Год девятый

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Год девятый

Освобождение Нейрата — Мой «здоровый инстинкт» — Гитлер о политических взглядах художников — Возведение партийных ритуалов в статус богослужения — Завершение мемуаров — Эмболия легких — Нервный срыв — Жизнерадостный оппортунизм — Идея кругосветного путешествия — Редер, Ширах и Дёниц против Гесса — Мой взгляд на современную архитектуру — В пусте — Редер на свободе

6 октября 1954 года. Говорят, Бресара уволили, потому что он приказал сообщать четырем директорам о любых нарушениях британских и американских охранников. Его преемник, мсье Жуар, служил в гражданской администрации французского сектора, и он не военный. Он сразу положил конец этим нелепым донесениям. Теперь у нас снова царят мир и спокойствие. И мы опять переправляем наши тайные послания.

16 октября 1954 года. Как обычно, когда дежурят русские, я обернул бумаги вокруг ноги и закрепил эластичным бинтом. Во сне бинт размотался, и когда я проснулся, бумаги были разбросаны на кровати. Но ни одна не упала на пол, где ее обязательно заметил бы русский охранник, стоило ему заглянуть в смотровое окошко.

18 октября 1954 года. Дома появился щенок длинношерстой таксы. Дети в восторге. Цензор строго объявляет: «Пришли фотографии собаки. Но вы их не получите. По правилам разрешаются только фотографии членов семьи». Тогда я написал домой в официальном письме, чтобы они сфотографировались с таксой на коленях и с кошкой на плечах.

За месяц я прошел 240 из 624 километров до Гейдельберга. Пока мой рекорд за день — шестьдесят один боб, или шестнадцать километров.

26 октября 1954 года. На Парижской конференции было решено принять новую германскую армию в НАТО. В «Ди Вельт» описывается структура этой новой армии и методы обучения. Дёниц критикует:

— Они совершают ошибку. Бундесвер надо строить по традициям вермахта. Они рубят сук, на котором сидят.

— Возмутительно! — негодует Ширах. — Отдавать честь офицеру только один раз в день! И высокие сапоги упразднили! Не понимаю. Это же самое лучшее в армии.

Дёница больше интересует, как это повлияет на нас.

— Никогда не занимался пророчествами, но сейчас предсказываю: следующей весной все мы отправимся домой. Западные державы попросту не смогут больше держать нас в заключении. Мои морские офицеры не позволят.

Нейрат не принимал участия в этом разговоре. После последнего приступа он в одиночестве сидит в камере, читает в кресле или просто смотрит перед собой. К нему не пускают посетителей, якобы потому что ему нельзя волноваться. Тем не менее, некоторые охранники открывают его камеру и разрешают нам поговорить с ним.

4 ноября 1954 года. Днем произошло невероятное событие. Редер не разослал газеты по камерам, как обычно, а выскочил из библиотеки в коридор.

— Идите сюда, — возбужденно позвал он, — прочтите скорей! Невероятно! — Понизив голос, чтобы его не услышал Нейрат, он поясняет: — В газете пишут, что Нейрата отпустят.

В сегодняшнем номере «Ди Вельт» приводится статья «Ассошиейтед Пресс», в которой говорится, что советский верховный комиссар Пушкин предложил своим западным коллегам освободить Нейрата по старости и состоянию здоровья. Верховные комиссары проведут окончательные переговоры по этому вопросу.

Привлеченный шумом, подошел Гурьев. Увидел, что Дёниц прячет за спиной газету, и потребовал показать ему. Взглянув на заголовок, он опустил газету и потрясенно уставился перед собой, потом внимательно прочитал статью.

Вскоре поступил приказ выдать Нейрату газету только после дозы «Теоминала» и в присутствии санитара. Но Нейрат спокойно принял новости. Он снова заметил, что не поверит, пока не окажется с другой стороны ворот. По его мнению, пройдет еще недели три, прежде чем определят правила его жизни на свободе.

Гесс пришел в дикое волнение.

— Немедленно объясните Нейрату, — кричал он мне через коридор, — что это всего лишь пропагандистская ложь. Знаю я тактику коммунистов!

6 ноября 1954 года. Суббота. Нейрат сегодня раздражен, потому что ночью из его шкафчика забрали всю одежду.

— Кто дал русским право разорять мой шкафчик?

Потом он заметил, что его книги тоже исчезли. Он разгневанно повторял снова и снова: «Они не имеют права!»

В одиннадцать часов я вернулся после бани. В коридоре увидел начальника американской охраны Фелнера. Он подал мне знак. Но я не понял, что он имел в виду. Пока я стоял в коридоре, Фелнер вошел в камеру Нейрата. Сидящий в кресле старик поднял голову.

— Пройдите в кладовую, — сказал американец.

Вернувшись в свою камеру, я увидел Нейрата. Он, шаркая шлепанцами, на нетвердых ногах плелся следом за Фелнером. Они дошли до конца коридора, и железная дверь за ними закрылась. На мгновение воцарилась тишина. Внезапно рядом со мной возник Чарльз Пиз.

— Он ушел, — сухо произнес он.

Вот и все. Никаких прощаний, никаких церемоний, даже руки не пожали. Он просто исчез за железной дверью. Один из нас теперь свободен.

На несколько часов мы все словно оцепенели. У Дёница мокрые глаза. Мой старый трюк с прикусыванием языка тоже не срабатывает. Качая головой, Гесс признается:

— Никогда бы не подумал, что это возможно.

6 ноября 1954 года. Перед проповедью капеллан передал нам сообщение от Нейрата. Он был очень огорчен, что не смог попрощаться, сказал капеллан. Его отвели в кладовую без всяких объяснений. Там вместо побитого молью костюма ему выдали тюремную одежду без номера. Дочь встретила Нейрата в комнате для свиданий, а потом, не получив удостоверения личности или свидетельства об освобождении, отвела его к ждущей в тюремном дворе машине. Не было введено никаких ограничений на его свободу.

