаг, начинающих, так сказать, «от Адама»: «За четыре тысячи лет до Всемирного потопа…», и постоянно держал в памяти одно из любимых моих французских изречений: «L’art d’?tre ennyeux, c’est de tout dire»[34]. Мне и сейчас грех об этом забывать.
Писать книгу было огромным удовольствием. С книгой живешь. Она делается твоим товарищем, она окружает тебя неосязаемым, прозрачным коконом твоих мыслей и интересов. В каком-то смысле ты чувствуешь себя золотой рыбкой в стеклянном сосуде, особенном тем, что рыбка сама его для себя создала. И этот сосуд везде был со мной. В дороге он не расплескивался, и с ним я ни одной минуты не скучал. То надо было протирать стекло, то добавлять или убавлять содержимое, то укреплять стенки. В жизни я часто подмечал сходство между вещами совершенно разнородными. Сочинительство можно сравнить со строительством дома, или планированием военной операции, или писанием картины. Техника другая, фактура другая, но принцип тот же. Нужно подготовить основу, затем собрать материал, и заключение своей тяжестью не должно раздавить зачин. А напоследок можно заняться и украшательством. Законченность же работе придает ее соответствие замыслу. В сражениях, однако, есть то отличие, что в ход их постоянно вмешивается противник: он вечно срывает все планы, поэтому лучшими генералами становятся те, кто умеет достигать задуманного, действуя по ситуации.
Плывя на пароходе домой, я подружился с блестящим журналистом, лучшим из всех, кого я знал. Мистер Г.-У. Стивенс был «звездным» автором новой газеты мистера Хармсворта «Дейли мейл», только что открытой тогда и побудившей «Дейли телеграф» сделать шаг в направлении викторианской респектабельности. В эти первые, критические для газеты дни мистер Хармсворт всецело полагался на Стивенса и, бесконечно доверяя ему и хорошо относясь ко мне, вскоре поручил ему разрекламировать меня, что тот с блеском и выполнил. «Шуметь так уж шуметь» — таков был тогдашний девиз новорожденной газеты Хармсворта, и для своей кампании они выбрали меня. Однако не надо забегать вперед.
Я работал в кают-компании «Индийца» и как раз дошел до одного волнующего эпизода, когда Нильская колонна форсированным маршем достигла Абу-Хамеда и приготовилась к штурму. Самым цветистым слогом я описывал пейзаж: «Занимался рассвет, и утренние туманы, поднимаясь над рекой, рассеивались в лучах восходящего солнца, обнаруживая очертания города дервишей и полукружье скалистых гор за ним. Внутри этого строгого амфитеатра суждено было развернуться одной из малых драм этой войны». «Ха-ха!» — услышал я. Это Стивенс, подойдя, заглянул мне через плечо.
— В таком случае закончите этот пассаж за меня, — сказал я и, поднявшись, вышел на палубу.
Мне не терпелось посмотреть, как у него это получится, и я надеялся, что творение мое много выиграет. Когда я опять спустился вниз, на чистом листе бумаги, который я ему оставил, его мелким почерком было написано: «Пиф-паф! Пиф-паф! Пиф! Паф!», а внизу красовалось огромное: «БАХ!!!» Легковесность этой шутки меня возмутила. Но, разумеется, Стивенс владел и более изощренными стилевыми приемами и, мастерски оперируя ими, создавал для «Дейли мейл» свои остроумные, свежие, парадоксальные статьи и репортажи. Примерно в это же время в газете был помещен отрывок без подписи и под заголовком «Новый Гиббон». Речь в нем шла о будущности Британской империи. Можно было подумать, что и впрямь нашлись дотоле неизвестные страницы, принадлежащие перу именитого историка Рима. Я был поражен, когда Стивенс признался мне в своем авторстве.
Позднее Стивенс любезно прочитал мои гранки и дал мне полезный совет, который я здесь и воспроизвожу.
Прочтенные мной куски, — писал он, — показались мне ценным дополнением к трудам Г.-У. Стивенса, а в общем — отличная работа. По-моему, книга первоклассная, толковая, хорошо продуманная, хорошо скомпонованная, изобилует выразительными и живописными подробностями. Единственное критическое замечание, которое я считаю своим долгом высказать, — это что философические размышления, в общем вполне внятные, подчас тонкие и остроумные, а иногда даже справедливые, уснащают книгу чертовски густо. На Вашем месте я гнал бы «философа» в шею, к примеру, когда речь идет о январе 1898 года, но, возможно, дал бы ему порезвиться где-нибудь в самом конце. «Философ» только утомит читателей. Те из них, кто имеет вкус к размышлениям, займутся ими самостоятельно, без Вашей помощи.
