Год десятый
Год десятый
Надежды на расформирование Шпандау — Прошение о помиловании — Шпидель и Макклой пытаются мне помочь — Снова депрессия — Гессу приказывают работать — Болезнь Функа; смерть Нейрата — История окна — Стычка с Дёницем — Дёниц на свободе
18 октября 1955 года. «Шпандауэр Фольксблат» от 5 октября сообщает, что в Берлин прибыла высокопоставленная делегация прокуратуры СССР для получения информации по вопросам, которые могут привести к решению проблемы Шпандау. Эта делегация — попытка Москвы подвести итог прошлому, говорится в статье. Ширах и Гесс, в дополнение пишет газета, являются известными нацистами и, следовательно, должны быть переданы судебным властям Германии, но остальные заключенные будут освобождены.
Это случайно, что именно сейчас тюремная администрация меняет деревянные сторожевые вышки на каменные, красит умывальную комнату и выдает новые головные уборы? В зависимости от настроения я полон надежды или скептицизма.
19 октября 1955 года. Сегодня отправил домой тайное письмо, в котором описывал, как я представляю свое освобождение: за мной приезжает Флекснер, передает мне семьсот марок на покупку одежды и билет на самолет. Семья встречает меня в аэропорту Франкфурта. Я попросил у них номер телефона в Гейдельберге.
20 октября 1955 года. Я веду себя с предельной осторожностью, чтобы не ставить под угрозу свои шансы — если они есть — на освобождение. Если я чувствую опасность, я подаю предупредительный сигнал санитару, произнося слово «валерьянка». Когда мне нужна бумага, я прошу у него «активированный уголь». К примеру, сегодня утром, пока мне облучали колено, я сказал Влаеру:
— У меня расстройство желудка. Спросите, пожалуйста у врача, можно ли мне взять таблетки активированного угля?
Он бросил на меня понимающий взгляд.
— Нет необходимости, номер пять. Это не проблема. Как думаете, четыре вам хватит?
Вдобавок я попросил Влаера говорить со мной коротко и грубо. Ему нравится эта игра. Сегодня, когда я забыл свои таблетки, он рявкнул на меня:
— Неужели так трудно запомнить? Мы вам не слуги! Вот ваше лекарство!
22 октября 1955 года. Страшный переполох! Наши блокноты конфисковали. Именно сейчас. Мы тотчас приходим к выводу, что начальство хочет найти улики против нас.
Ширах признается, что много лет ведет дневник — девятьсот страниц только за последние двадцать месяцев. Но никто не сможет его прочитать, говорит он, потому что он писал по-английски, но с немецкими правилами письма. Я предполагаю, что записи содержат материал для психологического исследования заключенных Шпандау, которое он собирается когда-нибудь написать. Сразу видно, что совесть у него не чиста. Ссутулившись, он быстро и нервно ходит взад и вперед вдоль стены во дворе, каждый раз отмеряя шагами одинаковое расстояние. Мне кажется, что он краем глаза наблюдает за нами. Под конец он едва ли не подпрыгивает и в то же время начинает весело насвистывать. Это невыносимо! Ни один по-настоящему беззаботный человек не ведет себя столь беззаботно.
2 ноября 1955 года. Время свиданий опять увеличили вдвое. Два раза приезжал Фриц, вызывая у меня досаду своим мрачным настроением. Мы сидели напротив друг друга, улыбаясь и нащупывая тему для разговора, и внезапно я понял, что ни одно мое слово до него не доходит. Может, я расспрашивал его слишком неуклюже, задавал скучные, стандартные вопросы, на которые едва ли существуют ответы. Меня буквально парализовало от этого неловкого общения, от явного смущения мальчика. Думаю, я мог бы спросить, как он справляется с английским в школе, как продвигаются дела с велосипедной прогулкой в Шварцвальде, помирился ли он со своей девушкой, к кому из детей больше всего привязана собака. Ни один из этих вопросов не пришел мне в голову. Паузы в разговоре становились все длиннее и мучительнее. Меня внезапно осенило, что я напрасно надеялся, будто с годами общаться с детьми будет проще. В сущности, дети от меня ускользают. Неожиданно я понял с безнадежной ясностью: стены Шпандау отнимают у меня не только свободу, но и все остальное. Или надо сказать, уже отняли?
10 ноября 1955 года. Всего полтора часа в день в небольшом внутреннем дворике. Сад для нас закрыт, потому что последние три недели ведутся работы по возведению огромных каменных сторожевых вышек. Никто не знает, когда это кончится.
Полноватый Семиналов, служба которого скоро закончится, неожиданно подходит ко мне во дворе и садится рядом. Спрашивает:
— Как у вас дела?
Он явно хочет проявить дружелюбие перед отъездом.
— Еще четыре дня, — говорит он, — и домой.
На его добродушном тюленьем лице появляется встревоженное выражение, когда он понимает, что я-то останусь здесь; и он резко меняет тему, показывая палкой на клочки моха на стене.
— Какой яркий цвет. Красиво. Зеленый, как дома!
Снова испуганный взгляд — он понимает, что мог причинить мне боль. Я успокаиваю его:
— Да, в России очень красивые леса.
Мы с помощью жестов разговариваем о животных, на которых он охотился, потому что он не знает их названия На немецком: зайцы, куропатки, лисы. Потом, опять же часто прибегая к жестам, мы говорим о его семье. Если я правильно понял, у его сестры родился ребенок. В какой-то момент он начинает смеяться, все его огромное тело трясется, но я не могу понять, что его рассмешило. Тем не Менее, я смеюсь вместе с ним. Кто тут разгоняет скуку? Под конец меня вдруг осенило, что с ним мне разговаривать проще, чем с собственным сыном.