После «Те Деум» Брукнера капеллан прочитал 126-й псалом: «С плачем несущий семена возвратится с радостью, неся снопы свои». Капеллан помолился за Нейрата. Потом за наше освобождение.

8 ноября 1954 года. Днем читали отчеты об освобождении Нейрата. Тем же вечером Аденауэр отправил ему поздравительную телеграмму, и даже Хойе ему написал. Такое внимание со стороны представителей новой Германии произвело глубокое впечатление на всех нас, даже на Дёница с Гессом.

Выйдя на свободу, Нейрат с тревогой спросил репортера:

— Как же теперь мой сад без меня?

Во время ужина Редер вместо своей чашки налил кофе в сахарницу.

10 ноября 1954 года. Все до сих пор взбудоражены освобождением Нейрата. Сегодня я, чтобы успокоиться, прошел восемьдесят девять бобов, или 24,1 километра, со средней скоростью 4,65 километра в час. Функ хмуро наблюдал:

— Полагаю, вы хотите стать деревенским письмоносцем.

12 ноября 1954 года. Два дня после прогулки лежу в постели. Правое колено распухло, на ногу наложили шину. Как затуманенная память деформирует чувство времени! Я сказал санитару, что в последний раз проблемы с коленом были у меня два года назад; а судя по медицинской карте, прошло уже пять лет. Незаполненное время не поддается измерению; строго говоря, нет событий — нет времени.

24 ноября 1954 года. Уже несколько дней газеты публикуют короткие отчеты на последних полосах о дебатах в ООН по поводу признания принципов Нюрнберга в качестве основы международного права. Дёниц, Ширах и Редер, естественно, язвят, как будто это мое личное поражение. И должен признать, это повлияло на мое восприятие самого себя. Для меня Нюрнберг никогда не был только лишь возмездием за прошлые преступления. До сегодняшнего дня надежда на то, что принципы процесса станут Международным правом, придавала мне силы. Теперь, как оказалось, их готовы принять лишь немногие страны.

Чем я могу ответить на обвинения, кроме молчания?

25 ноября 1954 года. С точки зрения товарищей по заключению, если только они не видят во мне заурядного оппортуниста, у меня развился комплекс вины в духе Достоевского, некая форма мазохизма, которая затрагивает не только меня, но и весь немецкий народ. Даже если они этого не говорят — а говорят они довольно часто, — они думают, что я играю на публику.

Но неужели моя позиция настолько необычная, настолько странная? Недавнее прошлое полностью дискредитировало понятие «здоровых инстинктов людей». Но некоторые инстинкты все же преобладают. Вне всяких сомнений люди инстинктивно чувствуют, что дозволено, а что — нет, причем независимо от всех правовых аспектов. Каждый человек знает, как поступать нельзя — как бы неуклюже ни выражал я свою мысль здесь. Иногда мне кажется, что простые чувства людей служат более надежным проводником к порядочности, чем любые законы.

В сущности, Дёниц, Ширах и Функ отрицают очевидное. Вспоминаю один случай в конце 1941 года, подтверждающий мою правоту. Я сидел на скучном обеде в рейхсканцелярии, который, казалось, никогда не кончится. Во время разговора Геббельс стал жаловаться Гитлеру на берлинцев: «Введение звезды Давида возымело совсем не то действие, на которое мы рассчитывали, мой фюрер. Нашей целью было исключить евреев из общества. Но люди на улицах не сторонятся их. Напротив. Им все сочувствуют. Эта нация еще не созрела, она излишне подвержена идиотской сентиментальности». Неловкость. Гитлер молча помешивает свой суп. Все мы, сидевшие за большим круглым столом, в основной своей массе, не были антисемитами и предпочли бы услышать о наступлении на Востоке. Дёниц и Редер тоже не были антисемитами. Но в то время мы пропустили эти слова мимо ушей. Однако они засели у меня в памяти, и теперь я вижу в них доказательство природного, практически врожденного чувства добра, присущего людям. Так я думал в Нюрнберге, так я думаю сейчас.

26 ноября 1954 года. Уже две недели лежу в кровати из-за распухшего колена. Каждый день меня навещает русский врач. Удивительное проявление сочувствия со стороны других заключенных. Ширах приносит мне еду и убирает в камере; Редер каждый день обменивает мне книги; Гесс заходит поболтать. Даже охранники пытаются меня подбодрить. Только Функ и Дёниц, похоже, испытывают стойкую неприязнь к болезни.

Держусь на восьми таблетках аспирина в день и пишу страниц двадцать мемуаров ежедневно. Все еще описываю период работы архитектором.

Интересно, Гитлер когда-нибудь обращал внимание, что за все годы до назначения на пост министра я не произнес ни одной политической фразы? Полагаю, он даже не замечал. Точно так же он только через несколько лет с удивлением, но без особого интереса узнал, что я был членом партии с 1931 года. Ему было глубоко наплевать, состоят ли уважаемые им художники — от Брекера и Торака до Хильца и Пейнера или Фуртвенглера и Ойгена Йохума — в национал-социалистической партии. Он всех их считал политически слабоумными. В определенном смысле он и ко мне подходил с теми же мерками. В 1938 году за несколько дней до открытия ежегодной выставки в Доме германского искусства мы небольшой группой сидели в любимом итальянском ресторане Гитлера «Остерия-Бавария» в Мюнхене. Вдруг Адольф Вагнер, гауляйтер Баварии, ни с того ни с сего стал рассказывать, что недавно обнаружил коммунистическую прокламацию, которую подписали многие люди искусства. Манифест, о котором шла речь, был опубликован незадолго до захвата власти, и на нем, среди прочих, стояла подпись Йозефа Торака.

