Год четвертый
Год четвертый
Отношение Гитлера к Аденауэру и Гёрделеру — Дориан Грей — Риббентроп и ответственность за войну — Парижские встречи с Вламником, Майолем и Кокто — Гитлер: о подавлении мятежей — Порванные рубашки — Депрессия — Утренний инцидент с Гессом — Поездка в Винницу и разрыв Гитлера с Ширахом — Планы по Востоку
18 октября 1949 года. Несколько дней назад Функу сделали операцию. Западные врачи хотели провести ее в американском госпитале, но русский директор не разрешил. В Шпандау привезли передвижную операционную армейского типа. Сложную операцию проводил французский врач. В соответствии с правилами присутствовали три охранника. Один потерял сознание. В подвале наготове стоял гроб.
За Функом ухаживает французская медсестра. Мы ее не видим — как только она появляется, нас запирают в камерах. Я этому даже рад. Я столько лет был лишен женского общества, что теперь боюсь оказаться неловким и неуклюжим.
22 октября 1949 года. Функ вне опасности. Он без ума от мадемуазель Антисье, но, к его огорчению, она не разделяет его чувства. Однако не лишает его иллюзий.
24 октября 1949 года. Говорят, Аденауэр, бывший мэр Кельна, стал главой нового западногерманского правительства. Помню, Гитлер назвал его способным человеком; кажется, это было в 1936 году за чаем в Нюрнбергской гостинице «Дойчер Хоф». Либель незаметно подвел разговор к значимости мэров, желая похвастаться своей работой в Нюрнберге. Благодаря дару предвидения и решимости, заметил тогда Гитлер, Аденауэр создал кельнский «зеленый пояс» с системой объездных дорог; он также пригласил в Кельн крупных градостроителей и построил уникальную ярмарочную площадь на правом берегу Рейна. По словам Гитлера, он по сей день находится под впечатлением проекта Аденауэра, погрузившего город в долги. Что значат несколько дурацких миллионов по сравнению со смелым планом города, с архитектурной концепцией? Жаль, что из-за политической позиции Аденауэра Гитлер не использовал способности этого человека.
Гитлер ценил Аденауэра за упорство: наверняка он поссорился бы с этим сложным человеком при первой же встрече. Однажды он попытался договориться с одним из мэров-аристократов, и хотя тот не без симпатии относился к «национальной революции», они мгновенно повздорили. «Этот Гёрделер ставит мне палки в колеса! — не раз жаловался мне Гитлер. — Он прекрасно знает, как я хочу поставить новый национальный памятник Рихарду Вагнеру. Я лично сказал ему, что утвердил проект Хиппа. Но он все время придумывает новые уловки, чтобы помешать сносу жалкой старой статуи, возведенной неумелым скульптором. — В голосе Гитлера появились стальные нотки: — Гёрделеру хорошо известно — я даже обсуждал с ним детали, — что мне особенно нравится большие величественные рельефы, что все должно быть сделано из лучшего унтерсбергского мрамора. Мне пришлось снять Гёрделера с поста рейхскомиссара из-за его бюрократического подхода к работе. Если он в скором времени не образумится, он больше не будет мэром. Через шесть месяцев напомните мне об этом, Борман».
И в 1937-м Гёрделер так-таки лишился всех официальных постов. В то время никто и вообразить не мог, что семь лет спустя заговорщики выберут прежнего мэра Лейпцига преемником Гитлера.
26 октября 1949 года. В соответствии с мерами по самосохранению я приступил к выполнению программы упражнений, направленных на укрепление сердца и мышц. Я собираюсь засыпать яму объемом примерно сто пятьдесят кубометров, и для этого мне придется перетаскать песок из кучи на другом конце сада. Вдобавок я отмерил расстояния в сто и двести метров и иногда совершаю пробежки на эти дистанции. Врач прописал мне спортивную обувь. Я не бегал несколько лет, и теперь мои «достижения» приводят меня в уныние.
2 ноября 1949 года. Побегал несколько дней, и у меня распухло колено. Врач прописал постельный режим. Глотаю таблетки в огромных количествах и принимаю витамины.
С каждым письмом из Гейдельберга приходят семейные фотографии. Я рассматриваю их снова и снова, сравнивая со старыми снимками — хотя бы так я смогу видеть, как растут дети. Долго ломал голову над одной фотографией, которую получил сегодня: лоб явно Фрица, и стрижка тоже предполагает, что это один из мальчиков, но подбородок, похоже, принадлежит Хильде, а по глазам — вроде бы Маргарет. Может, это все-таки Маргарет с короткой стрижкой? Надеюсь, это не Эрнст. Совсем недавно я перепутал Эрнста с Арнольдом.
Прошло больше четырех лет с тех пор, как я видел их в последний раз. Эрнсту, самому младшему, было тогда полтора года; сейчас ему больше пяти. Арнольд подошел к подростковому возрасту, а Альберту уже пятнадцать! Через пять лет трое из моих детей станут взрослыми. Раньше я с удовольствием ждал этого периода в жизни детей. Теперь во мне все больше крепнет чувство, что я потерял детей навсегда, а не только на срок заключения. Откуда возьмутся чувства после двадцати лет разлуки? Иногда я боюсь, что если меня вдруг выпустят раньше срока, это нарушит процесс взросления. Когда меня посещают такие мысли, я иногда думаю, что было бы лучше, если бы я никогда не вернулся домой. Что они будут делать с шестидесятилетним незнакомцем?
4 ноября 1949 года. Все еще в постели. Сегодня снова пять часов провел за чтением. Размышлял. Грустил по дому. Тосковал по семье. Боли в груди и в области сердца.
Несколько часов изводил себя мыслями о том, что дети меня забыли, а жена хочет развестись. Фантазии? Или мое подсознание таким безумным образом реагирует на страх перед встречей с семьей, страх перед возвращением домой?
5 ноября 1949 года. Депрессия. Почти нет желания жить.
