ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

На родине Работа по углублению Волги • Квартира на печке • Путь в Петербург • Прошение милостыни •У сестры • Свидание с Канаевым • Знакомство с бароном Косинским • Поступление комиссионером и кассиром по изданиям Косинского • Растрата • Кража • Пьянство • В исправительной тюрьме • Домушник Ксенюшка Заломай • Букинист Волков • История его обогащения • Отсылка меня на родину • Смерть отца • На льняном заводе • В железной лавке Кузнецова • Свадьба сестры • Открытие в Угличе переплетной • Опять в Петербург • Поденщина • Поддержка, оказанная мне братьями Канаевыми • Отвергнутая любовь

Я уже несколько раз описывал свою неприглядную жизнь на родине; на этот раз я, как опозоренный, совсем отчуждался от семейства. Прожив с неделю в доме отца, я ушел за Волгу и там поступил на ту же фабрику, на которой и прежде работал.

Хороша свобода после долгого заключения, но так как на родине не было общества, в котором я успел повертеться в Петербурге, то, конечно, я не был доволен своим положением и скучал по Петербургу. Но судом мне было назначено по окончании ареста пробыть два года под надзором общества; кроме того, если бы общество оказалось снисходительным и согласилось выдать мне паспорт[118], то нужны были деньги для уплаты податей, которые накопились во время моего ареста; а из фабричного жалованья (восьми рублей в месяц) нужно было пить, есть и платить за квартиру.

В это лето, в пятнадцати верстах ниже Углича, против села Кабанова, производилось углубление Волги. Работало там от шести до семи сот человек, и жалованья платили рабочим по восьми и девяти рублей в месяц на готовых харчах. Эта работа была гораздо выгоднее фабричной, и я, получив на фабрике расчет, ушел на Волгу.

Жизнь и работа на Волге в теплое время была для меня привлекательна. Вставали мы рано; в пять часов садились в лодки и уезжали на плоты, на которых железным ковшом с длинною ручкой доставали песок и каменья со дна Волги и, нагрузив лодку, отправлялись на берег. Выгрузив здесь лодку, мы шли на поляну, на которой находилась кухня и земляные столы, и дожидались обеда. Обед начинался тогда, когда все люди кончат свой урок, то есть нагрузятся и выгрузятся, а потому некоторым приходилось отдыхать до обеда часа по два. Известно, что где появляется рабочий люд, там непременно появляются и кабаки; так было и тут: неподалеку от кухни один предприимчивый мужичок устроил питейное заведение с продажею чая и разных закусок, а потому в свободное время, перед обедом или ужином, большая часть людей уходила туда выпить или играть в карты и орлянку. Контора подрядчика, доставлявшего людей на эти работы, была скупа на платеж деньгами, но зато охотно выдавала записки в упомянутый кабачок, по которым предприимчивый хозяин беспрепятственно отпускал водку и все прочее, вследствие чего очень многие и пропивали тут почти весь свой заработок. Я был не из числа последних, но, все-таки, большую часть заработка приходилось забирать записками и оставлять в кабаке, и потому, когда пошли заморозки и кончились работы, я остался совсем без денег и даже без одежды.

Дома меня совсем не принимали, да мне и самому было стыдно находиться в семействе, а жить было негде. Внизу нашего дома находилась кухня, а которой никто не жил, но которая каждый день топилась для варки пищи. Я забрался в эту кухню и на печке устроил себе квартиру.

Кухня была сырая и холодная: в ней совсем нельзя было жить, а печь частенько была так горяча, что нельзя было лежать.

Первое время в этом помещении я голодал и нашелся вынужденным таскать тайком из печки пищу рабочих, но потом сестренки стали иногда носить мне кой-какие остатки от стола, или хлеба, а после я начал помогать мачехе в стряпне. Она содержала рабочих и готовила им пищу, а я носил воду, колол дрова, чистил картофель, топил баню и пр. и за это вошел у нее в такую милость, что она присылала мне сверху и чаю.

С лишком пять месяцев я прожил в этом логовище, и во все это время не видал ни одной живой души, кроме мачехи и сестер, приносивших мне пищу.

Стала подходить весна; сердце у меня, что называется, загорелось. Мне захотелось на волю — в Петербург. Хотя мне следовало пробыть еще год под надзором общества, но я надеялся получить паспорт, лишь бы достать денег. Я начал упрашивать мачеху — несколько раз кланялся ей в ноги, чтобы она как-нибудь уговорила отца выправить мне паспорт. Долго она не сдавалась на мои просьбы, отнекиваясь неимением денег, но, наконец, после Пасхи уступила моим просьбам: мне выправили трехмесячный билет, и я, в лапотках и сером зипуне, пустился опять в дорогу.