15 ноября 1955 года. Сегодня приехал с инспекцией русский комендант Берлина генерал Дибров. Он начал с Гесса, который пожаловался на здоровье. Дёниц держался холодно, потому что считает генерала и его товарищей виновными в том, что он все еще здесь. Генерал спросил адмирала:
— Кто это на фотографии?
— Мой сын, — сухо ответил Дёниц.
— Чем он занимается? — дружелюбно поинтересовался Дибров.
— Он погиб на войне.
Дибров показал на другой снимок.
— А это?
— Мой второй сын.
— И где он?
— Тоже погиб.
Тогда, говорят, генерал сочувственно склонил голову.
Потом он пришел ко мне.
— А, архитектор.
Позади маячили четыре директора, два охранника, один начальник охраны; рядом с генералом стоял молодой переводчик.
— Помните, я уже навещал вас однажды? — доброжелательно спросил он. — Вы что-нибудь еще нарисовали с тех пор?
— Нет, освещение слабое, — ответил я. — Хочу поберечь глаза. Надеюсь, скоро они мне понадобятся.
Судя по его улыбке, он понял.
— И… — Дибров явно хотел продолжить разговор, но я молчал. — Что вы имели в виду, когда говорили об освещении? — после паузы поинтересовался он.
— Когда я буду в своей мастерской… как только выйду на свободу.
Он спросил с дружелюбной улыбкой:
— И когда, по-вашему, вы выйдете на свободу?
— Каждый заключенный тешит себя надеждой, — уклончиво ответил я.
Он задумался, потом повернулся к фотографиям.
— Шестеро детей? Вы — счастливчик. Дети — лучший капитал! — С прощальным кивком генерал произнес слово, которое переводчик перевел как «очень доволен».
Потрясенный непривычной любезностью, я смущенно поблагодарил:
— Спасибо за визит.
В сопровождении свиты генерал направился к Шираху и ядовито спросил:
— Жалобы?
— Нет, — услышал я голос Шираха.
В голосе Диброва чувствовалось замешательство от того, что в этот раз Ширах ни на что не жалуется.
— Почему вы не жалуетесь? — неприязненно поинтересовался он. Может, он ознакомился с дневником Шираха?
Днем Функ снова и снова описывал нам свой потрясающий разговор с генералом.
— Как вы себя чувствуете, герр Функ? — спросил генерал и тут же сам ответил на вопрос: — Вижу, лучше. Вы выглядите, как юный чемпион.
Тогда, рассказывал Функ, он поведал генералу о своих трех неизлечимых болезнях, так как ему, по всей видимости, даже не сообщили о тяжелом состоянии Функа. Воспользовавшись подвернувшейся возможностью, Функ объяснил генералу, что его заточение здесь — вопиющая несправедливость. «Американские обвинители в Нюрнберге плохо обращались с немецкими свидетелями и силой заставили их дать показания против меня», — сказал он. Хотя он все еще жив, он без колебаний назвал все это «узаконенным убийством»; во всяком случае, кончится именно этим, если его продержат здесь еще дольше.
— Вы должны написать об этом, — с улыбкой посоветовал советский генерал.
— Я ответил, что уже писал, — рассказывал мне Функ. — И не один раз. Я писал в Контрольную комиссию.
Дибров покачал головой.
— Вам надо написать советскому послу. Контрольной комиссии больше нет. Вы имеете право поднять вопрос о пересмотре вашего дела. Настаивайте, чтобы его передали в специальный комитет.
На прощание генерал пожелал Функу скорейшего выздоровления. Функ так уверен в действенности этого разговора, что снова надеется на скорое освобождение. Он опять назначает себе крайние сроки.
18 ноября 1955 года. Сегодня прочитал в книге Валлентина о Леонардо да Винчи, что после бегства его покровителя герцога Лодовико из Милана художник всего лишь написал: «Герцог потерял государство, имущество и свободу и ни одно дело не довел до конца». Автор комментирует: «И это все, что Леонардо да Винчи мог сказать после того, как его судьба была в течение шестнадцати лет неразрывно связана с судьбой герцога. Словно эпитафия, написанная равнодушной рукой».
22 ноября 1955 года. Последнее время мечусь между отчаянием и надеждой и под одно из своих часто меняющихся настроений получаю письмо от генерала Шпиделя, первого немецкого офицера, занимающего высокий пост в НАТО. Письмо пришло из Вашингтона на имя моей жены. Благодаря связям с неким важным лицом, говорится в письме, ему удалось кое-что сделать для моего освобождения в ближайшем будущем. Шпидель вспоминает, как я себя вел после 20 июля 1944-го, когда его держали в подвале Главного управления имперской безопасности. Мне было приятно прочитать, что, несмотря на мои собственные проблемы, я «бескорыстно, мужественно и как настоящий друг» делал все возможное для него и его жены, «помогая словом и делом».
26 ноября 1955 года. Новые признаки того, что наши дела сдвинулись с места. Нам велели составить список наших вещей. Дали на это три дня. В тот же вечер нам вручили листы бумаги. Ширах настроен оптимистично:
— Все это имеет смысл, только если нас вот-вот отпустят.
Я сам стал волноваться из-за предисловия и эпилога к моим мемуарам. На воле у меня уже не будет столько времени.