7 ноября 1949 года. Днем приснился сон: мы с женой ссоримся. Она в гневе уходит от меня по саду. Я иду за ней. Внезапно от нее остаются только глаза. Они полны слез. Потом я слышу ее голос. Она говорит, что любит меня. Я пристально смотрю в ее глаза; потом крепко обнимаю. Я просыпаюсь и понимаю, что плакал впервые после смерти отца.
8 ноября 1949 года. В течение последних нескольких дней, во время дневного отдыха, Джек Донахью приносил мне книгу, только что вышедшую на воле. Ее написал драматург Гюнтер Вайзенборн. Студентом я видел в Берлине его пьесу о подводных лодках. При Гитлере его посадили в тюрьму, и эта книга, под названием «Мемориал» — его дневник, воспоминания о тех годах. В одном отрывке он вспоминает, как незадолго до начала войны увидел Гитлера в Мюнхенском Доме художника, сидящего в кругу приближенных:
«Человек, которого они назвали фюрером, в тот вечер изображал хорошего парня с выражением милого изумления в глазах. Когда этот человек произносил несколько слов, все сидящие вокруг него паладины подобострастно наклонялись вперед, тянулись к одной точке: рту деспота с кляксой усов на губе. Словно теплый ветер покорности молча склонил эти надменные головы, и я не видел ничего, кроме складок жира на шеях наших лидеров…
Толстощекий Гитлер принимал эту волну раболепия. Он в свою очередь слегка склонился к Шпееру, который сидел справа от него и изредка ронял несколько учтиво скучных слов. Обрушившийся на него поток почтения Гитлер передавал Шпееру; это напоминало эстафету обожания. Шпеер, казалось, был окружен восхищением и любовью; именно он сгребал подношения, будто какую-то мелочь».
Странно читать подобное наблюдение в этой камере. Оно напомнило мне одно замечание моего помощника Карла Марии Хеттлага. Однажды после вечернего визита Гитлера в мою мастерскую он сказал, что я — безответная любовь Гитлера.
Это была не гордость. И не попытка отстраниться от Гитлера. Сегодня с моей нынешней выгодной позиции мне кажется, что в отношениях с людьми я всегда держался отчужденно, и эта отчужденность, возможно, была разновидностью застенчивости. С другой стороны, я был молодым человеком тридцати лет, которому все говорили, что он строит на века — и я чувствовал груз огромной ответственности. Я видел себя в разрезе истории. Может, я и хотел бы проявить свое глубочайшее почитание; но я никогда не умел свободно выражать свои чувства. Не мог даже в этом случае, хотя мне часто казалось, что Гитлер возвышается над всеми, кого я знаю, может, даже над моим отцом, которого я искренне уважал.
20 ноября 1949 года. Продолжаю размышлять о глубинных причинах моего сдержанного отношения к людям. Двенадцать лет в ауре гитлеровской власти, вероятно, лишили меня непосредственности, которая, безусловно, была мне свойственна в юности. Не стоит убеждать себя, что меня просто подавляло влияние великой личности и порученных мне исторических задач. Это также было рабство в самом широком смысле слова, а не только в его сублимированном, психологическом значении. Ведь мои честолюбивые замыслы полностью зависели от прихотей Гитлера. Вчера он мог назвать меня гением архитектуры, но кто мог гарантировать, что завтра он не скажет: «Гислер мне нравится больше Шпеера»? Вполне возможно, с 1943-го он в самом деле предпочитал мне моего мюнхенского соперника.
Вскоре после того, как я получил первые крупные архитектурные заказы от Гитлера, я стал периодически испытывать чувство тревоги в длинных туннелях, в самолетах или закрытых комнатах. Сердце начинало бешено колотиться, сдавливало грудь, я задыхался, и давление резко подскакивало. Через несколько часов приступ проходил. Я обладал властью и свободой, и в то же время испытывал тревогу! Сейчас в камере я и думать о ней забыл.
В свое время меня в течение нескольких дней тщательно обследовал профессор фон Бергман, известный в Берлине специалист по внутренним болезням. Он не нашел никаких нарушений в моем организме. Проблемы исчезли без всякого лечения после начала войны, когда Гитлер переключился на другие дела, и я больше не был в центре его внимания или же привязанностей.
Недавно я прочитал у Оскара Уайльда: «Влиять на другого человека — это значит передать ему свою душу. Он начнет думать не своими мыслями, пылать не своими страстями. И добродетели у него будут не свои, и грехи, — если предположить, что таковые вообще существуют, — будут заимствованные».
Но пока я читал «Портрет Дориана Грея», в голову пришла мысль: щеголь сохранил красоту, потому что все его уродливые черты забирал портрет. Что, если я сейчас передаю свое нравственное уродство своему автобиографическому описанию? Может, это способ выжить?
22 ноября 1949 года. Снова на ногах. Русский врач прописал мне каждый день ходить в течение нескольких минут с получасовыми перерывами.
Часы на соседней церковной башне только что пробили 11 вечера. Свет в камере давно погасили. Но через большое смотровое отверстие в камеру проникает свет и падает на мою небольшую чертежную доску. Я пишу, и все мои чувства обострены, настроены на любые признаки опасности. Сейчас стало сложнее, потому что некоторые охранники носят ботинки на резиновой подошве — очевидно, чтобы не потревожить наш сон. Но для нас это создает проблемы в те четыре-пять часов, когда мы по-настоящему предоставлены самим себе. Однако сегодня на пост в коридоре заступил русский охранник Мушин, а он носит грубые ботинки на кожаной подошве. Так что я могу работать спокойно.