Отец купил мне несколько фунтов ситного и благословил пятиалтынным, да мачеха дала три копейки. Конечно, этой провизии и денег хватило ненадолго, и пришлось побираться ради Христа. Долго не хватало у меня духу просить милостыню. Подойду к деревне и думаю: «Вот начну с первого дома и насбираю себе хлеба», — но лишь только стану подходить к окошку, какое-то жгучее чувство охватывает всего. Я не умею выразить это чувство; скажу только, что с непривычки просить милостыню так же тяжело, как тяжело в первый раз предстать пред кем-либо виноватым; да и это сравнение мое как-то слабо, или неумело.

«Нет, — думаю, — этот дом пропущу, тут, как видится, сами-то небогатые, а вон там дом получше — начну с того». Но, подойдя и к другому дому, опять не осмеливаюсь попросить, далее то же, и так пройдешь всю деревню, а иногда две и три, пока голод совсем не одолеет. А когда придется выпросить кусок хлеба, то сейчас же его и начинаешь есть. Дорога от Углича до Петербурга не близка, но и за эту дорогу я не мог привыкнуть к попрошайничеству и нередко по суткам голодал; когда же ел, то не досыта, а только утолял голод; хотя наши православные крестьяне, несмотря на то, что и сами частенько, особенно весною, кое-как перебиваются, прохожему ради Христа никогда не отказывают.

Пришел я в Петербург в июне месяце и прямо отправился на голландскую биржу работать. Я получал небольшую поденщину, но расходовал так мало, что в скором времени приобрел себе легонький поношенный пиджачишко и сапоги и явился к сестре.

Сестра, как и всегда, приняла меня любовно и кое-чем помогла; я приоделся и захотел повидать Канаева.

24 июня я отправился на Поклонную гору, где жил Канаев. Я не рассчитывал, после вынесенного мною позора, на его расположение; но думал только, что он поможет мне какими-нибудь копейками для начатия торговли. Каково же было мое изумление, когда Канаев бросился ко мне с объятиями и расцеловал меня. Он увел меня в лес, находившийся против их дачи, и долго, долго беседовал со мною.

Я вернулся к сестре обрадованный, как будто снова возродившийся, — и на другой же день с маленькою пачкою книг пошел торговать по дачам.

Это лето я торговал недурно, но пословица говорит: в которой лагунке деготь побывает, так его и огнем не выжжешь — то же вышло и со мной. Несмотря на то, что мне пришлось испытать столько горя и лишений за свое неумеренное житье, я, сойдясь со своими товарищами-букинистами, забывал пережитое и опять частенько посещал портерные, кабаки и другие развеселые заведения и, может быть, скоро бы снова свихнулся, если бы не Канаев.

Положим, он не снабжал меня деньгами, но оказывал мне существенную поддержку тем, что постоянно покупал у меня книги и рекомендовал своим знакомым. В числе прочих покупателей Канаев отрекомендовал меня Сергею Гавриловичу Гавловскому, содержавшему реальное училище на углу Николаевской и Ивановской улиц, а последний — преподавателю этого училища барону Михаилу Осиповичу Косинскому[119]. Первое время М. О. был только моим покупателем, но когда, в скором времени, взял на себя издания «Народных чтений» Педагогического музея[120] и продажу их при музее, — то, видя во мне расторопного и сметливого торговца, предложил вести у него комиссию по этим изданиям и, кроме того, быть кассиром и продавцом книг во время народных чтений[121]. Я, конечно, охотно согласился на его предложение, потому что на самом деле это занятие было для меня и почетно и выгодно. Работы было много. Я принимал купленные у авторов остатки изданий, ездил с заказами и другими поручениями по типографиям, отдавал на комиссию книгопродавцам издания, а два или три раза в неделю обязан был находиться в музее при кассе. Сам Михаил Осипович, несмотря на свое слабое здоровье, работал неустанно. Проводя дни на уроках и в музее на совещаниях, он почти целые ночи просиживал за своими изданиями. Он сам исправлял корректуры и делал все распоряжения. Можно сказать положительно, что он взялся за это дело не ради собственной выгоды, а единственно из желания распространить более полезные чтения в народе.

— Вот, — говорил он мне однажды. — я бы мог прожить и без уроков, и без этих изданий, но трутнем-то жить не хочется.