Я застыл. Торак был до известной степени «моим» скульптором, который часто делал эскизы статуй и барельефов Для моих зданий, а в прошлом году изваял группу фигур Для немецкого павильона на Всемирной выставке в Париже. По словам Вагнера, такой человек не имеет права оформлять великие строения для территории партийных съездов в Нюрнберге, которые на многие века станут объектом восхищения и преклонения. Я был уверен, что теперь Торак для меня потерян. Если бы он занимал какую-нибудь должность в партии, Гитлер в ту же секунду его уволил. Но в этом случае Гитлер пренебрежительно ответил: «Ну вы же знаете, я не принимаю всерьез подобную чепуху. Нельзя оценивать художников по их политическим взглядам. Они занимаются творчеством, и воображение лишает их способности мыслить реалистически. Пусть Торак остается. Люди искусства простодушны. Сегодня они подписывают одно, завтра — другое; они подписывают, даже не глядя, если им кажется, что это во благо».

28 ноября 1954 года. Хотел сделать что-нибудь приятное Тони Влаеру и сегодня нарисовал для него главную трибуну Цеппелинфельда в Нюрнберге. В знак благодарности он рассказал, какое сильное впечатление это здание недавно произвело на него. И хотя я решительно попрощался с миром, который олицетворяет эта территория партийных съездов, я чувствую странную радость от того, что Цеппелинфельд еще не уничтожили.

Меня до сих пор это волнует!

После окончания съезда партии в 1938 году Гитлер вызвал меня на совещание. Он подробно рассматривал события прошедшей недели, раздавая награды и наказания. «Некоторые действия наконец обрели окончательную форму, — объявил он. — Я говорю о демонстрации гитлерюгенда, параде Имперской службы труда и ночном выступлении партийных чиновников на Цеппелинфельде. Панихида по солдатам СА и СС на Арене Луитпольда тоже прошла на высоком уровне. Мы должны придерживаться твердого порядка проведения таких мероприятий, чтобы, пока я жив, они стали неизменными ритуалами. Это означает, что потом никто не сможет их испортить. Я боюсь, что мои преемники будут испытывать тягу к нововведениям. Возможно, будущие лидеры рейха не смогут добиться тех же результатов, что я, но эта структура обеспечит им поддержку и власть».

До этого момента я воспринимал фразу «Das Tausendjahrige Reich» — «Тысячелетний рейх» — как исключительно риторическую фигуру речи, стремление увековечить себя, оставить нечто значительное после своей смерти. Но увидев, как Гитлер буквально канонизирует ритуал подобным образом, я впервые осознал, что все эти формирования, шествия, посвящения были частью хорошо продуманной пропаганды. Теперь я до конца понял, что для Гитлера они были сродни церемонии основания церкви. За два года до этого, к примеру, когда он обдумывал порядок проведения панихиды по погибшим 9 ноября в Мюнхене, он открыто использовал в официальном документе псевдорелигиозный термин «паломничество национал-социалистов».

Я до сих пор помню свое удивление от того, что все это действовало и на самого Гитлера. Он стал сдерживать себя ради «обряда» и в Нюрнберге больше не демонстрировал свои ораторские способности в полную силу. Вместо этого он стал выдвигать на первый план архитектуру и концентрацию толпы, так что грандиозный антураж церемонии заменил, так сказать, саму церемонию. Я был удивлен, наверное, потому, что не мог совместить эту на вид сдержанную скромность с его претензией на величие. Теперь мне кажется, что он умышленно уступил статус прославленного народного героя ради того, чтобы обрести великое звание основателя религии.

30 ноября 1954 года. Воспоминания нахлынули сплошным потоком. Сегодня я долго думал над вопросом, почему Гитлер именно меня выбрал своим архитектором и именно мне доверил строительство своих святынь. С точки зрения происхождения и образования, напыщенный и кичливый мир Гитлера был чужим для меня. Он сам намекал, что ему нужен молодой талантливый архитектор, еще не испорченный посторонним влиянием, из которого он вылепит то, что захочет, tabula rasa. Вероятно, я подходил под эти критерии.

Сегодня по камерам ходил с проверкой британский комендант Берлина. Что-то готовится! В конце октября здесь побывал американский комендант, хотя это был не американский месяц, а две недели назад мы принимали советских высокопоставленных посетителей.

Гесс отгородился от генерала стеной возмущенного молчания. Ширах, желая произвести хорошее впечатление, поклонился со словами: «Благодарю за визит». Функ поблагодарил генерала за то, что тот навестил его в госпитале. Дёниц подал прошение о проведении операции на мочевом пузыре. В моей камере генерал ограничился парой сочувственных слов по поводу моего колена. Редер пожаловался На полковника Катхилла, который почти два года назад объявил об улучшении условий, в частности, обещал разрешить встречи с адвокатами и переписку с друзьями. Обещания до сих пор не выполнены.

1 декабря 1954 года. Сегодня Катхилл явился в камеру к Редеру и сердито сообщил:

— Генерал рассмотрел ваши жалобы и признал их необоснованными.

В знак протеста Редер отказался встать.

— И все равно я прав, — заявил он.

Катхилл в бешенстве развернулся на каблуках.

— Возмутительно, возмутительно!

Вечером американский директор сообщил Редеру, что по решению четырех директоров ему выносится предупреждение за сфабрикованную ложь. Но Редер, не обращая внимания, снова повторил:

— И все равно я прав!

Вообще-то я тоже присутствовал, когда нам давали эти обещания.

Хотя я стараюсь держаться в стороне от всего этого, меня огорчает их обращение с Редером, его отчитывают, как нашкодившего школьника. Если они не желают уважать его воинское звание, могли бы по крайней мере проявить уважение к старости — ведь он на несколько десятков лет старше их.

9 декабря 1954 года. Слабость и озноб. Кашляю кровью. Молодой лейтенант медицинской службы утверждает, что у меня бронхит. Без всякого осмотра он прописал две таблетки аспирина каждые два часа.

Прошлой ночью я внезапно стал задыхаться. И одновременно появилась острая боль в груди. Я сел в кровати; неприветливый русский включал свет каждые десять минут, как будто больной с температурой представлял повышенную опасность побега. Кроме этого, он ничего не сделал.