Возвращаясь к «Дориану Грею», или заимствованной личности: после знакомства с Гитлером в мою жизнь, безусловно, вошло нечто для меня чуждое, нечто прежде далекое. Я, скромный, неопытный архитектор, еще не нашедший собственный стиль, внезапно начал мыслить невероятными категориями. Архитектурные мечты Гитлера стали моими мечтами. Мои мысли приобрели государственный масштаб, имперские размеры — все это никогда не принадлежало моему миру. Во всяком случае, после Нюрнберга я убедил себя, что Гитлер был великим соблазнителем. Но так ли это? Он в самом деле лишил меня индивидуальности? Однако что бы я ни писал или говорил, сложное ощущение связи с ним сохраняется по сей день. Может, тогда правильнее было бы сказать, что он помог мне найти свою индивидуальность? Что, если по-новому взглянуть на мои архитектурные концепции? Вот что получается.
Все мои архитектурные замыслы тридцатых годов, главным образом, основывались на отказе признать современность, чем я и руководствовался, работая помощником Тессенова. Меня не случайно привлекал Тессенов с его пристрастием к единству, простоте, тонкой работе, а не Гропиус или Мис ван дер Роэ. В этом отношении Гитлер не лишал меня индивидуальности. Я испытывал неприязнь к большим городам и порожденному ими типу людей, развлечения моих однокурсников были мне не понятны, вместе с тем я любил плыть на лодке по реке, ходить в походы, лазать по горам — все это было неотъемлемой частью романтического протеста против цивилизации. В Гитлере я, прежде всего, видел человека, стремящегося сохранить мир девятнадцатого века, спасти его от тревожного мира больших городов, который всех нас ждет в будущем. В этом смысле я фактически ждал появления Гитлера. Более того — и в моих глазах это служит ему оправданием, — он дал мне силы, позволившие мне выйти за пределы моих возможностей. Если так, я не могу сказать, что он лишил меня индивидуальности: напротив, благодаря ему я впервые открыл в себе более яркую личность. Готов пойти даже дальше: а что, если сейчас, в тюрьме, именно Гитлер — какая любопытная мысль! — подтолкнул меня к поиску еще одной, новой личности? Без опыта и знаний, приобретенных за годы работы с ним, смог бы я понять, что все историческое величие значит меньше простого жеста гуманности; что мировое господство, о котором мы мечтали, ничто по сравнению с готовностью протянуть руку помощи другому человеку? Необычная перемена точки зрения.
23 ноября 1949 года. Сегодня получил письмо от матери, в котором она вспоминает, что Аннелиз Хенкель в Первую мировую войну была помолвлена с моим дядей Германом Хоммелем. Если бы дядя женился на энергичной Аннелиз, Рассуждает мать, стал бы ее будущий муж, Иоахим Риббентроп, послом в Лондоне и, в конечном счете, министром иностранных дел?
Однажды я видел Риббентропа, когда мне было семнадцать, и родители повезли меня в Висбаден. Он поразил меня, потому что в безоблачную погоду шел под зонтом, а в руке держал котелок. Этот высокий светловолосый человек с всегда высоко поднятой головой казался мне высокомерным и недоступным. До того дня я видел подобные нелепые типы английских джентльменов только в юмористических журналах.
Заместитель Риббентропа Мартин Лютер однажды рассказал мне, как отзывалась о Риббентропе его теща, богатая совладелица завода по производству шампанского: «Удивительно, что мой безмозглый зять сумел забраться столь высоко». Через несколько месяцев Риббентроп отправил Лютера в концентрационный лагерь, потому что Лютер, сомневаясь в умственных способностях своего шефа, вместе с Гиммлером интриговал против него. Гиммлер не бросил бывшего сообщника и проследил, чтобы в лагере его устроили на безопасную должность библиотекаря. Вечные антагонисты Геринг, Розенберг, Геббельс и даже Борман сходились во мнении, если речь заходила о Риббентропе. Все считали его надменным глупцом, который все хочет сделать сам. Мне тоже бросилось в глаза широко известное тщеславие министра иностранных дел, когда я побывал в его официальной резиденции, бывшем президентском дворце, восстановленном во время войны за огромные деньги. Почти во всех общих комнатах были фотографии Гитлера в широких серебряных рамках с длинными хвалебными посвящениями Риббентропу. Они стояли повсюду: на тумбочках, столах и буфетах. При ближайшем рассмотрении становилось понятно, что Риббентроп попросту сделал несколько отпечатков одного и того же снимка.
24 ноября 1949 года. Сегодня я случайно подслушал в коридоре слова Дёница. Настоящий виновник войны, уверял он, — это Риббентроп, который был слишком высокомерен и неверно оценил реакцию англичан. Редер с ним согласился, а я, услышав его ответ, вспомнил один случай, который произошел, кажется, летом 1939. Гитлер с одним из своих адъютантов шагал по террасе Бергхофа. Остальные гости почтительно удалились на застекленную веранду. Но в разгаре оживленной беседы Гитлер позвал нас на террасу.
«Им следовало прислушаться к Мольтке и нанести удар, — заговорил он, продолжая свою мысль, — как только Франция восстановила силы после поражения в 1871-м. Или в 1898 и 1899-м. Америка воевала с Испанией, французы бились с англичанами в Фашоде, у них возникли споры из-за Судана. У Англии тоже были свои проблемы с бурами в Южной Африке, и вскоре ей пришлось направить туда войска. Все удачно сложилось в 1905-м, когда Россия проиграла Японии. Дальний Восток не представлял никакой угрозы. Правда, Англия с Францией были в хороших отношениях, но без России не могли тягаться с армией рейха. Это старый принцип: кто захватил инициативу в войне, тот и выиграл сражение. Все-таки шла война!» Увидев наши ошеломленные лица, Гитлер раздраженно бросил: «Война идет всегда. Кайзер слишком долго колебался».
Подобные сентенции обычно приводили Риббентропа в состояние крайнего возбуждения. В такие минуты было заметно, что среди нас только он думает, будто вместе с Гитлером раскрывает сокровенные тайны политических действий. В тот раз он тоже выразил согласие с Гитлером с характерной смесью подобострастия и высокомерия завзятого путешественника, чье знание иностранных обычаев все еще производило впечатление на Гитлера. Таким образом, вина Риббентропа не в том, что он проводил собственную военную политику. Он виноват в том, что, используя авторитет мнимого космополита, поддерживал провинциальные идеи Гитлера. Сама же война от начала до конца была идеей и работой Гитлера.