Месяца три я исправлял свою должность с аккуратностью и старанием. Прочие члены музея, как-то: Коховский[122], Воронецкий[123], Животовский[124], Рогов[125] и др., тоже ко мне благоволили и доставляли кое-какую практику по книжной торговле. Дело шло довольно успешно, но эти успехи вскружили мне голову; я начал тратить деньги не по доходам и иногда являлся к Косинскому не в порядке. «Эх, Н. И., — заметил мне однажды Михаил Осипович. — ведь я хотел сделать из вас купца и поставить на твердую ногу, а вы начинаете делать глупости?» Но Михаил Осипович был очень добр и, после этого замечания, не утратил еще ко мне доверия.

Однажды в марте месяце 1874 года в музее было очередное народное чтение и в то же время в другом зале читали какую-то лекцию. Сам я находился при кассе народных чтений, а билеты на лекцию продавал знакомый Косинского — выписанный им из Новгорода народный учитель и наборщик Матросов. Так как отчет по кассам обязан был делать я, то по окончании чтений я, по обыкновению, все вырученные деньги забрал с собой для того, чтобы на другой день доставить их Животовскому, как это постоянно делал. Но, выйдя из музея, я встретился с компанией и зашел угоститься. Много ли, мало ли мы выпили, не помню; но помню только, что я этим не удовольствовался и захотел еще погулять. Я пропутался вечер по трактирам и ресторанам; на Загородном проспекте я встретил Матросова, с которым снова зашли в ресторан, а затем попали в место терпимости, где и пробыли до утра.

Очнувшись, я увидел у себя только половину кассы — рублей сорок. Что было делать? Как явиться к Косинскому и Животовскому? Я попросил Матросова отнести к Михаилу Осиповичу ключи от кассы и от сундука с книгами, находящимися при музее, и передать ему, что я более явиться не могу, а сам остался ожидать ответа в портерной. Через час Матросов вернулся и сообщил, что Михаил Осипович сказал: «Сама себя раба бьет, что не чисто жнет». Я распростился с Матросовым и пошел опять пьянствовать.

Я прожил несколько дней у одного своего знакомого, пропил с ним все оставшиеся у меня деньги, а затем у него же вытащил из кармана восемь рублей и убежал. Недели две я не являлся на квартиру и пропил почти все, что было на мне.

Я боялся, что Косинский будет преследовать меня за растрату, но, вернувшись на квартиру, узнал, что меня никто не спрашивал; а потом Матросов сообщил мне, что Михаил Осипович не только оставит дело без последствии — внес свои деньги в кассу, но даже пожалел меня. Так прошло дней десять. На Вербной неделе все мои товарищи по квартире (вся квартира была наполнена торговцами-разносчиками) ушли торговать на вербу, а мне не в чем было выйти, одежды у меня никакой не было, и я сидел в квартире в одном белье. И вот я, соскучившись своим бездельем и одиночеством и видя, что мне теперь уже не с чего подняться, никто мне не поможет, да и у самого духу не хватит к кому-либо обратиться, задумал недоброе, и мне как будто опять захотелось в тюрьму и как будто только в этом я видел для себя исход.

Однажды, когда все ушли торговать в Гостиный двор, я забрал находившуюся у них в сундуках и висевшую на стенках праздничную одежду, кое-что надел на себя, а остальное завязал в узел и скрылся. Боясь, чтобы кто-нибудь из торговцев, вернувшись, не бросится меня разыскивать, я ушел на Петербургскую сторону и там, в Сытном рынке, распродал лишние вещи и пошел искать развлечений. Дня через два я опять очутится в рубище и опорках. Пропутавшись еще дня два голодным и без ночлега, я пришел в 3-й участок Спасской части, объявил, что сделал кражу на квартире и растратил кассу Педагогического музея, просил меня арестовать; но из участка меня выгнали вон.

На другой день я сидел в кабаке на углу Большой Миллионной и Мошкова переулка. Кто-то из знакомых увидел меня в окно и сказал об этом на квартире. С квартиры явились два разносчика и потащили меня. Когда они привели меня на квартиру, то прежде всего начали бить, били кулаками и каблуками, били с остервенением: а я молчал и только закрывал грудь. Затем позвали дворника и отвели в участок, а оттуда — в часть.

Через неделю я был приведен к мировому судье и осужден на шесть месяцев в исправительную тюрьму.