10 декабря 1954 года. Сегодня я сам простучал свою грудь. Те же глухие звуки я слышал десять лет назад. Неужели снова инфаркт легкого? Моя кровавая мокрота наконец встревожила лейтенанта, и он тоже простукивает мою грудь. Хотя он отмечает слабые глухие звуки, он настаивает на своем диагнозе — бронхите. У меня нет сил, будь что будет. Я не испытываю страха, почти не чувствую раздражения; скорее что-то похожее на облегчение.

12 декабря 1954 года. Вчера Лонг всерьез обеспокоился, увидев следы кровавой мокроты. Через два часа приехал высокопоставленный американский врач и сразу обнаружил жидкость в легких. С помощью переносного аппарата из американской больницы сделали рентген. Приговор таков: инфаркт легкого.

16 декабря 1954 года. Дни апатии — ни книг, ни газет, ни аппетита. Смутно, как будто сквозь пелену, понимаю, что мое состояние вызвало споры. Катхилл положил им конец, приказав немедленно перевести меня в лазарет, несмотря на возражения русских. Переводом занимался Хокер. Террей был вне себя.

— Такое решение могут принять только все четыре директора, — заявил он.

— Для меня имеют значение только приказы моего директора, — равнодушно ответил Хокер.

19 декабря 1954 года. Три дня лежу в лазарете, семь на пять метров. Светлая комната с двумя настоящими окнами. Хорошая больничная койка.

24 декабря 1954 года. Несколько раз в день по пятнадцать минут сидел в кресле из рейхсканцелярии, сделанном по моему проекту. В нем приятно сидеть. «Вы теперь быстро пойдете на поправку», — сказал сегодня врач.

В часовню меня привезли на каталке. И во время службы мне пришлось лежать.

Позавчера приезжала жена. Она навестила меня в лазарете и привезла домашнюю запись сонаты Баха: Хильда играет на флейте, Альберт — на виолончели, а Маргарет — на фортепиано.

29 декабря 1954 года. Мои подсчеты оказались верными. Я хотел закончить мемуары к 1 января и сегодня написал заключение к книге. Конец получился немного скомканным, но я все отчетливее понимаю, что это лишь первый черновой вариант. Вопреки моим первоначальным замыслам, я закончил книгу смертью Гитлера. Мой арест, процесс и приговор стали эпилогом. Мне также кажется, что годы в Шпандау не относятся к концу того периода моей жизни, а являются началом нового этапа.

Вот и пришел конец трудоемкой, временами грустной работы, на которую я потратил два года. Взгляд в прошлое сам по себе потребовал бы от меня много сил. Думаю я правильно поступил, упорно продолжая работать над мемуарами здесь, в этих обстоятельствах, под постоянным страхом разоблачения. Это чудо, что все получилось. Из Гейдельберга написали, что рукопись насчитывает примерно тысячу сто машинописных страниц.

6 января 1955 года. Задолго до Рождества я много размышлял о том, как мне как отцу стать ближе своим детям, которые не знают меня, не знают, что я за человек. Я задумался, что трогало меня в детстве, и вспомнил, как мой отец вешал на елку сосиску для нашей собаки.

Сегодня пришло письмо от детей, свидетельствующее об успехе моего замысла. Они во всех подробностях описали, как такса, слишком хорошо воспитанная, долго сидела под елкой и несколько раз просила сосиску, прежде чем поверила их ободряющим словам и наконец схватила лакомство. Больше всего меня тронуло, что одиннадцатилетний Эрнст, который знает меня только по письмам, выступил перед собакой с речью, а Хильда случайно ее услышала. «Знает ли она, откуда взялась сосиска? — спрашивал Эрнст. — От папы, который предложил в письме повесить ее на елку. Поэтому такса должна быть благодарна папе». В первый раз я оказал какое-то влияние на детское Рождество. Словно разделил праздник с ними.

7 января 1955 года. Снова в камере. Перед тем как войти, бросил последний взгляд на ворота, от которых был всего в нескольких метрах.

Первые несколько часов в узкой камере обрушились, словно удар по голове. Сердце билось неровно, пульс участился, временами подпрыгивая до ста двадцати.

13 января 1955 года. Хотя я уже несколько дней принимаю успокоительные, сегодня потерял самообладание во время визита британского доктора. Я сказал, что он нарушает свои врачебные обязательства, он отправил больного человека в камеру, я больше не могу это терпеть. Я все больше выходил из себя и под конец выкрикнул, что здесь все думают только о наказании, что мне просто необходимо вернуться в лазарет. Доктор терпеливо и с видимым беспокойством выслушал мою тираду. Впервые за почти десять лет я потерял над собой контроль. Мое психическое состояние явно взволновало его больше, чем физическое, во всяком случае теперь я должен принимать таблетки, которые он мне выписал на несколько дней, только под надзором[14].

22 января 1955 года. Дружеская беседа с другим британским врачом, который оказался психиатром.

— Ваш срыв стал результатом потрясения, — объяснил он. — от возвращения в камеру и слабости после долгой болезни.

Гесс тоже беседовал с ним около часа. Мне удалось заглянуть в историю болезни Гесса, и я обнаружил там следующую запись: «Его боли, по всей видимости, истерического характера. В психиатрическом лечении нет необходимости. Обращаться с ним спокойно, но твердо».

7 февраля 1955 года. К нам прибыл первый профессиональный американский охранник. Раньше он работал в учреждении для психически больных заключенных. Бывший футболист с круглым добродушным лицом. Он смеется все дни напролет и рассказывает дурацкие анекдоты, в которых не юмор вызывает смех, а выражение лица шутника. Ему дали прозвище Моби Дик.

Русский предложил называть новичка Санчо Панса. Но большинство западных охранников были бы смущены, спроси их, что это за имя. Они довольствуются чтением детективов и решением кроссвордов или просто дремлют, в то время как русские изучают химию, физику и математику; они читают Диккенса, Джека Лондона или Толстого и прекрасно разбираются в мировой литературе.

5 марта 1955 года. Во время дневного перерыва Гурьев приносит газеты. Ширах берет «Курьер», газету из французского сектора. Он быстро пробегает ее глазами и возвращает русскому.