30 ноября 1955 года. Утром нам объявили, что через час приедет Катхилл и выступит перед нами с важным сообщением. У Функа подогнулись ноги от волнения; Гесс бросился убирать свою камеру; пытаясь успокоить нервы, я приводил в порядок свои рисунки и нумеровал их. В десять часов двери всех камер распахнулись. Появился Катхилл в сопровождении Летхэма и начальника русской охраны.
Продвигаясь по коридору с грохотом танка, он по очереди останавливался перед каждой дверью и коротко бросал Летхэму:
— Начинайте.
Летхэм без всякого выражения отбарабанил следующее сообщение:
— Номер один. Мы слышали, что вы питаете какие-то надежды. Мы запросили списки вещей исключительно для административных целей. Все ожидания, что вы скоро выйдете на свободу, абсолютно беспочвенны.
Не успел первый осознать смысл сказанного, как Катхилл уже говорил: «Следующий». У второй двери сцена повторилась. Она повторялась пять раз, если быть точным.
Вечер. Все еще плохо соображаю. За весь день никто не произнес ни слова. Все просто раздавлены. Функ сидел на стуле, безвольно свесив руки, и беззвучно плакал. Ширах смотрел перед собой ничего не видящими глазами, периодически качая головой. Внезапно он стал похож на старика. Всякие признаки и воображаемые сигналы, как бы мы ни старались относиться к ним скептически, подпитывали наши надежды, поэтому сегодняшнее сообщение обрушилось на нас, словно второй приговор. Днем у меня в голове промелькнула мысль: может быть, все это ничего не значит, может быть, Катхилл, разозлившись на всеобщее возбуждение и нарушение дисциплины, всего лишь решил призвать нас к порядку таким вот жестоким способом. Кто знает?
2 декабря 1955 года. Вторая встреча с моим младшим сыном. Последний раз я видел его больше года назад. Сейчас ему двенадцать. Он смотрит на меня с любопытством; отвечает на вопросы, как хорошо воспитанный ребенок, говорящий с незнакомым человеком. Приехавшая с ним жена выглядит переутомленной и измученной. Тоска. Оцепенение.
14 декабря 1955 года. Несколько месяцев назад я написал прошение о помиловании, потом отказался от этой идеи. Но сегодня я все-таки его отправил. Меня подтолкнули грустные глаза моего мальчика. До сих пор я был против подобных петиций — из чувства собственного достоинства, из презрения ко всем тем, кто ускользнул от ответственности либо с помощью самоубийства, либо с помощью слезливых уловок. А самое главное — мне казалось нелогично сначала принимать на себя ответственность, а потом просить о снисхождении.
С высоты десяти лет тюремного заключения я иногда поражаюсь безрассудству, с которым взял на себя вину за всю политику режима. С другой стороны, таким образом я попытался навсегда порвать с духом прошлого. Однако в последние две недели раздумий даже эта уверенность порой оставляла меня. Мое выступление в суде действительно было интеллектуальным отречением от высокопарной пошлости тех лет? Не было ли это всего лишь видоизмененным слепым самопожертвованием, еще одним проявлением романтической одержимости преданностью, бездумной юношеской чувствительности? И порой меня терзает мысль: сам Гитлер, несмотря на то, что я отрекся от него, несмотря на все, что он символизировал в суде, был бы необычайно доволен той ролью, которую сыграл Альберт Шпеер, сидя на скамье подсудимых. Эмоциональная атмосфера, создавшая условия для моих самообвинений, была порождением нацизма — я хорошо усвоил свой урок. Только суть изменилась: «Ты — ничто, только твоя вина имеет значение».
Два часа спустя: перечитал эту запись, и меня одолели сомнения. Что если вся эта интеллектуальная акробатика — всего лишь для того, чтобы оправдать изменение точки зрения? Но пусть будет так, петиция отправлена. Чувствую облегчение.
15 декабря 1955 года. Еще один комментарий к вчерашней записи: прочитал у Мартина Бубера, что человек «получает власть над ночным кошмаром, назвав его по имени».
24 декабря 1955 года. После отчаяния последних недель вернулся к своим походам. Этим утром я оставил Европу позади и по понтонному мосту перешел в Азию. Мне трудно представить себе эту величественную панораму: мечети и минареты в окружении разбросанных в беспорядке маленьких домиков. Сколько башен в Софийском соборе Константинополя? И еще я путаю Золотой Рог и пролив Босфор. Проблемы с воображением.
Перед сном читаю «Послание к римлянам» апостола Павла. Несмотря на всю духовную поддержку, я много лет жил в духовной изоляции. Иногда я думаю о смерти. Но скорее потому, что устал от жизни. Только мысль о детях… а теперь эта книга! Она постепенно вытесняет собой архитектуру. Она становится единственной целью, которую я вижу перед собой. А больше я ничего не жду.
25 декабря 1955 года. Вчера попросил выключить свет в семь часов вечера.
14 января 1956 года. Ни одной записи за три недели. Каменные сторожевые вышки достроили. Мы вернулись в большой сад. Продолжительная апатия. Все еще прокручиваю в голове сцену с Катхиллом.