Веселая ироничность Стивенса, его забавное остроумие, блестки прозорливости делали общение с ним чрезвычайно приятным, и летом 1899 года наше знакомство переросло в настоящую дружбу. Это было последнее для него лето. В феврале он умер от тифа в Ледисмите.
Две недели я провел в Каире, где собирал материал для книги и заручался помощью нескольких важных участников суданской драмы. Я встречался с Жируаром, молодым офицером канадских инженерных войск, строившим железную дорогу через пустыню; со Слатин-Пашой, маленьким австрийским офицером, проведшим десять лет в плену у халифа и написавшим уникальную в своем жанре книгу «Огонь и меч Судана»; с сэром Реджинальдом Уингейтом, начальником разведки, которому я уже был обязан очень важным для меня обедом; с Гарстином, возглавлявшим египетскую ирригационную службу; и многими другими видными фигурами. Все эти талантливые люди сыграли свою роль в осуществлении военных и административных мер, меньше чем за двадцать лет поднявших Египет из болота анархии, банкротства и поражения к высотам процветания. Я уже был знаком с их главой, лордом Кромером. Он пригласил меня к себе в британское представительство и с большой готовностью взял на себя труд ознакомиться с разделами моей книги, где говорилось об освобождении Судана и смерти Гордона. Я послал ему увесистую кипу машинописных листов и был одновременно рад и несколько изумлен, когда буквально через день-другой листы вернулись ко мне, исчерканные синим карандашом так энергично, что это мне напомнило Харроу и мои тетрадки по латыни с пометками преподавателя. Я мог убедиться, что лорд Кромер не пожалел времени на мои писания, и приготовился с должным вниманием отнестись к его замечаниям и критическим суждениям, часто весьма пространным и язвительным. Так, генерала Гордона, поступившего секретарем к лорду Рипону, я назвал «лучистым светилом, которое стало вращаться вокруг свечного огарка». Лорд Кромер прокомментировал это так: «„Лучистое светило“ — похвала, по-моему, чересчур выспренняя, и сравнение вице-короля со „свечным огарком“ не совсем корректно. Сам лорд Рипон, уверен, в обиде не будет, но его друзья могут разгневаться, а большинство попросту Вас обсмеет». В своем ответном послании я обещал пожертвовать моим стилистическим перлом, которым ранее так гордился, и безропотно принял подавляющую часть суровых критических замечаний. Такая моя покорность обезоружила и умиротворила лорда Кромера, продолжившего и затем выказывать пристальный и дружеский интерес к моей работе. Он писал:
Замечания мои жестки, я это сознаю, и весьма благоразумно с Вашей стороны принять их с тем же чувством, с каким они делались, то есть дружески. С Вами я поступил так, как не устаю просить моих друзей поступать со мной. Я всегда и постоянно хочу слышать от друзей моих критику заблаговременно. Насколько же лучше узнать о слабостях того, что ты пишешь или делаешь, из дружеских уст и пока еще не поздно, чем встретить критику недоброжелателей, когда что-либо предпринять и исправить недостатки уже невозможно! Надеюсь, что Ваша книга будет пользоваться успехом. Мало что в жизни еще так радует меня и интересует, как успехи молодежи.
За эти две недели я не раз виделся с лордом Кромером, черпая в беседах с ним знания и мудрость. Он в высшей степени воплотил в себе характерные черты крупных британских чиновников на Востоке — невозмутимость и выдержку. При виде его я всегда вспоминал одно из любимейших моих французских изречений: «On ne r?gne sur les ?mes que par le calme»[35]. Он никогда не спешил, не горячился, не старался произвести впечатление, не гонялся за эффектами. Он просто сидел, и люди тянулись к нему. Он наблюдал события, пока они не складывались так, что возникала возможность вмешаться — мягко, но решительно. Он мог выжидать год с такой легкостью, словно ждал всего лишь день. Ему случалось ждать и больше — года четыре или пять, пока не удавалось добиться желаемого. К тому времени он почти шестнадцать лет как безраздельно царил в Египте. Звучные титулы его не прельщали, он оставался просто представителем Британии. Его статус не был определен; он мог оставаться никем, в то время как на самом деле являлся всем. Его слово было законом. С помощью маленькой группки своих преимущественно молодых и невероятно способных заместителей, которые, как и их начальник, предпочитали держаться в тени, Кромер осуществлял скрупулезный и вдумчивый контроль над всеми ветвями египетской администрации и над всеми аспектами ее деятельности. Британские правительства, египетские правительства сменяли друг друга, он же пересидел потерю и новое завоевание Судана. Он крепко держал в руках и египетский кошелек, и вожжи местной политики. Было огромным удовольствием видеть этого человека — воплощение безграничной власти, чуждающейся помпы и достигаемой без видимых усилий, — в ореоле его свершений. Я был горд его вниманием ко мне. В наши дни равных ему нет, а нужда в таких людях — огромная.