— Вот, — говорит он, — с одной газетой уже разделался.

Потом он берет «Ди Вельт», так же быстро ее просматривает и радостно сообщает:

— И с этой покончено. Быстро мы их читаем, да?

«Берлинер Цайтунг», издаваемую под контролем русских, он засовывает подмышку и с довольным видом идет в камеру.

Если «Берлинер Цайтунг» нам выдает западный охранник, мы при любой возможности бросаем презрительные замечания, а если ее выдает русский, мы принимаем заинтересованный вид. Когда Функ получает «Берлинер Цайтунг» от западного охранника, он, как правило, говорит: «Можете забрать ее назад» — и демонстративно вычеркивает свой номер. Но русскому он поет сладким голосом: «О, огромное спасибо» — и возвращается в камеру, изображая радость от предстоящего удовольствия. Ширах нашел идеальное решение. Западному охраннику он говорит, беря газету: «Я только разгадываю кроссворд, в этом желтом листке больше нет ничего хорошего». И он в самом деле разгадывает кроссворд. Но в присутствии восточных охранников он восхищается: «Как интересно!»

Ко мне подходит Функ с «Берлинер Цайтунг».

— Вот здорово! — восклицает он. — Здесь есть вся речь Молотова, вам непременно надо прочитать ее сегодня же!

Я делаю вид, что сгораю от нетерпения.

— Дайте мне газету, пожалуйста. Вы же знаете, мне очень интересно. Вся речь, говорите?

Дёниц, утверждающий, что всегда говорит прямо и честно недавно заметил Гурьеву, когда тот по ошибке повторно выдал ему «Берлинер Цайтунг»:

— Нет, спасибо, я уже внимательно ее прочитал. Все превосходно.

На днях он попал в неловкое положение. Лонг стоял поблизости, когда Дёниц сказал Семиналову:

— Жена говорит, у «Ди Вельт» плохая репутация. Ее полностью контролируют англичане. Нельзя верить ни одному ее слову.

Сзади подошел Лонг и с чувством собственного превосходства спросил:

— И что же в нас такого плохого?

Дёниц круто развернулся и чуть не сгорел со стыда. А потом выпалил без всякого смысла:

— Британская демократия — самая старая в мире. — Как только Гурьев ушел, он добавил: — И, конечно же, самая лучшая. Это мое глубокое убеждение.

С этими словами он отправился в камеру. Перед дверью он повернулся и снова заверил всех присутствующих:

— Я всегда говорю, что думаю.

19 марта 1955 года. Сегодня мне исполнилось пятьдесят лет.

По чистой случайности именно сегодня я прошел последнюю часть пути до Гейдельберга. Пока я наматывал круги в саду, вышел Гесс и сел на свою скамейку. Она представляет собой два кирпичных основания, на которых лежит узкая доска. Он оперся на колышки, поддерживающие помидоры, чтобы не прислоняться спиной к холодной стене.

— Теперь собираюсь в Мюнхен, — сказал я, проходя мимо него на предпоследнем круге. — Потом в Рим и дальше — на Сицилию. Сицилия в Средиземном море, поэтому после нее идти уже некуда.

Завершив последний круг, я остановился и сел рядом.

— Почему бы не пойти в Азию через Балканы? — спросил Гесс.

— Там везде коммунисты, — ответил я. — Но, может быть, я смогу пройти в Грецию через Югославию. А оттуда через Салоники, Константинополь и Анкару в Персию.

Гесс кивнул.

— Так вы доберетесь до Китая.

— Там тоже коммунисты, — покачал головой я.

— Тогда на Тибет через Гималаи.

Этот маршрут я тоже отклонил.

— И там коммунисты. Но можно пересечь Афганистан и дойти до Индии и Бирмы. Интереснее было бы отправиться через Алеппо, Бейрут, Багдад и по пустыне в Персеполь и Тегеран. Долгий поход по жаре, кругом сплошная пустыня. Надеюсь, я найду оазисы. Во всяком случае, теперь у меня есть хороший план. Четыре тысячи километров с лишним: пока мне этого хватит. Вы помогли мне выбраться из затруднительного положения. Большое, большое спасибо, герр Гесс.

С легким поклоном, будто мы на дипломатическом приеме, Гесс ответил:

— Рад помочь, герр Шпеер.

Вечером тщетно пытался вспомнить, как раньше проходили мои дни рождения. Только один заслуживал внимания: десять лет назад, когда мне исполнилось сорок. В тот день я вручил Гитлеру докладную записку, которую потом детально обсуждали в Нюрнберге.

Рано лег спать и, как обычно, помолился за благополучие семьи и друзей.

25 марта 1955 года. Мои отношения с Дёницем становятся все хуже и хуже. В последнее время Дёниц пытается завязать дружбу с Редером — эти двое, бывший верховный главнокомандующий ВМС и его преемник, до настоящего момента оставались злейшими врагами, даже в этих стенах. С другой стороны, Редер испытывает такую жгучую ненависть к Гессу, что она принимает гротескную форму, и никакие перемены места или времени не могут это изменить.

16 апреля 1955 года. Десять лет назад, за четыре дня до последнего дня рождения Гитлера, подполковник фон Позер, мой офицер связи с Генштабом, разбудил меня среди ночи. Мы договорились поехать на Одер и посмотреть последнее решающее наступление на Берлин. Я давно выбрал холм на территории моего поместья близ Эберсвальде, с которого хорошо просматривались берега Одера. До войны собирался построить там небольшой загородный дом. Вместо этого пришлось вырыть траншею для наблюдения.