20 февраля 1956 года. Еще пять недель без единой записи. О чем писать, в конце концов? Стоит ли рассказывать, что у Дёница есть любимая метла, и он приходит в ярость, если кто-то берет ее? Заслуживает ли внимания тот факт, что многие годы мы убираем вестибюль в одном порядке? Сначала мы с Ширахом подметаем по бокам, он всегда метет слева, а я справа по направлению к центру, тем временем Дёниц сгребает мусор в середину. Потом Функ и Гесс выносят кучи, сметенные Дёницем. Гесс приходит с ведром и совком; Функ всегда с метлой. Все делается молча. Как же мы приспособились к нашим условиям!
15 марта 1956 года. Событие в светской жизни Шпандау: Дибров пригласил трех западных комендантов города в тюремную столовую. Из-за этого нам пришлось несколько часов ждать в наших вычищенных до блеска камерах. Наконец и нам принесли еду. Русский директор явился в полной парадной форме. Но явно в дурном расположении духа. Он наорал на Гесса за то, что у того болел живот и он не хотел идти за едой, на меня — за расстегнутую пуговицу на куртке. Потом мы узнали, что хозяин, Дибров, не пришел на собственный званый обед; его западные коллеги, ничуть не смущенные его отсутствием, пообедали без него.
В три часа они мирно разъехались по своим делам. Видимо, Поэтому нас не представили. Кстати, мы давно привыкли, что к нам относятся как к живому инвентарю в паноптикуме. Особо важным гостям демонстрируют кучку стариков в камерах: «Это адмирал… это архитектор…»
18 марта 1956 года. Сегодня мы развели в саду три костра и жгли листья. Гесс поддерживал огонь, но большую часть времени просто стоял, глядя на языки пламени. В пятидесяти шагах от него Ширах ворошил дрова в другом костре. Я тоже жгу листья. Я смотрел на огонь и внезапно понял, что уже не знаю, нужна ли мне свобода.
28 марта 1956 года. Фомин — единственный среди вновь прибывших русских, кто настаивает, чтобы к нему относились как к влиятельному человеку. У нас часто создается впечатление, что он приходит в тюремный корпус или в сад без всякого повода — исключительно ради ощущения власти. Сегодня в саду я поздоровался с ним, приложив руку к козырьку лыжной шапочки.
— Номер пять, вы неправильно отдали мне честь.
Я с удивлением посмотрел на него и отдал честь чуть официальнее.
— Нет, — сказал Фомин, — не так. Вернитесь назад, а потом подойдите ко мне.
Я выполнил его требование. Когда я снова подошел к нему и поднял руку в военном приветствии, Фомин сдвинул свою шапку на затылок.
— Он не знает! Номер пять, почему неправильно отдаете честь? Снять шапку. Надеть. Еще раз!
В моем описании эта ситуация кажется немного комичной, как будто я сохранил некоторую долю ироничного превосходства. Это не так. К унижениям невозможно привыкнуть.
5 мая 1956 года. Сегодня, когда я полол сорняки на цветочной клумбе, дружелюбный Боков сказал:
— Что, всегда работа и работа? Почему работа? Теперь надо десять минут работа, пятьдесят минут отдых.
Он добродушно рассмеялся:
— Так работают коммунисты. Коммунисты работают лучше, чем немцы.
Под влиянием благожелательного отношения некоторых русских Функ недавно обнаружил у себя бабушку-славянку. Чуть позже появился русский двоюродный прапрадедушка; он с возрастающей наглостью постепенно перемещает свое генеалогическое древо на Восток. Ширах язвительно заметил:
— Наверное, ваша семья оказалась в Германии по чистой случайности.
Но Функ остался верен своему жизнерадостному цинизму. Он с улыбкой хлопнул себя по колену карманным русским словарем и заявил:
— А теперь займусь изучением родного языка.
12 мая 1956 года. Мои ореховые деревья выросли под два метра — выше меня. Ровно неделю назад твердая зимняя скорлупа треснула, и показался цветок. Еще вчера нижняя часть его трехъярусной конструкции по форме напоминала щипцы для сахара; верхушка была похожа на египетскую столицу. Теперь же, как хорошо организованное здание, обнаруживающее дополнительную гармонию, бутон выпустил шестнадцать ореховых листочков, каждый из которых делится на семь отдельных долей. Сто двенадцать частей. Листья вяло повисают, словно устав от быстрого роста.
И без виктории амазонской можно обмирать от восхищения.
12 июля 1956 года. Через Хильду получил копию письма Джона Макклоя моей жене от 21 мая. Он обещает связаться с Государственным департаментом и пишет дальше: «Я твердо убежден, что вашего мужа следует выпустить на свободу, и с радостью сделаю все возможное, чтобы ускорить его освобождение».
14 июня 1956 года. Наш вестибюль перекрашивают, на этот раз этим занимаются работники тюрьмы. Мы должны лишь мыть полы. Под руководством гросс-адмирала мы используем упрощенный метод. С криком «Драить палубы!» мы выплескиваем воду из ведер на пол, потом швабрами сгоняем ее в холодный воздуховод нашей новой воздушной системы отопления. Скинув кители, нам помогали Пиз и Боков, как вдруг, словно из-под земли, позади них вырос полковник Катхилл. Охранники поспешно натянули кители.
— Кому пришла в голову эта идея? — сурово спросил Катхилл.
Все молчали.
— Она стечет вниз и наружу, — попытался его успокоить я. — Система не водонепроницаемая.
— Вы же не станете говорить мне, что она не водонепроницаемая, — рявкнул на меня Катхилл, — если она воздухонепроницаемая?
Ни один заключенный не осмелится противоречить такой логике, тем более подкрепленной высшей властью.