— Вот что никогда не понимали ни кайзер, ни его политики, — громогласно объяснял всем присутствующим Риббентроп. — Разница только в том, стреляют пушки или нет. Война идет даже в мирное время. Не понимая этого, нельзя заниматься внешней политикой.
Гитлер бросил взгляд на своего министра, в нем читалось нечто, похожее на благодарность.
— Да, Риббентроп, — сказал он, — да! — Он был заметно тронут, что хоть кто-то в этой компании его по-настоящему понимает. — Нужно помнить об этом, когда придет время и меня здесь не будет. Обязательно. — И продолжил, словно захваченный собственным пониманием природы исторических процессов: — Тот, кто займет мое место, непременно должен создать возможность для новой войны. Нам не нужна стабильная обстановка, мы не хотим топтаться на месте, погрязнув в сомнениях. Следовательно, в будущих мирных договорах мы должны оставить открытыми несколько вопросов, которые создадут для нас предлог. Вспомните, к примеру, Рим и Карфаген. Мирный договор всегда прямиком вел к новой войне. Вот вам Рим! Вот это искусство управлять государством.
Довольный собой Гитлер крутил головой, с вызовом глядя на почтительно внимающих гостей. Ему явно нравилось представлять себя рядом с государственными деятелями Древнего Рима. Сравнивая Риббентропа с Бисмарком — я сам не раз это слышал, — он подразумевал, что сам он выше буржуазной националистической политики. Он видел себя в масштабах мировой истории. И мы тоже.
Мы прошли на веранду. По своему обыкновению, он резко сменил тему и заговорил о каких-то пустяках. На протяжении нескольких месяцев темой разговоров в Бергхофе была книга Зощенко «Спи скорей, товарищ». Гитлер пересказывал отрывки, пока не начинал задыхаться от смеха. Борман получил приказ послать шофера в Мюнхен и для каждого из нас купить по книге. Я так и не узнал, что ему больше нравилось: юмор Зощенко или его критика Советского Союза. Впрочем, в то время я об этом не задумывался.
Сегодня вечером я впервые за четыре с лишним года пил коньяк. Мне его принес Джек Донахью. Всего один глоток. Но он оказал на меня разрушительное воздействие. Кружилась голова, я едва держался на ногах. Пришлось лечь. В то же время я с трудом сдерживал желание спеть или посвистеть. Смог встать только через час. В порыве радости от победы над головокружением я зашел к Гессу. Он лишь сказал: «Что это с вами?»
25 ноября 1949 года. Продолжаю вчерашние размышления. Когда несколько месяцев спустя началась война, война, незримо присутствовавшая во всех разговорах летом и осенью 1939-го, давление на меня ослабло, и не только в психологическом смысле. Я и физически стал гораздо свободнее. Теперь свита Гитлера состояла из адъютантов и генералов, и я впервые за многие годы снова мог жить собственной жизнью. Я с семьей, без Гитлера, ездил в Оберзальцберг в своем БМВ, перекрашенном в серый военный цвет. Тем временем мой отдел улучшал и оттачивал планы строительства, доводил до совершенства деревянные макеты.
Всем нам казалось, что с каждым месяцем мы почти без усилий приближаемся к поводу для создания триумфальных арок и аллей славы. Внезапно появились настоящие основания для возведения Народного дома и берлинского дворца фюрера: победы в Польше и Норвегии, завоевание Франции. В подземной усыпальнице Дворца солдатской славы отвели места для саркофагов командиров, отличивших в этих баталиях.
С каким весельем шли мы к катастрофе! Ганс Стефан, один из моих ближайших помощников, нарисовал серию карикатур. На одной из них среди огромных храмов стоит брошенный маленький домик — остаток идиллического прошлого. Груды камней, развороченная земля и копёры — именно это ждет жителей Берлина, когда начнутся работы. Полицейский ведет группу несчастных заключенных через новый широкий бульвар, по которому с ревом несется машин сорок. Гигантский кран должен поднять громадный стержень колонны для портика Народного дома, но по ошибке цепляет здание рейхстага. Орел на земном шаре, венчающем купол, выворачивает слишком длинную шею, пытаясь увидеть с высоты трехсот метров, что происходит на земле. Он окликает пролетающую мимо пустельгу, которая решила узнать, почему внизу, под облаками, все кричат «Хайль!». Из тяжелых гаубиц палят по многоквартирным домам — их сносят, потому что они стоят на пути большого бульвара. Через два года эту работу за нас сделали бомбардировщики союзников.
28 ноября 1949 года. Унылая ноябрьская погода; плотный туман окутал Шпандау. Несколько часов пытался заставить себя писать, но меня охватила апатия.
3 декабря 1949 года. Сегодня узнал от Пиза, что больше года назад фрау Ширах разошлась с мужем и вступила в новые отношения. Но, с другой стороны, в их браке ее отчасти интересовала его власть, а его отчасти интересовали ее деньги. Дети вроде бы приняли сторону отца. Первым эту новость рассказывает мне охранник — признак моей обособленности от других заключенных.
Одновременно Пиз отдает мне письмо, которое пришло по официальным тюремным каналам. Арно Брекер, говорится в нем, передает мне привет. У него дела явно идут не в пример лучше, чем у меня. Последний раз я видел его в 1941-м в Париже до того, как меня назначили министром вооружений. Мы обычно встречались в известном ресторане в Буживале на Сене, и мэтр Франсуа обслуживал нас, как старых друзей. Мы сидели на солнышке в саду, который каскадом спускался по склону холма: немецкие офицеры и французские художники, промышленники, аристократы. Иногда к нам присоединялись эксцентричные американцы. Здесь ничто не напоминало о войне, вражде, Сопротивлении.