Почти два часа мы ехали по восточным окраинам Берлина, по бесплодной земле, которая еще хранила на себе следы зимы. Повсюду мы натыкались на запряженные лошадьми повозки со скарбом и беженцами. Рядом с одной повозкой бежала собака. Когда мы подъехали, она остановилась посреди дороги, ее глаза тускло поблескивали в свете затемненных фар. Мы ожидали увидеть страшную суматоху за главным оборонительным рубежом, думали, здесь будут сновать курьеры на мотоциклах, будут идти колонны транспорта снабжения, войска. Вместо этого здесь царило странное затишье; мы не увидели ничего, кроме пустоты и апатии. Порой мы попадали в плотные объятия тумана. Тогда приходилось включать стеклоочистители. По мере приближения к Одеру до нас изредка доносились звуки артиллерийской стрельбы, но вскоре и они стихли. Около моего поместья мы встретили лесничего. Он слышал, что немецкие войска отступают с самого утра, и сказал, что скоро здесь будут русские. Все кругом казалось призрачным, жутковатым; я впервые до конца понял значение выражения «ничейная земля». Но лесничий настоятельно советовал нам уехать; нам нельзя здесь оставаться, повторял он. Мы поспешно собрали плащ-палатки и, избегая крупных дорог, направились по заброшенным лесам на запад.

20 апреля 1955 года. — Вы знаете, какой сегодня день? — спросил меня коренастый Ростлам.

— Да, двадцатое, — ничего не подозревая, ответил я.

Он бросил на меня многозначительный взгляд, словно приготовил мне какой-то сюрприз.

— Сегодня особенный день?

Я не мог понять, к чему он клонит. Наконец я сказал:

— Ах да, конечно, сегодня должен приехать британский директор.

Ростлам вышел из себя.

— Не притворяйтесь тупым! — рявкнул он. — Вы прекрасно знаете, о чем я говорю.

Только тогда до меня дошло. Но что бы я ни сказал, он бы все равно не поверил, что я забыл о десятой годовщине последнего дня рождения Гитлера. Вообще-то мне тоже кажется это странным. Не понимаю, почему эта дата вылетела у меня из головы. Больше того, мне даже неинтересно, почему это произошло.

Совсем недавно — скажем, во время церемонного празднования дня рождения Гитлера в 1939-м — кто из нас мог представить, что некоторое время спустя между двумя высокопоставленными гостями произойдет подобная сцена? Гесс вытаскивает колышек из грядки, на которой Редер выращивает помидоры, и приспосабливает его вместо спинки для своей скамейки. Это видит Редер. Размахивая тростью, он наскакивает на погруженного в задумчивость Гесса и начинает осыпать его ругательствами. Гесс говорит иронично-утешающим тоном:

— Мой дорогой герр Редер, ваш тюремный психоз сразу пройдет, как только вы выйдете на свободу.

Редер приходит в бешенство.

— Мой-то пройдет, а вот ваш — нет! Вы всегда будете психом.

23 апреля 1955 года. Гесс почти ничего не ест и жалуется на невыносимую боль. Никто не обращает внимания на его стенания. Сегодня Ширах даже передразнивал его — все весело смеялись, а Редер с Дёницем воспользовались общим настроем и в буквальном смысле разорвали с ним все отношения. Думаю, военное прошлое не позволяет им мириться с нытьем Гесса, его жалостью к себе, взбалмошным характером и сумбуром в голове. Во всяком случае они осуждают Гесса не только из злости. Редер, по крайней мере, — не подлый человек. Но он требует порядка, достойного поведения, самообладания, а эти качества почти ничего не значат для Гесса. Поэтому Редер пытается перетянуть меня на свою сторону, как сегодня во время уборки коридора.

— Он больше ничего не делает. Просто лежит. Посмотрите, какой он ленивый. Я не понимаю охранников. Здесь все обязаны работать. Но только не Гесс — настоящий лентяй. Вот так. Желудочные колики. Смешно. У меня тоже болит живот.

В одной руке он держал метлу, другой размахивал мокрой щеткой. Ситуация была неловкой, потому что рядом стояли охранники.

К нам подошел Дёниц, привлеченный его громким голосом, и поддержал Редера.

— Он просто сопротивляется. Он мог бы работать, если бы захотел.

Когда Хокер ушел, Дёниц продолжил в присутствии Петри:

— Он все еще считает себя заместителем. Мы делаем работу, он нас замещает.

Никто не засмеялся его глуповатой шутке, и Дёниц удалился, заметив напоследок:

— Нельзя потакать Гессу. Это ужасная ошибка. С ним надо вести себя пожестче.

26 апреля 1955 года. Накануне своего дня рождения Гесс перенес тяжелый приступ, который нарастал в течение часа. Его стоны «Ах, ах, ох, ох!» постепенно перешли в крики: «О Боже, о Боже, это невозможно терпеть!» А в промежутках, словно сдерживая подступающее безумие: «Нет, нет!» Редер из своей камеры передразнивал Гесса в том же ритме: «Вот это да, вот это да!» Мрачный фарс в ночной тишине большого здания. Гесс не мог заснуть, пока ему не сделали укол.

Во время завтрака я зашел в камеру Гесса. У него был смущенный вид, странный взгляд, и он бормотал себе под нос: «Молю тебя, Господь всемогущий!» Когда я спросил, о чем он молит Господа, он, не глядя на меня, ответил бесцветным голосом:

— Чтобы он послал мне смерть или безумие. Сумасшедшие не чувствуют боли.

Не уверен, что он просто ломает комедию. Функ, с которым я поделился своими сомнениями, заметил:

— Нет, ему действительно плохо. А причина его приступов кроется в наших гросс-адмиралах. Помните, как Редер сказал ему, что он всегда будет сумасшедшим? Такие вещи угнетают Гесса и рано или поздно выходят наружу.

После этого мы пошли в камеру Гесса и поздравили его с днем рождения. Остальные проигнорировали.

Во время медицинского осмотра оказалось, что Гесс весит всего пятьдесят семь килограммов. Когда он отказался от обеда, пришел санитар с трубкой и шприцем и пригрозил влить молоко прямо в желудок. Два охранника держали его за руки, и Гесс наконец сдался:

— В таком случае я лучше сам выпью молоко.

Днем в саду я сел рядом с Гессом и слушал его рассказы о сыне, которого он обожает. Но под конец он не выдержал:

— Я больше так не могу. Поверьте, герр Шпеер, не могу.

Я попытался его успокоить.