15 июня 1956 года. Мое нежелание вести этот дневник становится все сильнее. Лишь изредка я беру в руки карандаш и бумагу так, будто выполняю тягостную обязанность. Мне в самом деле больше нечего сообщить на волю, а теперь, когда я дописал мемуары, с прошлым тоже покончено. Книги я теперь читаю, лишь бы провести время. Я давно забыл о своих планах написать большую книгу о назначении окна в здании или о недостроенных зданиях на картинах Джотто. Я забросил идею изучения иностранных языков, больше не слежу за последними техническими разработками в архитектуре. Что я написал за последние несколько месяцев? Если не ошибаюсь, помимо эпилога к книге, одни лишь глупые истории: эпизод с бабушкой Функа, досада на охранников, желудочные колики Гесса. Я страдаю меньше или больше?
Если так пойдет и дальше, боюсь, я обречен. Я могу превратиться в настоящего каторжника. Но хотя я это понимаю, я слишком устал, слишком подавлен, чтобы принимать решения. Через три месяца нас покинет Дёниц. У нас было немало противоречий и конфликтов, но даже они помогали мне выжить. С октября я останусь один с Гессом, Функом и Ширахом. Что за мысль! Если я хочу продержаться, к тому времени я должен начать все заново.
15 июля 1956 года. Ничего. Четыре недели, ничего.
17 июля 1956 года. Сегодня Гесс сидел на стуле под ореховым деревом, согнувшись пополам, и жалобно стонал.
Ему явно опять стало хуже. С декабря на двери его камеры висит извещение, подписанное американским врачом: «№ 7 должен каждый день работать в саду не менее получаса под присмотром охранников». Это распоряжение в течение следующих трех месяцев завизировали британский, французский и русский врачи. С тех пор Гесса дважды наказывали, «чтобы утихомирить», как однажды заметил Катхилл. Сегодня Летхэм тоже приказал Гессу немедленно идти на работу, иначе его отправят в карцер. Ему понадобилось пять минут, чтобы пройти сто метров до грядки с сахарной кукурузой. Скрючившись и отдыхая после каждого второго взмаха мотыгой, он со стонами и жалобами рыхлил землю, подолгу стоял, опираясь на мотыгу, и безостановочно причитал. Через десять минут он тяжело сел на землю, подтянул колени и опустил на них голову.
Подошел охранник.
— Вы должны работать. Встаньте!
Гесс, хныкая, покачал головой.
— У меня сердечный приступ. Донесите на меня, накажите меня, убейте, если хотите.
Три охранника стояли рядом с равнодушными лицами. Мы держались в стороне. Мы давно привыкли к подобным сценам и не обращали на них внимания. Прошло пятнадцать минут, прежде чем Гесс уступил требованиям охранников. Он тяжело поднялся и с перекошенным лицом снова принялся за работу. Отработав положенные полчаса, он, шатаясь, подошел к стулу, рухнул на него и снова уронил голову на колени. По его просьбе я принес ему куртку.
20 июля 1956 года. Новый русский генерал по Восточному Берлину, Чамов, приехал с проверкой. В отличие от приветливого Диброва, он лишь спросил через переводчика:
— Жалобы есть?
Услышав ответ «нет», он вел себя довольно странно: в каждой камере он некоторое время смотрел на потолок, потом молча удалялся.
20 июля 1956 года. Сегодня днем я случайно оказался в коридоре, когда Гесс вышел из камеры — расслабленный и бодрый. При виде меня его выражение изменилось в долю секунды. Я был потрясен. Передо мной стоял измученный, страдающий человек. Он даже шел совершенно иначе. Пружинистая походка стала неуклюжей и неуверенной, как у инвалида с ампутированной ногой.
Я никому об этом не скажу, ни остальным, ни самому Гессу, но я необычайно встревожен. Он притворяется уже пятнадцать лет. Сколько же сил для этого требуется! Какое постоянство в насилии над собственным телом! И какое помрачение сознания!
23 июля 1956 года. Сегодня утром Дёниц у себя в камере по своему обыкновению вполголоса читал книгу на французском. Фомин постучал по маленькому окошку в двери:
— Не читать вслух. Verboten! Читать про себя.
Дёниц покорно ответил:
— Слушаюсь, сэр.
Тишина. У Фомина, который некоторое время ведет себя немного дружелюбнее, рецидив.
1 августа 1956 года. Дёниц в течение получаса совещался со своим адвокатом Отто Кранцбюлером. «Ведутся переговоры с тремя западными державами. Они пытаются найти способ, как выпустить меня на свободу, не привлекая внимания». Он снова одержим идеей «главы государства» и явно доволен, что является темой переговоров между тремя державами. Он добродушно сообщает нам, что скоро будут обсуждать расформирование Шпандау; тюрьма просуществовала так долго, главным образом, потому, что британцы имеют на него зуб. С некоторой заносчивостью он добавляет:
— Но это не значит, что вас всех освободят.
Потом он говорит:
— Адмирал Руге, новый генеральный инспектор ВМС, оказался одним из моих учеников. Он буквально смотрит мне в рот. Даже сейчас.
Он опять говорит о «моем офицерском корпусе», как будто военно-морской флот — его семейный бизнес. Иногда он напоминает мне морского лейтенанта, слишком быстро получившего повышение.
1 августа 1956 года. Уже несколько дней Функ лежит с желтухой. Последнее время он жаловался на боли в желчном пузыре и его часто рвало. Его держат на картине в тюремном лазарете, поскольку желтуха может быть заразной. У него явно начались осложнения.