После обеда мы иногда поднимались в небольшую квартирку Альфреда Корто на верхнем этаже и сидели на свернутых коврах, потому что стульев не хватало. Корто играл Шопена или Дебюсси. Никогда не забуду «Затонувший собор» Дебюсси в его исполнении.
Как отличались для нас с Брекером официальные мероприятия, которые устраивал вместе со своей женой Отго Абец, немецкий посол в Париже. Там французские художники держались скованно и производили впечатление замкнутых, неразговорчивых людей. Возможно, потому, что приемы устраивал победитель. Во всяком случае, в небольших компаниях, когда они не чувствовали за собой наблюдения, они были открытыми и приятными собеседниками. В посольстве им было неуютно. Куда-то исчезало обаяние и остроумие Кокто; Деспио угрюмо сидел в углу на диване под огромным гобеленом; трепетный исполин Вламинк почти не открывал рта; Дерен общался с французскими коллегами; Майоль выглядел смущенным; и Корто тоже явно чувствовал себя неловко. Даже градостроитель Гребер, который в 1937 году оказал мне дружескую поддержку при строительстве павильона для Всемирной выставки в Париже, не сказал ни слова в ответ на мое предложение помощи.
25 декабря 1949 года. Радуюсь подаркам из дома: теплые лыжные носки и календарь прошли цензуру. Тюрьма тщательно подготовилась к рождественскому ужину. Каждый из нас получил в подарок добротный темно-коричневый вельветовый костюм. Придется заказать семье две фланелевые рубашки, шарф и теплые тапочки в тон.
26 декабря 1949 года. «Мы должны быть готовы любое восстание подавить в зародыше», — заметил Гитлер в 1940-м, внимательно изучая оборонные укрепления в проекте берлинского дворца. Он решительно произнес свое любимое высказывание, которое с годами превратилось в навязчивую идею: «Повторения ноября 1918-го не будет!» И добавил: «Все, кто выйдет на улицу во время беспорядков, будут растоптаны. Враги времен Веймарской республики, где бы они ни были — в концлагере или дома, — будут немедленно расстреляны. А еще я расквитаюсь с католиками. В считанные дни сотни тысяч испустят свой последний вздох. Я всем докажу, как быстрые жесткие действия способны расправиться с революцией в самом ее начале. Тех, кто надеется на нее, ждет сюрприз». Вероятно, Риббентроп думал об этих словах, когда, спустя годы, на Нюрнбергском процессе заявил, что мы не проиграли бы войну, если бы Гитлер стоял у власти в 1914–1918 годах.
27 декабря 1949 года. Сегодня Гесс удивил нас, заявив, что снова потерял память. После всех этих лет он опять задает Шираху, Функу и мне нелепейшие вопросы. Утверждает, что никогда раньше не видел нашего английского директора, который совершает обход почти каждый день. Он с испугом спрашивает, что тут делает этот чужой человек. В саду он интересуется, кто такой Розенберг, о котором только что говорил Ширах. Мне не хочется его обижать, поэтому я покорно ему объясняю. Через полчаса появляется Функ. «Представляете, Гесс только что спросил меня, кто такой Розенберг». Интересно, что побудило Гесса снова взяться за эти старые дурацкие штучки?
Вечером мне предоставляется возможность отыграться на Гессе за его маленькие хитрости. Он берет в библиотеке мемуары Швенингера, личного врача Бисмарка.
— Кто такой Бисмарк? — с изумленным спокойствием вопрошает он.
— Разве вы не знаете, герр Гесс? Создатель бисмаркской селедки[10], конечно.
Все смеются. Оскорбленный Гесс покидает библиотеку. Позже я иду к нему в камеру и извиняюсь.
6 января 1950 года. Сегодня в коридоре произошел разговор, характерный для тюремного идиотизма. Участвовали: британский охранник Лонг, в этот раз лишь слегка подшофе, санитар Миз и я. Предмет разговора, Рудольф Гесс, молча стоял в стороне и наблюдал за этой сценой с напускным равнодушием. Лонг с упреком протягивает мне изодранную рубашку и спрашивает:
— Что это?
— Рубашка, — отвечаю я.
Раздражаясь, Лонг продолжает:
— Я не об этом. Что за рубашка?
Я все еще воспринимаю его вопросы буквально.
— Порванная рубашка.
На лице Лонга появляются признаки неуверенности.
— Но как она попала в мусорный бак?
Я напоминаю, что по инструкции, которую мы недавно получили, поношенную одежду надо выбрасывать в обычный мусорный бак.
— Но я не понимаю, — сетует Лонг. — Мусор относят в подвал, а в подвал имеют доступ гражданские служащие.
Я смотрю на него с удивлением.
— Но какой вред служащим от рваной рубашки?
— Вы не понимаете, — отвечает охранник. — Это же рубашка Седьмого!
Я все равно не понимаю и оглядываюсь на Гесса.
— Ну и что? Что особенного в рубашках Гесса?
Лонг потрясен.
— Как вы не можете понять? Неужели вы не слышали, что немецкие генералы продавали после войны в качестве сувениров? Не только свои медали, портупеи, сапоги для верховой езды или эполеты, но и даже перочинные ножи и семейные фотографии.
Я качаю головой.
— Но порванная рубашка… Гесса.
Я снова оглядываюсь на Гесса, который, опираясь на метлу, безмолвно взирает на нас с некоторой долей презрения.
— Ну конечно, какие могут быть вопросы, — говорит Лонг. — Что вы знаете о сувенирах? Или о том, до какого безумия доходят люди? Даже сегодня такая рубашка стоит не меньше десяти марок, а то и все двенадцать. Подумайте, сколько она будет стоить через сто лет!
Я решил ему подыграть.
