I. Первые мытарства

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I. Первые мытарства

Я не мог возвратиться на квартиру, во-первых, от стыда, а во-вторых, из-за того, чтобы меня хозяин не вздул: он иногда исправлял своих жильцов собственноручно, да и мне раз от него больно попало. Вот я и начал скитаться — днем по кабакам, а на ночь отправлялся в ночлежный приют.

Было часов восемь вечера, когда я пришел. Ночлег стоит пять копеек; за это дают еще вечером кусок хлеба и чашку похлебки, а утром — кусок хлеба, кусок сахару и кружку чаю. Поел я похлебки и пошел отыскивать номер койки, который значился в моем билетике. Отыскал и лег. Лежу, а не спится мне, все думается: как мне завтра показать себя людям в таком типе? Стыдно идти по городу-то!

Через полчаса приходит, ложится сосед и спрашивает меня:

— А что, здесь обходу за это время не было?

— Нет, — говорю, — не было еще.

— Ну, так гляди, что сегодня придет.

— Почему ты так думаешь?

— Слышал, — говорит, — что был приказ, чтобы все свободные полицейские к девяти часам вечера собирались в участок.

Это меня как холодною водой обдало, инда дрожь пробежала по телу. А что, как и в самом деле, думаю, будет обход? Ведь меня возьмут, и мне не миновать этапу… Не уйти ли мне поскорее вон из приюта? Да куда идти? Уж поздно; да и в таком одеянии… Подумают — мазурик, и все равно заберут; да и не вытерпишь, смерзнешь. Ну, думаю, будь что будет.

После одиннадцати часов слышу вдруг в столовой, через которую обычно впускают и выпускают ночлежников, голос командует:

— Стой! Не все ходите: двое городовых с дворниками останьтесь тут и никого не выпускать вон; двое встанут там у лестницы, чтобы не давать переходить ночлежникам сверху вниз и не пропускать также наверх; а остальные пойдем со мной: начнем сперва снизу.

Взошли к нам и голос опять скомандовал:

— Эй, молодцы, вставайте-ка! подымайтесь!

Поднял я голову и вижу, это помощник пристава, а мимо меня прошли околодочный и до десятка городовых. Прошли первую нашу палату и спустились вниз; на некоторое время все смолкло; потом, вижу, снизу начинают городовые кое-кого, по одному и по два, провожать в столовую. Это те, у которых совсем не оказалось вида, или есть вид, да просрочен.

Я сел на нары, перекрестился и дожидаюсь своей участи. В это время подходит ко мне мальчуган лет четырнадцати и спрашивает:

— А что, дядя, у тебя есть паспорт?

— Есть, — говорю, — да просрочен.

— Так ты, — говорит, — поди ко мне; у меня под койкой доска вынимается, — туда можно залезть под нары, а я опять лягу на свое место и никому невдогад будет, что там есть человек: я прошлый обход так спас одного.

Я было обрадовался, что могу спастись от обхода, но потом раздумал: а что если кто-нибудь увидит да докажет, или сама полиция каким-нибудь образом догадается? Тогда мне еще хуже будет.

— Нет, — говорю мальчугану, — спасибо, я не пойду.

— Что же, тебе гореть[259] что ли хочется?

— Ничего, — говорю, — я не пойду.

— Ты дурак, — сказал мальчик, — либо сам в «спиридоны» хочешь, — и отошел от меня.

«Спиридонами-поворотами» называют тех, которых высылают без осуждения за неисправность в бумагах, и прозвали их так потому, что их ушлют, а они назад возвращаются.

В полчаса снизу в столовую наводили много беспаспортных. Полиция перебралась к нам наверх и по порядку пошла осматривать паспорта, по одну сторону нар — помощник, а по другую — околодочный. Дошла очередь до меня. На нашей стороне осматривал околодочный.

— Документ? — обратился он ко мне.

Я подал ему паспорт и отсрочку.

— Февральская, — говорит он помощнику, — двадцать шестого.

Помощник обернулся.

— Отсрочка?

— Да, отсрочка.

— Взять.

— Ваше высокоблагородие! — взмолился я, — я завтра, ей-богу, сам непременно добровольно отправлюсь на родину… оставьте меня ради бога.

— Ну, завтра там, в участке, скажешь, и разберем, а теперь, некогда тут… отправляйся. Попал в «спиридоны»!