— Герр Гесс, боль пройдет. Такие приступы у вас бывают примерно раз в полгода.

Гесс удивленно повернулся ко мне.

— Что? У меня уже были эти приступы? Когда?

Потом он снова стал твердить, что молоко отравлено.

— Чепуха, герр Гесс, — возразил я. — Я пью то же самое молоко.

Он подавленно кивнул:

— Знаю, вы правы, герр Шпеер. Но я не могу выбросить эту мысль из головы.

После ужина Редер предложил:

— Если Гесс ночью опять поднимет шум, давайте все тоже начнем кричать. Пусть каждый издает душераздирающие вопли. Ну и переполох начнется! Вот увидите, он сразу перестанет.

2 мая 1955 года. Несколько дней санитары приносят Гессу завтрак в постель. Редер возмущенно говорит Руле:

— Это переходит всякие границы! Дальше ехать некуда. С ним обращаются, как с наследным принцем. Его арестантская светлость! — Вне себя от гнева, Редер добавляет: — В конце концов, мы все здесь не ради собственного удовольствия!

Внезапно он понимает, что сказал, и смущенно улыбается. Старясь сгладить неловкость, он добавляет назидательным тоном:

— Знаете, он сегодня опять не умывался. Нельзя ему потакать, это большая ошибка. В таких случаях действует только строгость!

Но Редер не прав. С тех пор как начальство уступило, Гесс снова нормально питается. За два дня он набрал два килограмма.

4 мая 1955 года. Хильда с Арнольдом приехали на свидание. Хильда отлично выглядит. Я испытываю отцовскую гордость. Особенно хороши ее длинные изящные руки.

Мы сравниваем, и мои резко отличаются, кажутся топорными. Ей уже девятнадцать, взрослый самостоятельный человек, говорящий с другим зрелым человеком. Когда я выйду из Шпандау, ей будет тридцать. Мы обсуждаем вопросы профессии.

С другой стороны, мне почти не удалось поговорить с пятнадцатилетним Арнольдом. Его больше интересует обстановка комнаты для свиданий — может, от смущения. Мои попытки сблизиться падали в пустоту. Тоскливо.

5 мая 1955 года. В прошлые годы британские офицеры, несмотря на свою сдержанность, дружелюбно приветствовали нас во время обходов по саду. Последние три дня от них веет ледяным холодом. Сегодня мы узнали, что на прошлой неделе им показывали фильм о Нюрнбергском процессе.

7 мая 1955 года. Несколько месяцев назад при посредничестве полковника Катхилла Берлинская мемориальная библиотека согласилась каждый месяц присылать нам две книги по архитектуре. В «Дер Хохбау» Эбингауза я наткнулся на первые вычурные здания послевоенной эпохи, возведенные на роскошном бульваре в Дюссельдорфе, Королевской аллее. «Бернатер Хоф» — образец посредственности. Здание банка «Тринкаус», сконструированное Хентрихом, одним из моих бывших архитекторов, с его прямоугольными двойными колоннами со стеклянными вставками, напоминает фасад, который мы проектировали для штаб-квартиры верховного командования вооруженных сил.

Еще мне прислали номер «Америкэн Билдер». Я с удивлением увидел много немецких имен: Гропиус, Мендельсон, Нойтра, Бройер, Мис ван дер Роэ. Естественно, я их всех знаю. Когда я учился у Тессенова в Берлине, многие из них работали, можно сказать, в двух шагах, и время от времени их эскизы, даже если они оставались только на бумаге, производили фурор. Мне всегда казалось, что большинство этих работ были созданы специально, чтобы шокировать публику — стеклянный купол над Альпами, театр в форме известняковой пещеры, сталактиты и все такое. Никого также не удивляло, что большая часть этих проектов так и оставалась эскизами, идеями, планами. Казалось, они вовсе не предназначены для реализации и попросту игнорируют социальные проблемы периода Депрессии.

Теперь, как я вижу, кое-что вышло из экстравагантной экспериментальной архитектуры тех лет. Если верить журналу, сейчас впервые появляется нечто вроде универсального стиля, стиля, который распространяется от Лондона до Токио, от Нью-Йорка до Рио. Но больше всего меня поражает, что он зародился в Берлине, в буквальном смысле на том же самом этаже Академии искусств. В Соединенных Штатах Мис и Гропиус, похоже, имеют большое влияние, которое не сумели завоевать в Германии.

Эта архитектура отличается умеренностью, строгостью и рациональностью артикуляции, она рассчитывает только на пропорции, достигает эффекта без орнаментальных дополнений — все эти черты характерны для прусской архитектуры. Может, я ошибаюсь, но вряд ли. Я всегда мечтал стать законным наследником берлинских классицистов, и мне до сих пор кажется, что садовый фасад новой рейхсканцелярии вместе с оранжереей обладали той сдержанной эмоциональностью, которую я всегда ценил в прусском классицизме. Но обстоятельства обрекли мои надежды на провал. Немец Мис ван дер Роэ с его стеклянным небоскребом на Александерплац — первым в мире — весьма далек от моей мечты. Но судя по фотографиям работ американца Миса ван дер Роэ, эти творения тоже созданы под влиянием Шинкеля. Я был согласен с Гитлером, строения Миса ван дер Роэ из стекла и бетона скорее относятся к миру технологий, чем к миру государства, и больше подходят для заводов, чем для оперных театров. Значит ли это, что я слишком узко мыслил, был слишком привержен традициям? Ясно, что в двадцать восемь лет идеи «Баухауса»[15] были мне непонятны. Но даже сейчас, в пятьдесят, я глубоко убежден, что высотные здания из стекла уместны только в промышленной сфере. Хорошими или плохими были наши идеи, но я по-прежнему считаю, что люди испытывают потребность в огороженном пространстве и дом должен прежде всего быть домом. В конечном счете все сводится к одному вопросу: потребность человека в жилище остается неизменной или меняется вместе со временем?

И еще: счастье человека зависит от чувства безопасности в доме или от количества люксов, т. е. уровня освещенности?