6 августа 1956 года. В последние месяцы чтение занимает у меня меньше времени. И у других тоже. Никто больше не возмущается, если кто-то забудет отдать газету. Интерес к событиям внешнего мира снижается, почти совсем пропал. Я часто ловлю себя на том, что просто переворачиваю страницы в поисках статей, которые могут касаться нашей судьбы.
12 августа 1956 года. Сегодня днем окна во всех камерах затянули москитной сеткой. Я впервые могу читать у открытого окна до десяти часов вечера, слушая, как комары тщетно жужжат с другой стороны сетки.
13 августа 1956 года. Со вчерашнего дня Функ лежит в британской больнице. По всей видимости, охранники пытаются сохранить его перевод в секрете от нас. Летхэм поджимает губы, когда я показываю на пустую камеру. Но Боков, простая душа, с невинным видом говорит:
— Шестого отвезли в больницу.
16 августа 1956 года. Этим утром пришел Ренар и равнодушно объявил: «Le numero trios est mert» («Номер три умер»). Мы оцепенели. После его освобождения мы стали еще больше уважать старого аристократа, особенно в эти последние месяцы. Он был единственным, кто ни разу не потерял самообладания. Самый старший и самый больной из нас — и, вероятно, наименее виновный, — он установил планку мужественности, в этот период нашей жизни, полный жестоких разочарований и унижений, он сохранял присутствие духа и с достоинством переносил выпавшие на его долю испытания. Я надеялся, что еще когда-нибудь увижу его.
Мне сложно оценить роль Нейрата во внешней политике Германии. Но среди множества скользких типов, многочисленных продажных кондотьеров, толпившихся при дворе Гитлера, он, безусловно, казался человеком из другого мира. Абсолютно не понимаю, как он мог опуститься до сотрудничества с ними. Вот в чем была его вина — он презирал придворную клику Гитлера и никогда не делал из этого секрета. Он принадлежал миру монархии; как представитель консерваторов, он расплачивался за игру, которую они вели с Гитлером.
23 августа 1956 года. Вечером увидел во «Франкфуртер Альгемайне Цайтунг» фотографию Карса, горного города в Турции, который я прошел несколько месяцев назад по пути к персидской границе. Я сделал набросок Карской крепости. Напротив раскинулся воображаемый луг, на котором под тремя взъерошенными елями стоит моя палатка. Вдалеке виднеются поросшие бурной растительностью горы. Перед палаткой двое мужчин сидят у костра. Моим постоянным спутником стал охранник? Сочетание Анатолии и южно-германского Альгоя на моем рисунке вызывает у меня улыбку.
24 августа 1956 года. Единственная реакция Шираха на фотографию похорон Нейрата в «Ди Вельте»:
— Видели костюм Папена? Садит идеально, должно быть, у него первоклассный портной. Наверное, шил у Книце в Вене.
26 августа 1956 года. Хорошие новости о Функе. Британский директор сказал, что Функу сделали операцию и он быстро идет на поправку. Через пару недель он снова будет «в порядке». То есть вернется в камеру.
28 августа 1956 года. Я все-таки взялся за «Историю окна». В этой работе, ради которой я проштудировал десятки книг и сделал множество заметок за прошедшие годы, я хочу исследовать влияние окна на формирование стиля в разные эпохи с учетом разных климатических условий, методов строительства и эстетических понятий. Первым делом я рассчитываю отношение поверхности окна к площади во дворцах эпохи Возрождения. Тема окон также оживила мою страсть к коллекционированию. В каждой книге по истории я ищу изображения старинных окон.
30 августа 1956 года. Дёниц проснулся среди ночи от приступа головокружения. Его рвало.
— Я видел подобные вещи. У заключенных с длительным тюремным сроком часто бывают нарушения кровообращения перед выходом на свободу, — заметил профессиональный охранник Пембертон.
Днем коротал время, делая карандашные наброски. В них отражается моя любовь к маленьким городкам Южной Германии. Так я создаю свой воображаемый мир. Ощущение свободы.
2 сентября 1956 года. За два часа до свидания с Маргарет и Эрнстом мне тайком передали новый обвинительный акт. Мое дело рассматривал Берлинский трибунал по денацификации. Но сейчас мои нервы более или менее пришли в порядок; доказательством этому служит тот факт, что свидание протекало относительно гладко. Эрнст хочет быть географом; я рассказывал о своем кругосветном путешествии. Перед их уходом я предложил посмотреть смену шотландской охраны — в килтах, с кисточками и всем традиционным антуражем.
— Нет, я не хочу этого видеть, — решительно заявил он.
Потом Фомин сказал:
— Еще минута.
Мальчик тотчас замолчал. Мы в тишине сидели напротив друг друга. Потом попрощались.
4 сентября 1956 года. Паук сплел паутину между двумя деревьями. Несколько дней назад Ширах целое утро искал еще одного паука, чтобы посадить в паутину. Он рассчитывал на жестокую схватку, но когда наконец нашел паука, то не смог взять его в руки. Паука посадил в паутину Лонг, но чужой паук оказался миролюбивым созданием и кратчайшим путем выбрался на свободу. Тогда Ширах и Пембертон стали бросать в паутину мотыльков и кузнечиков, а потом наблюдали, как паук завораживает свои жертвы и несколькими ловкими приемами запутывает в паутине, с тех пор кормление паука превратилось для Шираха в манию. Здесь все доводится до крайностей. И речь не только о заключенных. Сегодня американский, французский и русский охранники вместе с Ширахом ползали на коленях в траве и ловили кузнечика.