Городовой проводил меня в столовую. Там не долго с нами канителились поставили по два в ряд, пересчитали, окружили городовыми и дворниками и повели в участок.

Когда нас привели в участок, то комната, в которой помещается так называемый арестантский стол, была уже полна разного народа: тут были мужчины и женщины, захваченные в другом приюте и в Вяземском доме. Все это были «спиридоны», беднота и такая же рвань, как и я; казалось, были даже еще и хуже меня. Некоторые были выпивши. Шум, смех, ругань заглушали и вопросы, и ответы. Околодочные кричали: «Тише!» — но их нисколько не слушались. Писцы и околодочные работали, не разгибаясь, по вискам у них тек пот. Я простоял долго сзади, а потом постарался пробраться ближе к решетке, чтобы меня скорее записали и отослали в арестантскую.

Арестантская была тут же рядом: она довольно высокая, но почти полутемная; дверь с маленьким окошечком выходила на коридор, где дежурили городовые, над дверью был небольшой просвет, в котором становилась лампа, а в противоположной стене, почти под самым потолком, были два маленькие окна с решетками, по стенам прилажены скамейки, а середина совершенно пустая.

Когда я попал в арестантскую, то в ней народу было еще немного и я успел занять место на скамейке, но народ все прибывал и скоро мест не хватило. Не только на скамейках, но и на полу уже нельзя было сесть, а надо было стоять. Шум и гам были несмолкаемые, а от духоты делалось тошно. К счастию, в этой тесноте пришлось быть не особенно долго: часу в третьем нас стали снова вызывать и, перекликав всех (с лишком девяносто человек), вывели на двор, поставили по четыре в ряд, пересчитали и, снова окружив городовыми и дворниками, отправили в часть. Был уже четвертый час ночи, когда нас привели в Спасскую часть и там опять начали вызывать в канцелярию, обыскивать, а потом переправлять в общую арестантскую.

В части арестантская была втрое более, чем в участке, но зато она была набита народом из других участков; нам не хватило места на нарах, и мы начали укладываться, кто — под нарами, а кто — в проходах и среди пола. Я выбрал было место себе под нарами, хотел там немного уснуть, но оказалось так сыро и холодно, что, несмотря на сильную усталость, я не мог вылежать и получаса: принужден был вылезти и на корточках уселся около нар. Ночь прошла совершенно без сна. В восьмом часу утра стали выкликать и разводить по участкам: я попал опять на прежнее место.

Некоторые из арестованных оказались старые знакомцы и «спиридоны», уже опытные, а из какого-то участка в подбавку к «спиридонам» привели фортовых[260]: один из них был здоровый, плотный мужчина лет под тридцать, по фамилии Ки-лев, а другой — лет двадцати — плашкет[261]; оба они одеты были прилично по-русски, как сенновские торговцы.

Ки-лев стал хвастать, что он шестнадцать лет «ходит по музыке»[262], что он сиживал и в предварительной (тюрьме), и в кресте[263], и этапы по разным городам ломал.

К некоторым арестованным стали приходить посетители, приносили пищу, табак и даже водку. Ки-лев воспользовался этим случаем и попросил одного из посетителей притащить ему сороковку. Выпив водку, он опять начал выхваляться и ко всем привязываться.

— Вот как у нас, — говорил он, — мы и под арестом достанем и выпьем. А вы «спиридоны» — рвань, и больше ничего.

— Да, ведь, ты богач. Что про тебя и говорить. Ты, я думаю, карася[264] за голенищем имеешь, — посмеялся какой-то назначенный к высылке.

— Обязательно карася имею. Мы без карася никогда не бываем. На воле всегда финоги[265] водятся и в тюрьму с деньгами идем.

Взошли городовые, околодочный, но Ки-лев не унимался, при них же еще ударил кого-то. Вот тут-то ему и начали насыпать: попало ему и в ухо, и в рыло, и под бока, и нос в кровь разбили, и перевели в одиночную камеру.

Мы сидели очень долго — далеко за полдень — и сильно проголодались.

Часа в три вызвали человек двадцать «Спиридонов» и отправили с городовыми в домовую контору, за справками.

В домовой конторе нас продержали часа два потому, что некоторые «лишенные столицы» были такие, что не помнили наверное, в котором году они были и прописаны. Особенно долго пришлось конторщикам прокопаться с одним «спиридоном», раньше лишенным столицы и высланным в Малогу.