В исправительной было то же начальство и те же порядки, что и прежде, а потому я боялся, что мне, как бывшему уже здесь прежде на дурном счету, придется жутко; но все старое было забыто, и я опять поступил в переплетную. Не буду описывать моего пребывания в исправительном заведении потому, что в нем нет ничего нового или интересного, кроме того, что я познакомится с одним старым арестантом, известным в то время громилой-домушником Ксенофонтом Каллистратовым, или, иначе, Ксенюшка Заломай. Этот Ксенюшка уже несколько раз содержался и в этой тюрьме, и в Литовском замке, и во время одного ареста сошелся с букинистом Волковым, сидевшим в начале шестидесятых годов в Литовском замке за продажу запрещенных книг графу М. Волков, по освобождении, познакомил Ксенюшку с В В. Крестовским[126], а последний, ведя с ними компанию, черпал у них материал для своего романа «Петербургские трущобы». Ксенюшка на этот раз рассчитывал, что его вышлют из Петербурга. У него где-то были припрятаны деньги и на несколько тысяч золотых и серебряных вещей. Близких людей, на которых можно было бы положиться, он не имел, а потому, узнав от меня адрес Волкова, он послал ему письмо и просил прийти в одно из воскресений. Волков не замедлил явиться, и Ксенюшка сообщил ему о своем припрятанном сокровище и просил превратить все в наличные деньги, часть оставить себе, а остальное принести ему. Валков охотно согласился, но, найдя этот клад, уже более не возвращался к Заломаю. Последнего услали из Петербурга, а Волков на утаенные деньги начал заниматься разными аферами.

По окончании моего ареста меня следовало отправить в распоряжение сыскного отделения, но я своим поведением на этот раз настолько зарекомендовал себя, что старый знакомый, старший надзиратель, сам хлопотал, чтобы меня, минуя сыскное отделение, отправили на родину; поэтому, когда кончился срок, то прямо из тюрьмы служитель отвел меня на железную дорогу и там, посадив в вагон, вручил мне выданный на мое имя билет.

Доехав до Рыбинска по железной дороге, я остальной путь до Углича прошел пешком. Еще в Петербурге я слышал, что отец мой умер, завещав и дом и все хозяйство мачехе. Я вполне сознавал, что отец поступил справедливо, потому что при моей слабости я не мог бы удержать хозяйства; притом же я, все-таки, был непоседа и на родине долго ужиться не мог.

Вернувшись на родину, я уже не пошел домой, не желая обременять собою семейства, и поселился на окраине города у одного отставного солдата. Прожил я тут с неделю без дела и без средств, а потом пошел к своему двоюродному дяде, человеку богатому и набожному, и стал просить его помочь мне. Дядя сжалился над моим положением, купил мне поддевку, сапоги и белье и поставил на льняной завод в работу.

Я получал двадцать пять копеек в день, но был доволен этим заработком и проработал зиму, а затем поступил в железную лавку к Кузнецову. Я уже упоминал, что Николай Васильевич Кузнецов однажды помог мне на дорогу и затем также помогал во время моего пребывания под судом. Должен сказать, что доброта его ко мне и на этот раз не изменилась.

Поступив на эту должность, я перешел на житье в свой дом. Кузнецов, кроме маленького жалованья, положенного мне, очень часто делал мне подачки разными вещами; но я этим еще не довольствовался и иногда своею рукою тащил из лавки что мне приглянется. Так прошло месяцев девять; я оделся довольно прилично, по возможности оказывал поддержку своим родным, приобрел себе хороший инструмент и все принадлежности переплетного мастерства, подумывал даже жениться и завести в Угличе небольшую книжную торговлю.

В январе 1876 года просватали замуж одну из моих сестер. На мне лежала нравственная обязанность помочь ей, тем более что эта сестра была одной матери со мною, а у мачехи на руках оставалось еще четыре дочери. Я дал обещание помочь сестре, и дело уладилось бы благополучно, но незадолго перед этим Николай Васильевич разошелся с отцом и окончательно отделился. Отец Николая Васильевича, подсчитав мой забор, сказал, что я и так много состою ему должен и он не может более давать мне вперед жалованья.

Получив отказ от хозяина, я обратился с просьбою к дяде; но дядя отвечал, что у него денег нет, а есть только копейки для нищих, причем рассказал, как нищие устроили одному богатому грешнику мост из копеек из ада в рай. Эти неудачи сильно меня огорчили, я начал опять пьянствовать и воровать больше прежнего из лавки.

В силу данного сестре обещания я принужден был продать кое-что из одежды и вещей, приобретенных мною во время службы у Кузнецова, и, сколотив несколько десятков рублей, передал их мачехе. Во время сватовства пьянство опять глубоко во мне укоренилось; я бросил службу у Кузнецова и в компании с одним купцом открыл переплетную. Дело шло довольно тихо или, вернее сказать, совсем не оправдываюсь, а между тем я не оставлял пьянства, почему наша компания скоро расстроилась, и я остался без дела и без средств. Несколько времени я опять прожил в холодной кухне на печке, но потом кое-как сколотился и прежнею дорогой снова пошел в Петербург.