— В последнее время у каждого появился свой пунктик, — заметил Дёниц. — Шираху необходимо целый день говорить или петь, а теперь он еще и пауков ловит, а вы подергиваете губой, когда гуляете.
Думаю, так и есть.
7 сентября 1956 года. Сегодня днем, собираясь выйти во двор, мы долго ждали Гесса. Когда он наконец пришел Дёниц заметил:
— Если бы я получал одну марку за каждые пятнадцать минут, которые мне, герр Гесс, приходилось вас ждать последние одиннадцать лет, я бы стал богатым человеком.
Гесс мгновенно парировал:
— А если бы я получал всего один пфенниг за каждое глупое слово, которое вы мне говорили в течение этих одиннадцати лет, я стал бы гораздо богаче вас.
В последнее время Дёниц демонстрирует свое недовольство привилегированным отношением к Гессу, называя его «герр барон». Недавно он взял обыкновение стоять шагах в десяти от Гесса и подолгу смотреть на него в упор. Иногда я встаю рядом с Гессом и смотрю в ответ, что заставляет его прекратить это хамство.
14 сентября 1956 года. Я работал в саду, и британский директор, проходя мимо в сопровождении своего заместителя Летхэма, задал мне свой ритуальный вопрос: «Все в порядке?» И только перед уходом он между делом достал из кармана два листа бумаги: «Это вам». Документы, связанные с началом судопроизводства по делу о моем имении. Письмо датировано 18 августа, значит, оно целых двадцать семь дней шло из места, расположенного всего в нескольких километрах.
— Черепаха-пенсионерка могла бы позавидовать, — сухо заметил Харди.
17 сентября 1956 года. В последние дни своего пребывания в Шпандау Дёница оставило напряжение. Он часто сидит на скамейке с охранниками. Истории, шутки, воспоминания.
18 сентября 1956 года. Сегодня закончился второй год моего путешествия. Я прошел 3326 километров; считая зиму, когда за день в среднем проходил 9,1 километра. Пока я продолжаю свои походы, я сохраняю равновесие.
20 сентября 1956 года. Перед самым пробуждением мне снилось, что вернулся Функ. Ослабевший, он стоял у стены и казался удивительно маленьким и сморщенным. Я не мог поверить своим глазам, когда через полчаса после подъема четыре британских солдата внесли Функа на каталке в его камеру. Позади шел наш санитар в белом халате, за ним следовали мистер Летхэм и британский сержант.
Вскоре Функ уже стоял перед камерой Шираха и увлеченно болтал. Позвали Дёница. О Гессе Функ и не вспомнил. И обо мне тоже.
21 сентября 1956 года. Днем мне выдали бумагу, чтобы я мог написать своему адвокату, Флекснеру. Мучительно проходить все заново после десяти лет заключения. Какой в этом смысл? Я больше не существую. Пусть забирают разбомбленное имение в Ванзее, мне плевать.
28 сентября 1956 года. Дёницу осталось всего три дня. В воздухе витает странное напряжение — могут выпустить раньше во избежание демонстраций у ворот тюрьмы. Охранники тоже нервничают. Почти все западные охранники сегодня пожали руку Дёницу и пожелали ему удачи; даже Боков подошел к нему с другого конца сада и попрощался. Впервые один из нас выходит на свободу, полностью отсидев свой срок.
29 сентября 1956 года. Функ и Ширах почти не отходят от Дёница. К Шираху вернулись былые хорошие манеры. Он берет палку, которая поддерживает помидоры, ловко превращает ее в легкую трость и с неподражаемым изяществом быстро крутит в пальцах. Сегодня днем во время разговора он использовал палку в качестве опоры для спины. Раньше я подобное видел только в кино: с таким же видом аристократы наблюдают за скачками. Я заметил, как Ширах что-то жарко доказывал Дёницу. С раннего утра все только и говорят, что о программе ультраконсервативной ДРП, которую напечатали сегодняшние газеты. Проходя мимо, услышал слова нашего гросс-адмирала: «Ясно, по крайней мере, одно: это единственная первоклассная программа партии». Но колышки для помидор — не первоклассные бамбуковые трости; палка сломалась, и Ширах чуть не упал.
Со мной Дёниц держится отчужденно. Наверное, ждет что я сам с ним заговорю; но он уходит, а я остаюсь, поэтому все зависит от него.
29 сентября 1956 года. Говорят, за воротами ждут тридцать машин, битком набитых репортерами — ходят упорные слухи о досрочном выходе Дёница.
— Как только я окажусь на свободе, я первым делом обсужу с Кранцбюлером, как вытащить всех вас отсюда, — великодушно заявляет Дёниц.
Похоже, он совсем забыл, что его связи ничуть не помогли ему лично и он отсидел свой срок до самого последнего дня. Поэтому я говорю ему:
— Моим делом уже занимаются несколько важных персон среди союзников. Любые действия с вашей стороны могут только повредить.
Дёниц ошеломлен. Во время моей прогулки он избегает меня. Я тоже больше не делаю попыток заговорить с ним. Днем Катхилл доводит до нашего сведения никому не нужное решение четырех директоров: с 1 октября Дёниц больше не является заключенным в Шпандау.
29 сентября 1956 года. Последний день Дёница.