— Да ты в котором году спиридонил? — спрашивал его конторщик.

— В восьмидесятом.

Начали перерывать, пересматривать книги — не нашли.

— Ты врешь, ты, верно, здесь не прописывался?

— Прописывался. Я уже восемь раз оборачивался и брал справку, вон из той книжки, кажется… — показывает на одну из лежащих в шкафу книг.

Начали рыться в той книге и дорылись — нашли.

— Э, э, брат, — сказал конторщик, — вон ты какой: ты не восемь раз спиридонил, а больше! Тебя сюда двадцать семь раз приводили справки делать. Вон тут и в книге сколько о тебе «спиридонок»-то (отметок) наставлено.

— Так что ж поделаешь? И еще приведут. Высылают на родину, а я там как кость обглоданная — никого нет, и никому я не нужен, — за неволю опять Спиридону поклониться пойдешь.

— А здесь тебе что уготовано?

— Здесь я сызмальства и, все-таки, могу хлеб достать.

— Хорош и ты, приятель, — говорит конторщик царскосельскому. — Второй год как выслан, а двадцатую справку о тебе делают.

— Так я разве дальний? Меня вот в понедельник отправят в Царское, а уж во вторник-то я и опять буду здесь Спиридону кланяться.

По окончании справок нас опять привели в участок и опять заперли в арестантскую. Тут мы просидели долго — часов до девяти вечера. В это время всех «Спиридонов» вызвали к столу, написали о каждом отношение в сыскное отделение и отправили опять в часть ночевать.

В части арестантская опять была полна народа, опять лечь места не было, и мы вторую ночь провели без сна.

На следующее утро, рано, на пороге нашей камеры, с пачкой бумаг в руках, явился смотритель и закричал:

— Слушать, кого буду вызывать, и отвечать живо, и сказывать каждый свое звание, однофамильцев не путать, особенно Ивановых да Петровых.

После переклички поставили всех «Спиридонов» в ряды и сосчитали, а потом стали вызывать на двор.

На дворе снова поставили в ряды: спереди мужчин, а сзади женщин-«спиридонок», и все мы тронулись, окруженные со всех сторон полицейскими, в сыскное отделение. Когда нас вели по улицам, народ останавливался, показывал пальцами. На женщин говорили: «дамы из помойной ямы». Те хлестко отругивались. Совестно было, страшно, но, по счастию, я не встречал никого знакомых.

Когда же привели в сыскное, то уже справочное отделение, в которое нам следовало прежде всего явиться, было битком набито народом и мы не могли туда взойти и остались на лестнице.

Справочное отделение состояло из двух комнат: в первой из них стоял стол и за столом сидел один чиновник — худощавый с седыми усами, похожий на военного писаря. Перед ним лежала громадная книга: он вызывал «Спиридонов» и записывал в эту книгу.

Между арестованными ему встречалось немало старых знакомых, особенно петербургских, шлиссельбургских, кронштадтских и других ближних местностей.

Всех записанных «Спиридонов» препровождали в смежную комнату, которая вся была заставлена проволочными дугами с адресными листками. Здесь опять сидит чиновник, который спрашивает:

— Как тебя зовут? — а сам в это время все листки перекидывает. «Спиридон» говорит свое имя и звание.

— Под судом был?

— Никак нет-с.

— За кражу судился?

— Нет, не судился.

— В тюрьме сидел?

— Нет, не сиживал.

Чиновник как будто не слышит ответа, тщательно просматривает листки и, вглядываясь в лицо арестованного, продолжает:

— Сколько раз сидел — раз, два?

— Я не сиживал. — повторяет «спиридон».

— Ну, ступай к караульным.

Из справочного отделения нас препроводили в длинный коридор, в который выходило несколько дверей и над одной из них была надпись: «Дежурная комната».

Коридор этот был тоже полон народа, и здесь «спиридоны» смешивались с «фортовыми» и с прочими. Кто мог, уселся на скамейке, кто на подоконнике, кто на корточках прижался к стенке на полу, а большая часть стояли. «Фортовые» и здесь возобладали на все лучшее, а «спиридонам» досталось хуже.

В левом конце этого коридора была комната, разделенная решеткою, за этою решеткой сидело несколько чиновников-писцов, и один из них вызывал нас. Когда дошла очередь до меня, то он сделал какую-то пометку в бумагах и приказал отправить в следующую комнату.