— Вы правы. Тогда за нее точно можно будет выручить сто пятьдесят марок. Здесь семь заключенных, трое из них — с пожизненным сроком. Получается… ну, скажем, четыреста рубашек. Только представьте, сколько они будут стоить через сто лет.
Лонг сияет. С торжествующим видом он поворачивается к санитару.
— Шестьдесят тысяч марок! Эти рубашки стоят шестьдесят тысяч марок. А вы бросаете их в подвал, где до них могут добраться служащие!
— Но санитар не отвечает за безопасность, — вмешиваюсь я.
Лонг начинает злиться.
— Выбрасывая мусор из бака, — говорит он, по-прежнему обращаясь к Мизу, — нужно его проверять. Подумайте, что еще может выйти за ворота тюрьмы вместе с мусором.
— Все верно, — качает головой Миз. — Но я отказываюсь проверять баки. Я что, должен руками рыться в мусоре? Если на то пошло, это не моя работа, а ваша.
После недолгих раздумий Лонг принимает решение:
— Мы изменим порядок. Все порванную и поношенную одежде заключенных будем вносить в список. Регистрировать только новую одежду неправильно. Старые вещи гораздо важнее. Будем вести журналы. Все выброшенные вещи подлежат учету. Вот так мы решим эту проблему. Я сделаю все необходимое.
Лонг уходит с решительным видом. Но я знаю, что ничего он не сделает. Лонг, как и другие охранники, обленился за годы безделья. Тюрьма практически неизбежно деморализует охранников, равно как и охраняемых.
7 января 1950 года. В прошлом году нас осматривал американский глазной врач. Сегодня Донахью показал мне статью в «Сатердей Ивнинг Пост», в которой врач рассказывает о посещении Шпандау и пишет о своих впечатлениях: «Шпеер разительно отличался от других заключенных. Он, безусловно, самый энергичный среди них, но, вероятно, и самый опасный». Что творится в голове посетителя, да еще и врача к тому же, если заключенный, почти пять лет проведший в тюрьме и страдающий приступами депрессии, кажется ему «энергичным» и «опасным»?
14 февраля 1950 года. Еще одно свидание с женой — первое за восемь месяцев. Целый час! Чувствую себя обновленным и почти счастливым.
Несмотря на все письма, в том числе полученные по тайному каналу, воображение всегда рисовало тусклые и ошибочные картины. Хватило часа, чтобы понять — я видел в ее письмах слишком много тоски, слишком много боли. Может быть, часть моей собственной горечи проникла в эти письма. Во всяком случае она выглядела такой спокойной и безмятежной. В будущем, перед тем как писать ей письмо, я буду вызывать в памяти этот ее образ. В начале любого письма, как перед каждой частью музыкального произведения, следовало бы указывать его характер. К примеру: «Легкое и спокойное, но с оттенком печали», «Грустное, но без безысходности, con motto».
За несколько часов до свидания я попросил иголку с ниткой, чтобы пришить пуговицы. Вдев нитку, я достал куртку и не смог найти иголку. Я поискал на кровати, потом — сумасшествие! — убрал подушку, потом одеяло. Я разобрал кровать на части, снят жакет и брюки, осмотрел нижнее белье: практически устроил самому себе личный досмотр. На глаза навернулись слезы. В отчаянии и изнеможении я сел на кровать и увидел на полу иголку с ниткой.
15 февраля 1950 года. Наверное, отложу следующий визит жены до августа; тогда мы сможем провести вместе три четверти часа. Или до октября; тогда нам дадут целый час. Во время коротких получасовых свиданий первые пятнадцать минут мы слишком возбуждены от встречи друг с другом, а следующие пятнадцать минут — от скорого расставания.
20 февраля 1950 года. Сердце совершает скачки, поэтому последние четыре вечера приходится принимать «Теоминал». Это экстрасистолия, вызванная, судя по записям в медицинской карте, монотонностью жизни и изоляцией от общества. Вполне распространенный симптом.
Жена привезла две симпатичные фланелевые рубашки. До чего хорошая одежда усиливает восприятие себя как личности. Раньше подобное чувство я испытывал, садясь за руль своей пятилитровой спортивной машины. Теперь ее заменила рубашка.
1 апреля 1950 года. Утром в честь 1 апреля разыграл Функа. Я сказал ему, что американский врач, который недавно нас осматривал, прописал мне пить каждый вечер полбутылки шампанского для улучшения кровообращения. Я даже продемонстрировал ему пробку от шампанского, которую Функ с тоской и ностальгией в глазах повертел в руках. «Мое кровообращение хуже вашего!» — возмутился он, и я с трудом удержал его от немедленного визита к врачу.
6 апреля 1950 года. Посол Франсуа-Понсе попросил директора Бресара узнать у меня и Нейрата, есть ли у нас какие-нибудь пожелания. «Быть свободным, конечно», — ответил я.
7 апреля 1950 года. Сегодня во время работы в саду Ширах вдруг воскликнул: «С запада надвигаются тучи. Наверное, у нас пойдет дождь». Меня поразила его манера речи — в обычных обстоятельствах он, скорее всего, сказал бы: «Собираются тучи. Будет дождь», или что-то в таком роде. Мы все выражаемся неким стилизованным книжным языком. К примеру, Функ всегда называет песчаную землю Бранденбурга «плодородной почвой». Ширах «кушает», когда ест тюремную пищу. Нейрат говорит, что хочет «еще минутку понежиться на весеннем солнышке». Может, это связано с «обетом молчания», который официально никто не отменял. Прошло почти пять лет, но в присутствии русских мы произносим всего несколько предложений в день. В течение четырех-пяти часов нашими интеллектуальными собеседниками становятся книги.