Повторяется та же сцена. Дёниц ведет долгий разговор с Ширахом и Функом, я хожу по своей дорожке, а Гесс в одиночестве сидит на стуле под ореховым деревом. Дёниц даже не попытался с ним помириться.
Внезапно Дёниц повернулся ко мне.
— Мне нужно кое-что у вас спросить, — сказал он.
Я ждал, что напоследок он скажет хоть одно дружеское слово, что перед выходом на свободу захочет разрядить обстановку, покончить с этой затянувшейся враждой. Я с готовностью ответил:
— Да, буду рад. Давайте присядем.
Мы сели рядом на скамейку, и Дёниц сказал:
— Вы как-то говорили мне, что в последний визит в бункер фюрера вы рекомендовали Гитлеру назначить преемником меня. Вы обсуждали его завещание и мое назначение, сказали вы. Как возник этот вопрос?
— Все было не совсем так, — ответил я. — Скорее, Гитлер зондировал почву. Он спрашивал, как вы справляетесь с обязанностями его заместителя в северном районе, и я ответил, что вы прекрасно справляетесь. Безусловно, я понимал, что Гитлер не случайно задал этот вопрос. Но, по своему обыкновению, он не раскрыл карты. Когда несколько часов спустя он снял с должности Геринга, я почувствовал, что наступает ваш черед принять руководство страной. Кто еще у него оставался? Поэтому ваше назначение меня не удивило. Но не я предложил вашу кандидатуру.
Дёниц кивнул.
— Именно это я хотел узнать. Когда я буду писать мемуары, мне нужно точно знать, каким образом я получил назначение[16].
Минуту мы сидели молча, уставившись прямо перед собой. Я попытался вспомнить сцену в бункере, но не смог. Внезапно я услышал изменившийся, резкий голос Дёница:
— Из-за вас я потерял эти одиннадцать лет. Вы во всем виноваты. В том, что меня судили как обычного преступника. Какое я имею отношение к политике? Если бы не вы, Гитлеру никогда не пришло бы в голову сделать меня главой государства. Все мои люди сейчас снова занимают командные посты. А посмотрите на меня! Уголовник! Моя карьера разрушена. — Он встал, уставился на меня тяжелым взглядом и продолжил с той же враждебностью: — И еще один вопрос: замечание относительно Кранцбюлера было вашим последним словом? Кранцбюлер возглавляет Целую кампанию по освобождению лиц, осужденных за военные преступления. Он часто встречается с Аденауэром. И у меня тоже есть кое-какое влияние. После выхода на свободу я хочу иметь возможность сказать: «Освободите четверых заключенных Шпандау». Я должен сократить это число до трех?
Я покачал головой.
— Можете говорить обо всех четверых. Я не возражаю. Но, может, у вас найдется минутка послушать, что я хочу сказать?
Дёниц снисходительно махнул рукой и сухо бросил:
— Пожалуйста.
— Все десять лет вы клеветали на меня, оскорбляли и подвергали меня остракизму, — сказал я. — В свое время Нейрат советовал мне не обращать внимания, просто хранить молчание. Тюрьма сама по себе — тяжелое испытание, говорил он. Я последовал его совету. Хотя вы постоянно обвиняли меня в бесчестном поведении в последние месяцы войны и на Нюрнбергском процессе. Но я хочу, чтобы вы хотя бы раз выслушали меня: вы и все остальные здесь без конца твердите о чести. Через каждое слово вы или Ширах говорите о достоинстве, выдержке. Война уничтожила миллионы людей. Еще больше миллионов погибло в лагерях от рук тех самых преступников. Все мы здесь были частью режима. Но ваш десятилетний срок волнует вас больше, чем смерть пятидесяти миллионов. А ваши последние слова в Шпандау — о вашей карьере! Нет, мне ничего не нужно от вас и вашего Кранцбюлера. Конечно, я хочу выйти отсюда. Но если моя свобода зависит от этого, я лучше останусь здесь еще на десять лет.
Дёниц не шелохнулся во время моей речи. Потом небрежно бросил:
— Хорошо, как вам будет угодно!
Он вернулся к остальным. Мы оба говорили на повышенных тонах. Они с нетерпением ждали его рассказа.
После воскресной прогулки в наших камерах устроили обыск и — вот глупость! — в камере Дёница тоже. Мы тем временем гуляли по коридору. В знак примирения и из желания показать Дёницу, что моя утренняя вспышка была отчасти результатом расшатанных нервов, я пошутил над скрупулезностью охранников. Дёниц дружелюбно откликнулся. По крайней мере, внешне мир восстановлен.
После ужина Дёниц попросил таблетку «Теоминала» и перед тем, как нас снова заперли в камерах, подошел к Гессу.
— Auf Wiedersehen, герр Гесс. Всего вам доброго.
— Auf Wiedersehen, герр Дёниц, — в том же духе ответил Гесс. — Всего наилучшего, и успокойте свои нервы.
Прощание с Функом и Ширахом длилось немного дольше. А потом он все-таки подошел ко мне. Он был заметно взволнован.
— Auf Wiedersehen, Шпеер, будьте здоровы.
Я пожал ему руку.
— Auf Wiedersehen, Дёниц. Удачи.
Я быстро ушел в камеру.
Дёниц через окошко в двери:
— Забыл — передайте мои наилучшие пожелания вашей жене.
Я лишь ответил из камеры:
— Спасибо.
В голосе Дёница слышалось смятение: он плакал. Снаружи, говорят, люди ждут с букетами цветов.