Это была арестантская, куда сажали приводимых в сыскное арестантов для наложения о них резолюции. Она разделялась на три части: сначала шла маленькая прихожая, налево — небольшое отделение для женщин, а прямо — для мужчин.

Тут тоже было достаточно людей, но здесь были уже не одни оборванцы, а и довольно чисто одетые мошенники. Эти пили чай и закусывали: это все были фортовые. Между ними были очень бойкие, которые хвастались своим знанием.

Один молоденький говорил:

— Я уже теперь вот шестой раз здесь, а как прошлый раз был, так ко мне сам Путилин[266] подходил с своею лаской и говорит: «Ты признайся, Павлуша, откровенно: кто с тобою на этом деле был?» — «Право, — я говорю, — не знаю, вот бог — не знаю». — «Да врешь, что не знаешь. Неужели ты с незнакомым так и пошел на дело?» — «Да, — я говорю, — с незнакомым пошел». — «Да как же так? Ну, расскажи еще раз». Несколько раз заставлял меня рассказывать, думал, что я собьюсь. А вот, я говорю, лежу я на горячем поле[267], подходят ко мне двое: «Что ты, — говорят, — мальчик, лежишь? Пойдем с нами в портерную». Я говорю: «Денег нет». Они говорят: «Пойдем, мы с тебя денег не спросим — нам одним скучно». Ну, я говорю, я и пошел с ними. Они там потребовали сразу полдюжины; это выпили — еще потребовали. Я и опьянел. Потом они и говорят. «Мы видим, что ты фортовой, — хочешь с нами идти на дело?» Я говорю: «Куда?» — «Да уж пойдем, дело хорошее, по катиньке[268] заработаем, а то, может, и больше». Я сперва было не хотел идти, а потом побоялся, думаю, теперь уж темно стало, а я выпивши, так они меня, пожалуй, вздуют, — ну, я и согласился. Путилин говорит: «Ты все врешь, Павлуша, — я так, хотел тебя пожалеть; думал, что ты покажешь, с кем был, так я бы тебя и освободил, чтобы тебе, молоденькому мальчишке, в неволе не сидеть, а ты вот не хочешь признаться; так я же тебя теперь заморю и в предварительную не отправлю, а здесь заморю». Сказал это, да так и ушел. А я думаю: «Нако гвоздь тебе, выкуси, а я не выдам товарищей».

— А где ты сгорел[269]? — спрашивает его другой.

— В Лесном. Мы с Митькой Щукой, да с Хрипатым были. Я им один узел навязал — передал; они снесли за дорогу, а меня в домухе-то[270] и остремили[271]. Они увидели, что стрема, — ну, и лататы[272].

— А что, ты смолки-то[273] запас ли? — в другом углу спрашивает один арестант другого.

— Еще бы! Я целую восьмушку запас. Надо поскорее подушку делать.

И он сейчас же оборвал низки у своих штанов, достал из фуражки иголку с нитками и, усевшись на полу, принялся шить небольшой мешочек.

Когда мешочек был готов, то в него высыпали табак, разровняли по мешочку и начали простегивать, как простегивают подкладку с ватою: потом обмяли эту подушку и, вырвав из середины пальто несколько ваты, вшили табак под подкладку. А другой устроил такую же подушечку и положил ее под след ноги, вместо стельки.

— Ну-ко, брат, свернем здесь хорошенькую да посмолим[274], — разговаривают еще двое, — разве что в части еще придется курнуть, а в пересыльной уж, брат, шабаш — дожидайся, когда на этап пойдешь, тогда и покуришь.

— А давай я тебе в пересыльной сколько хочешь смолки, хоть папирос достану! — вмешивается в их разговор вертлявый мальчишка лет тринадцати.

— Ты-то, разумеется, достанешь, тебе как не достать! Ты там «молодкой» станешь, так и чай, и кофей распивать будешь.

Мальчишка понял намек и отошел, но не обиделся. Этим здесь не обижаются.

Несмотря на то, что из сыскного несколько партий уже отправляли по разным частям, народу у нас все прибываю и часа в два дошло до того, что положительно невозможно было переступить с одного места на другое. Несмотря на скверную, холодную погоду, оба окна были настежь раскрыты, но и это мало облегчало воздух. Часа в три отправили нас в Нарвскую часть.

Мы очень обрадовались, что, наконец, попали на место. Мы знали, что нас более таскать не будут, а отсюда перешлют прямо в пересыльную.