Мне опять пришлось побираться Христовым именем и вынести в пути немало невзгод потому, что на дворе стояла полная распутица. Добравшись до Петербурга, я, при помощи моего знакомого книгопродавца Лазарева, скоро оправился. Я мог бы опять подняться и заторговать, но сразу же поступил подло: взяв у Лазарева на покупку книг пятьдесят рублей, я большую часть из них прогулял, а с остальными скрылся из Петербурга.

Где пешком, где по железной дороге, я добрался до Вышнего Волочка и тут, очутившись без копейки, увидел, что в провинции без денег еще хуже, чем в столице, и решил снова возвратиться в Петербург. Я порядился опять на барки, но только уже не сгонщиком, а коренным.

На барке обыкновенно находятся два коренных, и обязанности их не очень многосложные: причаливать и отчаливать барку, смотреть за крепостью причалов, отливать воду и караулить по ночам. Мне попался опытный и здоровый товарищ, он исправлял все работы, предоставив мне только управляться с отливкою воды, а так как барка была довольно крепкая, то эту путину я прошел без горя.

Вернувшись в Петербург, я уже не сунулся более к своим собратьям-книжникам, а пошел в поденщину. Работал я на голландской бирже, на строениях, на огородах, большею же частью мне приходилось быть без дела. Сестра и на этот раз ко мне снисходила, но у нее разрослось свое семейство, помощников еще не было, и дела их были не блестящи, а потому большой помощи она не могла мне оказать. Неуживчивость на одном месте, а главное, безработица чуть было снова не выгнали меня из Петербурга. Я уже простился с сестрой, приладил себе котомку и лапотки и, пообедав на Сенной, хотел пуститься опять искать приключений, но меня встретили два моих товарища-букиниста и, угостив по-приятельски, отговорили покидать Петербург. Опять я принялся за свою торговлю и, может быть, скоро опять мог бы расторговаться, но не оставлял своей пагубной привычки пьянствовать, а вместе с тем и пугать добрых людей. К зиме я очутился опять раздетым и без средств.

На Петербургской стороне в Зверинской улице я нанимал угол. Зима была в тот год очень холодная, а костюм у меня был совершенно летний, и мне, как говорится, трудно было высунуть из квартиры нос. И вот я опять вспомнил Канаева, вспомнил, что он советовал мне писать свою автобиографию. Я написал ему письмо, в котором изложил свое безвыходное положение и объяснил, что намерен составить записки о своей жизни. Канаев, не видевший меня давно, несмотря на то, что знал о моих проделках с Косинским и другими, принял ласково и подарил мне пальто, белье и три рубля. Вскоре после этого я был принят и другими братьями Канаевыми и по совету младшего — в то время военного врача — переселился с Петербургской на Пески, в Херсонскую улицу, как раз против его квартиры.

Переселясь на новую квартиру, я первое время писал свои записки: но мне приходилось голодать, а потому я принялся опять за свою торговлю.

Здесь я познакомился с молодою, но бедною девушкой, П. Н. Нос… Она была сирота, не имевшая ни отца, ни матери. Несмотря на свое благородное происхождение, жили они с сестрой очень бедно, так бедно, что нередко голодали, но, все-таки, вели себя как немногие, которым приходится испытывать нищету. Заглохнувшая столько лет во мне любовь на этот раз возродилась с новой силой; я как будто чувствовал, что это уже последний ее период. Но любовь моя была далеко не платоническая: я жаждал обладания П-й. Она ежедневно заходила в мою комнату и засиживалась иногда по нескольку часов, но решительно объявила, что может быть со мной только дружна.

Видя себя отвергнутым, я от досады и ревности начал сильно пьянствовать и однажды объявил Канаевым, что намерен совершить преступление — зарезать П. Это была просто выдумка, но Канаевы отчасти поверили ей и, желая отвлечь меня от такого намерения, возились со мною, как с малым ребенком. Они посылали меня к своему доктору, давали денег и утешали всем, чем могли. И я между тем пьянствовал, представляя из себя отчаянного.

В апреле 1877 года была объявлена война с турками, и вскоре после того Обществом попечения о больных и раненых воинах было объявлено о приеме желающих поступить в санитары в действующую армию. Средний Канаев посоветовал мне записаться в санитары и много содействовал моему поступлению. Он выхлопотал мне от полиции свидетельство о полной благонадежности и рекомендовал начальнику фельдшерской школы.