К сегодняшнему дню я прочитал почти все книги по итальянскому Возрождению, которые были в библиотеке Шпандау. Творения Делорма и благородство замка Анси-ле-фран впервые заставили меня осознать, что архитектура может быть великой без монументальности, что этот стиль классицизма производит столь сильное впечатление именно благодаря отсутствию внешних эффектов. В сущности, на фоне строгой красоты раннего французского Возрождения напоминающие крепости флорентийские замки выглядят вульгарно. Последние были для меня идеалом в годы, когда я проектировал дворец фюрера. Развитие немецкого искусства в ту эпоху вызывает разочарование. Вендель Диттерлин, к примеру, не идет ни в какое сравнение с Делормом. У Диттерлина элементы античности накладываются на вычурные строения в стиле поздней готики. Все кажется излишне живописным, нет четких линий; нет внутренней свободы. Теперь я понимаю, откуда берут начало витиеватые фасады Гейдельбергского замка, стоящего всего в нескольких сотнях метров от дома моих родителей.
Возрождение, возникнув в Италии, распространилось на Францию и Англию, но, в сущности, обошло стороной Германию. Возможно, одна из причин успеха Гитлера кроется именно в том, что гуманистическая культура не добралась до Германии.
9 апреля 1950 года. Уже несколько недель Гесс отказывается вставать по утрам, умываться, идти за завтраком. Говорит, что испытывает нестерпимую боль. Порой в его камере возникают шумные ссоры с охранниками. В ответ на крики: «Подъем! Встать с кровати!» — слышится хныканье Гесса: «Больно! Не могу. Не могу идти. Не видите, как я мучаюсь?» Теперь по распоряжению американского врача Гесс должен утром на час встать с кровати, умыться и убрать в своей камере, а потом может снова лечь. Мне больше не разрешают приносить ему еду. Врач явно думает, что Гесс симулирует. Рентген не выявил никаких серьезных отклонений.
13 апреля 1950 года. Посылка с подарками ко дню рождения: пижама и несколько кусков мыла. Я получил ее сегодня с опозданием на четыре недели.
14 апреля 1950 года. Нас осматривал американский психиатр. Гесс всячески изображал умалишенного. Все остальные постарались как можно скорее сбежать от назойливых расспросов. На меня врач потратил полчаса. Интересно было бы прочитать его заключение.
17 апреля 1950 года. Начальник охраны Террей сообщил нам, что директора утвердили новые правила; теперь запрещается вешать картинки на стенах в камере. Несколько семейных фотографий можно пока оставить.
В унынии снимаю репродукции классического искусства — напоминания о моем настоящем мире. Это бессмысленное притеснение после долгого заключения причиняет мне больше боли, чем сама потеря.
20 апреля 1950 года. «Герр Шпеер, ко мне вернулась память! — подходя ко мне, восклицает Гесс. — Хотите, докажу?» И не дожидаясь ответа, вываливает на меня подробные сведения о литературе и истории, большей частью, о том, что мне неизвестно. Неужели своим чудесным исцелением он обязан психиатру?
27 апреля 1950 года. Работал четыре недели и сегодня завершил проект большого загородного дома. Второе решение нравится мне больше. Теперь деревья получаются лучше; я набил на них руку в нюрнбергской тюрьме.
26 мая 1950 года. Чтобы отвлечься, последние несколько дней разрабатывал проект скромного домика типа ранчо для Джека Донахью. Небольшой коттедж, соответствующий его ограниченным доходам. Он хочет строить где-нибудь на юге Соединенных Штатов. Поработав в мелком масштабе, что, в общем-то, не мой стиль, решил расслабиться и начертить проект дома побольше. Такой я бы построил для себя, если бы у меня снова появились деньги.
По распоряжению директоров британского начальника охраны Летхэма назначили ответственным за сад. Он ездил в отпуск домой в Шотландию и привез семена и рассаду Цветов; у его брата там питомник. Но нас беспокоят эти нововведения. Мы боимся, что из-за цветочных грядок русский директор станет еще требовательнее. Недавно он заявил, что работа в саду ухудшает дисциплину и осложняет жизнь наших охранников. Он с удовольствием заставил бы нас снова, как три года назад, ходить по кругу на расстоянии десяти шагов друг от друга, заложив руки за спину.
1 июня 1950 года. Капеллана Казалиса, который три года заботился о нас, переводят в Страсбург. Благодаря его проповедям моя вера обрела смысл. Он не терпит полумер и добивается успеха, потому что вкладывает в дело всю душу. Может быть, и в будущем его влияние поможет мне пережить эти годы в Шпандау.
Чтобы не лишиться присутствия духа на его последней проповеди, я попытался перевести его слова на французский. Потом нам удалось полчаса посидеть вместе, потому что никого из русских не было поблизости. Глубоко тронутый, я с полной уверенностью сказал ему на прощание: «Сохрани Господь вашу силу».
7 июня 1950 года. Нам снова запретили есть плоды во время работы в саду. Так как я занимаюсь грядками с клубникой, начальник приставил ко мне Мушина. Но этот славный парень периодически демонстративно делает поворот кругом и показывает мне спину. Пока он так стоит, я успеваю съесть пригоршню ягод.
18 июня 1950 года. Мои цветы растут великолепно. Я договорился с Летхэмом, что в следующем году, если я еще буду в Шпандау, мне выделят большую площадь под цветочный сад. Летхэм обещает все устроить.
Вечер. В контрабандном письме жена сообщает, что 25 мая с ней связалось тюбингенское издательство «Гелиополис Ферлаг», которое также издает Эрнста Юнгера. Они хотели бы потом опубликовать мои воспоминания. Вместе с письмом миссис Кнопф это второе предложение! Не думал, что я еще кому-то интересен. Попросил жену вежливо им отказать, но оставить дверь открытой для будущих предложений. Хотя я начал вести записи здесь, после освобождения мне потребуется года три-четыре, чтобы их обработать и превратить в книгу.