12 мая 1955 года. У Редера что-то случилось с речью. Несколько часов он не мог говорить. Ему больше не разрешают работать, как Нейрату в последние месяцы. Два раза в день он по часу сидит на стуле в саду, уставившись вдаль и погрузившись в мысли. Все остальное время он проводит взаперти в своей камере. Несмотря на все наши разногласия последних лет, мне глубоко жаль этого обреченного старика. Редер больше не хочет приукрашивать свое состояние; не могу понять, почему он делал это раньше.

15 мая 1955 года. Плановый визит британского генерала. Похоже, он настроен не так благожелательно, как его предшественник. Редер, которому стало лучше, хотел рассказать о своей болезни, но был настолько взвинчен, что не смог выдавить ни слова. Британский директор заставил его сесть. К счастью, Ширах, вместо того чтобы обратиться с личной просьбой, привлек внимание генерала к нависшей над Редером опасности.

Без всякой видимой причины полковник Катхилл грубо приказал мне отойти в дальний угол камеры. Генерал лаконично поинтересовался, есть ли у меня какие-то пожелания. Учитывая их отношение, я коротко ответил с официальным кивком:

— То же, о чем мечтает каждый заключенный. Это же очевидно.

Они резко развернулись и ушли без единого слова.

24 мая 1955 года. Говорят, вчера, в десятую годовщину нашего ареста, у ворот тюрьмы собрались журналисты и несколько сторонников Дёница — они ожидали, что Дёниц, чьи десять лет истекли, выйдет на свободу. Ширах, которому особенно трудно свыкнуться с мыслью, что на воле продолжается жизнь, заметил:

— Всего несколько? Ну и жалкая нация. Почему там не стоят десятки тысяч?

Но сегодня полковник Катхилл сообщил Дёницу, что по английским законам время, проведенное в тюрьме до суда, не зачитывается в срок. Ширах сделал злобное, но справедливое замечание:

— Всю дорогу он твердил, что его приговор, как и весь процесс, не имеет законной силы. Значит, сейчас он ведет себя непоследовательно, утверждая, что его срок подошел к концу.

3 июня 1955 года. Никто не сожалеет об уходе советского директора, который многие годы был с нами. Его преемник, дружелюбный майор, несколько месяцев изучал нашу структуру с нижнего уровня — под видом начальника охраны. Сегодня он объявил о первых переменах: с этих пор нам и в русском месяце разрешено утром и вечером по два часа гулять в саду в выходные дни.

Из американских тюрем сюда прислали новых профессиональных охранников; один прибыл из печально известного Алькатраса. Мы этому рады, потому что, как оказалось, профессиональные охранники лучше понимают проблемы и тревоги заключенных, осужденных на длительные сроки. Правда, они плохо реагируют, когда перед ними не заискивают: общение с поколениями покорных заключенных породило в них опасное чувство власти.

17 июня 1955 года. Несколько дней плохое настроение. Недавно устроил стирку на день раньше, не поставив в известность наш адмиральский состав. Даже сегодня, четыре дня спустя, Дёниц и Редер продолжают обсуждать мое поведение:

— Очередное импульсивное решение! Ему приходит в голову идея, и он тут же должен ее реализовать. Он даже не задумывается.

19 июня 1955 года. Стоял чудесный воскресный день. Светило солнце, с Ванзее дул свежий ветерок, и я гулял несколько часов. Я прошел последние километры до Вены и смотрел на раскинувшийся подо мной город с вершины горы Каленберг. В моем воображении возникло то место, где после аншлюса Гитлер распорядился установить доску. На ней было написано, что Вена — это жемчужина, к которой он подберет соответствующую оправу. Жители Вены тогда пришли в ярость.

С каждым днем увеличивая расстояние, я компенсировал те недели, что провел в постели зимой. Пока мой дневной рекорд — 24,7 километра, лучшая скорость — 5,8 километра в час.

Кобургский друг раздобыл для меня километраж расстояний, которые мне еще предстоит пройти: Вена — Будапешт — Белград, 615 километров; Белград — София — Стамбул, 988 километров. Я решил добраться до Стамбула к 1 января. С помощью логарифмической линейки я подсчитал, что, несмотря на зиму и снег, должен в среднем проходить 8,3 километра в день.

На отрезке пути из Зальцбурга в Вену я несколько раз боролся со скукой; иногда хотелось все бросить. Мне уже недостаточно просто покрывать расстояния, неинтересно всего лишь считать километры. Надо все это как-то оживить. Может, к идее кругосветного путешествия следует относиться буквально и подробно изучить каждый участок пути. Для этого мне понадобятся карты и книги, придется заранее ознакомиться с каждым районом: ландшафт, климат, люди и их культура, образ жизни, чем они занимаются. Так я сразу убью двух зайцев. Во-первых, мое бессистемное поглощение книг станет более упорядоченным; а если я разовью воображение, мысленно представляя все, что мне предстоит увидеть, может быть, я сумею испытать нечто вроде радости от новых впечатлений. И еще одно преимущество — глупое наматывание кругов больше не будет чисто механическим занятием. Предложенная Гессом игра с бобами наконец-то закончится. Попытка выжить!

После лечения предстательной железы Редера несколько дней лихорадило. Мы думали, он умирает. Но сегодня он выглядит посвежевшим. Ему явно лучше. Когда Гесс опять поднял вой среди ночи, старик его поддержал, хотя и едва слышным голосом. «О, Боже мой!» С разных сторон до меня по очереди доносилось: «Ой, ой!» — «О, Боже мой!» — «Ой, ой!» — «О, Боже мой!» Но минут через пять голос Редера стал слабеть. В итоге состязание выиграл Гесс.

6 июля 1955 года. Новый русский директор дружеским тоном известил меня, что мое заявление — я просил разрешить детям шесть дополнительных получасовых свиданий — было удовлетворено. Мне это очень поможет.

27 июля 1955 года. После неудачного Женевского совещания глав правительств из русского меню исчез зеленый салат. Но нам по-прежнему дают помидоры с луком.