22 июня 1950 года. Затяжная весна подходит к концу. В эти недели 1950-го планировалось завершение первого этапа строительства столицы нового мира — «Германии». Когда в 1939-м я пообещал Гитлеру успеть к этому сроку, он с воодушевлением заговорил о Всемирной выставке, которая будет проходить в 1950 году в еще пустующих зданиях. В 1939-м мы начали с главного здания — Народного дома: уже расчищали строительную площадку и заказывали гранит. Заключили договоры с несколькими верфями на строительство специальных кораблей для перевозки гранитных блоков из Скандинавии. Сегодня мне кажется, что все это делалось напоказ, потому что слухи о сроках строительства, конечно же, дошли до дипломатов и разведчиков; очевидно, что даже очень быстрая война неизбежно перечеркнула бы все наши планы. Как все это теперь от меня далеко. Другой мир! Вспоминая, я не испытываю ни печали, ни злости. Просто все это стало мне чужим.
23 июня 1950 года. Лично для меня все изменилось 8 февраля 1942 года. Будь я всего лишь архитектором Гитлера, со мной ничего бы не случилось после поражения в войне; меня бы даже не вызвали в органы по денацификации. Вероятно, я стал бы просто еще одним Брекером или более известным Гислером. Никто не отдал бы архитектора под суд. Мои помощники, которые вместе со мной разрабатывали проекты реконструкции Берлина, как пишет жена, снова вернулись к работе; они занимаются городским планированием и архитектурой, дела у них идут хорошо, и им даже удается помогать моей семье.
3 июля 1950 года. Большой жук-плавунец ползет в направлении Ванзее. Нейрат, Дёниц, Редер и я окружили насекомое и несколько раз пытались развернуть его в другую сторону. Сделав два-три круга, он все равно возвращается к прежнему курсу. Говорим о животных инстинктах. Мы стали любителями животных. Я даже запрещаю гонять мышей в моей части сада.
8 июля 1950 года. В какой-то из последних заметок я писал, что очень отдалился от мира грандиозных зданий, которые я проектировал для Гитлера. Но сегодня ночью, когда я лежал без сна, мои мысли постоянно возвращались к этим зданиям. Видимо, мне труднее расстаться с миром иллюзий, чем я готов признать. Проснувшись, я по памяти нарисовал несколько берлинских и нюрнбергских зданий. Последним, что я по-настоящему строил для Гитлера, были казармы и укрытия — к примеру, просторный коттедж в небольшом сосновом лесу в Виннице. Несколько извилистых аллей создавали впечатление парка или сада. Все это разительно отличалось от убогих деревушек и грязных улочек Винницы.
Как-то раз Гитлер стал, по своему обыкновению, высмеивать примитивность местных жителей. Его поддержал Геринг, пошутив, что им надо продавать бусы, как африканским дикарям. На следующее утро — стоял необычно жаркий сухой день — я с несколькими спутниками отправился осматривать окрестности. Но когда я вошел в одну из убогих лачуг, мне радушно предложили хлеб с солью. В углу каждого домика висела икона, украшенная цветами. В тот день я мог ездить по деревням без вооруженной охраны. А всего через шесть месяцев Гитлер преобразил этот мир; повсюду формировались партизанские отряды, которые вели жестокую войну против нас.
10 июля 1950 года. Утром напряженные отношения с Ширахом вылились в открытое столкновение. Подумать только, он разозлился из-за метлы!
Он внезапно накинулся на меня:
— Как ты смеешь брать мою метлу? Безобразие!
Я сказал, что не потерплю такого наглого тона.
— Это я наглый? — взорвался он. — Да твое высокомерие всем действует на нервы. Неужели ты этого не видишь?
Теперь мы перестали здороваться друг с другом.
Между прочим, несколько дней назад Функ предупредил меня насчет своего друга Шираха. Сказал, что тот наговаривает на меня охранникам и другим заключенным, ставит под сомнение мою способность хранить секреты и всех предостерегает от разговоров со мной. И в самом деле, с тех пор со мной почти никто не разговаривает. Я отошел от своего решения хранить молчание. Видимо, такие вещи не для меня, я хватаюсь за любую возможность поболтать с охранниками — пусть даже о пустяках.
Но, скорее всего, ссора с Ширахом надолго не затянется. Шпандау — не место для вражды. В любом случае мы уже несколько раз ссорились и мирились.
Первая ссора произошла вскоре после моего назначения на пост министра вооружений, когда я прилетел из Силезии в Вену, чтобы решить некоторые вопросы. Я передал Шираху, в то время гауляйтеру Вены, просьбу встретить меня в аэропорту, чтобы по дороге в город обсудить проблемы производства. Но он не приехал; он передал записку моему адъютанту, в которой сообщал, что гауляйтер встречает только глав государства. Он ждет меня в любое время в своем кабинете. Я в свою очередь написал в ответ, что он может встретиться со мной в гостинице «Империал», если пожелает.
Эта ссора из-за вопросов протокола, такая же глупая, как и наш последний спор, оборвала все связи между мной и Ширахом вплоть до конца 1944 года. Всякий раз, когда я приезжал в Вену с инспекцией, Ширах якобы находился в отъезде. На совещания он присылал своего заместителя, и я неизменно просил передать, что буду рад принять его в гостинице «Империал».
В начале войны Ширах был еще в фаворе у Гитлера. Говорят, летом 1942-го Гитлер заметил в узком кругу, что возлагает большие надежды на Шираха. Может быть, Ширах видел во мне соперника; это объяснило бы его поведение.
21 июля 1950 года. Несмотря на явное недовольство Шираха, Функ сегодня присел рядом со мной на скамейку в саду. Оба вялые от однообразной еды русского месяца. В пяти шагах от нас грядка с огурцами. После небольшой паузы Функ вдруг говорит:
— Я бы съел огурец. А вы?
Я качаю головой. Долгая пауза. Функ продолжает сидеть, и тогда я замечаю:
— Это интересно с точки зрения психологии. Наверное, вам не хватает сил, чтобы подняться самому.
Функ апатично качает головой.
— Нет, дело не в этом. Но если бы вы пошли за огурцом, я бы попросил вас принести и мне.